Валька закусила губу. Степан указал ей метлой на топчан.
Валька, конечно, потерпела, но все равно померла родами. Еще не нареченный плод выдался чересчур велик для узкого Валькиного таза; для будущего младенца сделали запасной выход в виде кесарева сечения, кровь остановить никак не могли, вот и умерла. Приложив ее младенца к груди, соседка по палате Тоня Царева ощутила истинно мужской прикус. Под боком пищала ее Шурочка, а ей хотелось мальчика. Языковая ситуация в стране сказывалась и на Тоне: она была тоже неравнодушна к ономастике. “Нареку-ка я тебя Владимиром. Имя перспективное, несиротское, начальственное и, что немаловажно, с ясной для русского человека этимологией. И к фамилии нашей тоже очень подходит”. Вопрос с метрикой и пропиской был решен положительно, комар носа не подточит. Тоня училась на педагога родной речи, дипломную работу писала по русским народным пословицам.
Что до Вовочки Царева, то он проживал бело-молочный период своей жизни, ничего такого не ведая. Ни ужасов геополитики, ни испытаний ядерно-водородных бомб прямо в открытом всем ветрам воздухе, ни своей родовой тайны. Сорняком рос, по переулкам арбатским газеткой катился. Шурочка оказалась ему сестренкой, он ей — братиком. Близнецы! Но отца у них в документах все равно нарисовано не было — Тоня согрешила с командировочным из Хабаровска: семь суток сюда, ночь в столице, семь суток обратно. Это никого не задевало — все так жили, отчества превращались в формальность.
Братья и сестры Антонины гладили по головке обоих малышей. При этом они находили, что Вовка пошел в их масть, а вот Шурочка как-то не задалась. Тело у Шурочки и вправду было белее белого — будто молочная сосиска, обернутая в целлофан. “Наша порода!” — восклицал Тонин дядька, слюнявя Вовкины ножные складочки перебродившей слюной. Складочки эти, правду сказать, ничем особенным от Шурочкиных не отличались. А если бы и отличались, это вряд ли бы повлияло на экскламации. “Будь мужиком и мать не обижай”, — трепали родственники Вовочку по смуглым щекам. Оттрепав и переночевав на матрасе, расстеленном на дощатом полу, пропахшие паровозным дымом родственники навсегда растекались в евразийские разные стороны.
Дворовые сопляки уважали Вовку. А как не уважать? Гонял на самокате, потом под рамой на велике, отчаянно, городошную фигуру “письмо” выбивал с трех бит. Дрался наотмашь, когда самого били — не ябедничал; из рогатки по пустым банкам звенел громче всех; стрелял из пугача — метко; засунув руки в карманы, слюнявил подобранные с мостовой бычки. Бросив карбид в бутылку, вливал туда водицы, запечатывал пробкой. Карбид шипел, стекло раскалялось. Атас! Бросок! Стеклянные брызги полыхали в столичном воздухе. Боевые патроны Великой Отечественной тогда еще можно было сыскать на околомосковских помойках. Отчаянный Вовка и их швырял в костер — не попавшие во фрица пули жужжали над распластанными ребячьими телами, ложились в “молоко” над вихрастыми головами. Вот это были каникулы!..
Как-то раз Вовка заявил, что проглотил шесть подшипников. Его подняли на смех.
— Спорим, что врешь? — спросил плечистый второгодник Намеся.
— На что спорим? — спросил Вовка, уверенный в своей легкой победе.
— Ставлю свой альбом марок против твоего.
Отступать было некуда. Вовка выпил на большой перемене полпачки пургена, а после следующего урока вся компания отправилась в туалет. Вовка взгромоздился на стульчак орлом, металл застучал о засранную керамику. “Раз, два, три…” — считали мальчишки. Увы, им удалось досчитать только до пяти. Несмотря на все Вовкины старания, шестого шарика они так и не дождались — затерялся в какой-то укромной кишке. Здесь всех их завуч и застукал. О чем говорить… Скандал! Намеся остался на третий год, был переведен в соседнюю школу и отказался отдать свой альбом, но общее собрание решило, что и Вовка не проиграл. Конечно, подшипники не отличались размером, но все-таки это был настоящий металл, никель… Шарики были извлечены, помыты, высушены. Они представляли собой немалую ценность: ударенные о кафельный пол, они подпрыгивали много выше бросившего их человека. Волшебство! Словом, Вовке влепили по поведению очередной трояк, но зато мальчишки зауважали его еще больше.
А однажды не совсем еще Володя, но уже и не Вовка, на чердаке своего дома нашел он среди птичьего гуано скомканную синюю пятерочку. Голубь, что ли, сюда ее притащил? Отстирав купюру, Володя упросил сердобольного дяденьку в очереди взять “для отца” портвейн “777”, угостил товарищей. Их оказалось тоже трое, включая лучшего друга Тарасика и сестренку Шурку. Она и вправду была брату товарищем. Возвратясь из школы, немедленно меняла коричневое платьице на штаны, что в те годы обращало на себя внимание. В дочки-матери играла только по необходимости. Такая росла пацанка.
