Шунь и Шунечка — страница 23 из 38

— То-то же, — резюмировал Николаев и подумал: “Подожду-ка я с его разоблачением, пускай до окончания чемпионата мира на воле погуляет, пускай хоть сынок у него немного подрастет. Это, конечно, слабость, но не терплю я безотцовщины, хоть убей”.

На следующий день на своем персональном “Боинге” губернатор Сибири живым и невредимым отвалил в Лондон, где чемпионат бойцовых котов находился в самом разгаре. Во время полета он рассуждал про Очкасова: “Ты думал, что я тебе репка — взял за ботву и выдернул. А на самом деле я человек в родной почве укорененный, меня голыми руками не выдернешь. Глядя из Лондона, мне это с Кембриджского меридиана намного виднее, чем из твоего захолустного Киото”.

Находившийся в Киото Очкасов получил детальный отчет о матче сразу же, глубокой ночью. “Надо поторапливаться, дремать негоже, так можно и царствие небесное ушами прохлопать”, — думал он сквозь утренний сон. Пришедший этой же ночью факс с очередным предложением Боряна уступить ему конюшню борцов сумо, которой владел Очкасов, он даже не стал рассматривать. Оси Лондон — Киото явно не получалось, какие-то неземные силы снова растаскивали Восток и Запад по разным материкам.

В Киото Очкасова ждали не только неприятные известия, но и более конкретные дела. Для начала они с Богданом отправились в сад камней храма Рёандзи.

— Это тебе на зеленый чай, — протянул Очкасов десятитысячную банкноту водителю в белых нитяных перчатках. Тот энергично замотал головой и отсчитал сдачу.

— Ну, и пошел тогда на хер! — сказал Очкасов водителю чисто по-русски.

— Yes, I’m going, — на ломаном английском откликнулся шофер. Однако Очкасов никак не мог уняться:

— Всегда у них так! Я им говорю, что сдачи не надо, а они кобенятся: “Это мне сдачи не надо”. Обслуживающий персонал у них совершенно не понимает своей ролевой функции, — недовольно произнес Очкасов и в сад камней не пошел. — Надоел! Ты давай своими камушками наслаждайся, а я пока кофейку попью.

Усевшись на открытую веранду, перед которой и располагался пресловутый сад, Богдан попытался предаться медитации, но выходило плохо. Вокруг него щелкали камеры, воздух не располагал к раздумьям, шибая в нос жвачкой, дезодорантами, потом. Электронная экскурсоводша ворковала в наушники, что темно-серые камни в опушке из векового мха — это тигрицы с тигрятами, которые переплывают море сансары, символизируемой белой галькой. Верилось с трудом. “Нет, в нашей Егорьевой пустыни естества все-таки больше, а американцев явно меньше”, — вяло думал Богдан. “Unbelievable!” — донеслось ему в ухо. Богдан в очередной раз поморщился.

Но в самолете, когда они летели в Японию, было еще хуже: прямо в воздухе играла свадьба. Наяривала гармошка, звенели стаканы, кричали “Горько!”, самолет раскачивало от плясок. Гости начали драться на высоте десяти тысяч метров над Норильском, а обессилели только над Хабаровском. Бессонная выдалась ночь. Одна группа дерущихся кричала: “Россия без педерастов!”, другая скандировала: “Христос воскресе!” При этом ни те, ни другие, похоже, не знали смысла произносимых слов. Тем не менее, нетрудно догадаться, кто вышел победителем.

А в Киото… Здесь даже кобели не тявкали на статуи Будды, при виде сук они не рвали поводок и не склоняли хозяина к внеплановой вязке. Завидев белокожего Богдана, они останавливались в обалдении и церемонно кланялись в пояс. По крайней мере Богдану так казалось. А ведь это, в сущности, самое важное.

Оставив Богдана наедине с проблематичной вечностью, Очкасов немедленно отправился в соседнюю кофейню, где его уже поджидал дородный японец весьма затрапезного вида. Щеки его отвисали неопрятными мешочками, даже морщины на лбу больше походили на жировые складки. Нечесаными волосами и жидковатой бородкой он напоминал захолустного попика. Хитрыми глазками и масляными губками — бурятского ламу с советских карикатур. Сложенное в одном лице, все это создавало образ среднеазиатского бая или бедного арабского шейха. Казалось, что японец сейчас воскликнет: “Салам алейкум! Аллах Акбар!” Однако вместо этого он буднично произнес:

— Аум! Здравствуй, братан!

Очкасов никогда не интересовался, что такое “аум”, но он давно привык, что Асанума приветствует его именно так.

— Ну что, преподобный? Как аура, как делишки? — спросил член Ближней Думы.

— Ты, наверное, не поверишь, но аура сияет все ярче и радужней. Иногда самому не верится. Посмотришься в зеркало — так прямо и слепит.

Очкасов с сомнением посмотрел на Асануму и никакой ауры не заметил. Медуза, настоящая медуза. Наверное, гамбургеры с бараниной жрет, а надо налегать на фосфор, на рыбу.

— А делишки… — продолжал носитель ауры. — Террористический акт задумал, подготовка идет нормально. Только очень уж жара замучила. Приношу извинения за доставляемые тебе японской природой неудобства.

Очкасов вытер лоб подложенной официантом горячей влажной салфеткой — поры благодарно приоткрылись, подставляя себя под слабое гудение кондиционированного сквознячка. Асанума выглядел вахлак вахлаком, но на самом деле отличался исключительными способностями к иностранным языкам. В свое время он прошел ускоренный курс взрывника в техникуме социальной справедливости. Всего года московской жизни ему хватило и для постижения секретов профессионального мастерства, и для фонетики с грамматикой. “Хоть у террориста нет отечества, Москва теперь для меня — вторая родина”, — торжественно поклялся он на выпускном вечере.

Советский Союз вскорости накрылся медным тазом, но мастерство, как известно, не пропьешь. Тем более что Асанума спиртного и в рот не брал. “Мы, взрывники, сродни водителям — всегда должны быть готовы к прохождению допинг-контроля”, — говаривал он, готовя очередное домашнее задание. Так что мастерство осталось при нем, требовало реализации — руки чесались отчаянно. “Христиане полагают, что церковный кагорчик — это кровь. А я думаю по-другому. Кровь моих подорванных жертв — вот мое вино, только оно меня опьяняет. И в этом высшем смысле для меня нет ни эллина, ни русского, ни японца. Я и к расизму отношусь отрицательно — кровь по своему химическому составу и органолептическим данным у всех одинаковая”, — сказал он на экзамене профессору мировых религий, вытянув билет с вопросом по жидомасонству. И заслужил, между прочим, положительную оценку.

Сначала Асанума прибился к “Красной бригаде”, пошустрил с палестинцами по старушке Европе, наводя страх на пассажиров скоростных железных дорог. Поезда с зажравшимися потребителями продукции международных монополий исправно сходили с рельсов, сами потребители приятно корчились в языках пламени, словно в аду. Помимо революционного азарта, взрывником руководила и теория “золотого миллиарда”, восходящая к мальтузианству: Асанума полагал, что людей на земном шарике расплодилось чересчур много, что снимало любые вопросы о пользе выбранной им профессии.

Все было бы хорошо, но Асанума все-таки пресытился шаурмой и пловом подельников — его безбожно разнесло, бегать от тренированных полицейских становилось все труднее. Словом, ему захотелось рыбных поджарых калорий. “Все-таки родина — она и есть родина, своя кровь ближе к сердцу”, — решил он и вернулся инкогнито на архипелаг, где с его прибытием криминальная статистика заметно испортилась. Но связей со второй родиной Асанума тоже не порывал. Переход на рыбную диету сказался на нем мало. Дело, видать, было вовсе не в рыбе, а в чем-то еще.

В самом центре московского стольного града Асанума открыл Дом дружбы двух стран. Особнячок использовался в качестве склада стрелкового оружия, поступавшего туда через черный ход от подвыпивших офицеров. От настоящей дружбы в этом доме было только одно — кружок по икебане, посещавшийся старыми и юными девственницами. Да и тот зимой был закрыт. “Климат, понимаешь, не тот, исходный материал весь замерз”, — виноватился Асанума. “Ты мне с точки оброк плати, мне оборотные средства нужны, смена сезонов меня не интересует, в мегаполисе, чай, живем, у нас на улицах всегда межсезонье”, — отвечал ему Николаев, который в то время исполнял должность смотрящего за цветами во всем Нечерноземье. Николаев был по-своему прав. В то далекое время шевелюра у него была пораскидистей. Он еще не успел войти в настоящую силу, но всякий уже чувствовал в нем масштаб личности.

— Во всем Киото только здесь варят настоящий палестинский кофе, — произнес Асанума, отхлебывая бурую ароматную взвесь из чайной пиалы грубоватой мастерской лепки. Он всегда заказывал себе такую пиалу — в стандартную чашечку помещалось слишком мало кофеина.

— Как ведут себя твои сектанты? Не балуют ли? — вежливо поинтересовался Очкасов.

— Куда они денутся? Им теперь одна судьба — пожизненно на меня молиться, — лицо преподобного растянулось по горизонтали.

Очкасов отметил в уме схожесть формулировок своей гадалки и преподобного: “Как мы похожи! И мне, и ему ничего, в сущности, другого не надо”.

— Вот вчера после коллективного экстаза еще пять домов на меня записали. Скоро вся страна восходящего солнца моей будет, моя эра, мой девиз правления настанет. Кстати, газ твой с присадками действует безотказно — кто смеется, кто плачет, кто в конвульсиях бьется, но исход всегда один: предложенные бумаги подписывают и в ноги кланяются. Братское тебе спасибо. Надеюсь на благосклонное отношение и в необозримом будущем.

С этими словами Асанума протянул Очкасову пачку денег, по-русски обернутую в газетку. Газетка, правда, была напечатана иероглифами.

— Кланяйся господину Николаеву, да пониже, спины не жалей, — произнес Асанума с понятным им обоим значением.

С неимоверной скоростью Очкасов зашелестел банкнотами — все сошлось, ожидания обмануты не были. Очкасов любил работать с японцами. Даже такие мерзавцы, как Асанума, расплачивались вовремя и сполна.

— Как труба? — спросил Асанума о важном.

— Да вот, по всем программам ролик пустили: “Да здравствует энергетическая безопасность! Наше дело — труба! Хорошо трубе — хорошо и тебе!” Сомневающиеся пока имеются, но их, по правде сказать, совсем немного.