Бутылку откупорили в поганом парадном; для первого раза пили культурно — маленькими глоточками из домашнего стакана, закусывали полученными на сдачу эклерами. Вовка сладкого не любил, но фонетика слова “эклер” наводила его на мысли о нездешней жизни. Шурка только пригубила и налегала на пирожные. Вовке досталась ее доля. Настоящий был праздник: пацаны хохотали неизвестно над чем, потом, утратив чувство меры, перебежали на соседний вражеский двор, подручными камнями разбили пару обывательских стекол. Шурки к этому времени с ними уже не было. Случившийся неподалеку милиционер в оттопыренных синих галифе злобно рвал Вовке ухо. Рявкнул:
— Да ты, я смотрю, трижды три мудак! Итого: девять. В кандалы закую, отцу расскажу, в школу вызову! Вот ужо устрою тебе педсовет! А ну, назови-ка номер своего городского телефона!
— Гэ, один, шестьдесят три, шестьдесят шесть, — заученно пропел мальчишка. — А отца у меня не было, нет и не будет, — вдогонку повиноватился он.
“Ух… ух… ух”, — колко стучало сердечко.
Милиционер был пожилым. Впрочем, что значит “пожилым”… Тогдашнему Вовке все население огромной страны представлялось пожилым. В любом случае милиционер уродился добрым, в детскую комнату для уличных хулиганов не потащил, матери звонить не стал. Но и без всяких звонков мать влепила сыночку крепкую затрещину, когда он заполнил их единственную комнату своим портвейным амбре:
— Вот я в милицию на тебя заявлю!
Не говоря худого, Володя достал из шкафа “Книгу о вкусной и здоровой пище” и процитировал со страницы семьдесят девять товарища Микояна:
— “При царе народ нищенствовал, и тогда пили не от веселья, а от горя, от нищеты. Пили, чтобы напиться и забыть про свою проклятую жизнь. Достанет иногда человек на бутылку водки и пьет. Денег при этом на еду не хватало, кушать было нечего, и человек напивался пьяным. Теперь веселее стало жить. От хорошей и сытой жизни пьяным не напьешься. Весело стало жить, значит и выпить можно…” Поняла, мать, что тебе классики талдычат? А его именем, между прочим, завод колбасный назван, а я, между прочим, эклером заедал!
— Ты мне цитату не обрывай! — закричала Антонина и вырвала книгу у сына, продолжив: — “Весело стало жить, значит и выпить можно, но выпить так, чтобы рассудка не терять и не во вред здоровью”.
К концу цитаты Володя уже повалился на диван, издавая почти мужской храп.
Вообще-то Володя мать жалел, уроки жизни заучивал на отлично, теоремы доказывал легко, даты знал назубок, в деепричастных оборотах не путался. Тройки случались у него только по прилежанию и поведению. Иногда он даже проверял вместо матери домашние работы ее балбесов и дивился их безграмотности. Списывать в школе он давал без вопросов, но орфографические ошибки легко выводили его из себя за повышенный расход красных чернил. Профессия педагога ему явно противоречила. Но воспоминание о терпком портвейне по-прежнему грело гортань. Словом, начинался новый этап жизни, который впоследствии он, насмотревшись на Пикассо, квалифицировал как “красно-крепкий”.
Теперь вместо конфетных фантиков Володя составлял себе коллекцию винных этикеток в специальном альбомчике. И чего там только не было! Тут тебе и тягучий узбекский кагорчик, и горьковатый херес горной Армении, и крымский “Красный камень”, и обворожительные “Черные глаза” с волшебной витрины Смоленского гастронома… Не говоря уже о вульгарностях, вроде “Трифешты” или “Рымникского” из соседнего гадюшника. Попадалась, конечно, и откровенная отрава. Скажем, вино “Алжирское”, с изображением скромной девушки в черной чадре. Шептались, что из страны Магриба его гнали нефтяными танкерами. Выворачивало наизнанку, голова раскалывалась. С таких бутылок Володя наклеек, разумеется, не отмачивал, но все равно его коллекция была лучшей в классе. В классе же насчитывалось, между прочим, тридцать девять человек, девочек было меньше половины; конкуренция была жесткой.
Сказанного достаточно, чтобы понять, почему фамилия Царев с легкостью трансформировалась в кликуху Король. Забившись под одеяло, в короткие минуты перед неминуемым сном он мечтал стать каким-нибудь космонавтом. В худшем случае — летчиком. Впрочем, выучиться хотя бы на шофера планировали даже отпетые двоечники.
Король королем, но карманных денег ему не полагалось. На аппетит близнецы не жаловались, учительская зарплата уходила в прокорм. Тут уже не до карманных денег было. Что делать? Фантики, разумеется, никому нужны не были, а вот почтовые марки пользовались спросом. В воскресенье Володя отправлялся в парк культуры и отдыха имени Горького, толкался в густой толпе филателистов, менялся, покупал подешевле, продавал подороже. Маржа перетекала в неопрятные руки продавцов винных отделов.
В те сбывшиеся — почти несбыточные! — времена мальчишки по-дикарски намертво наклеивали марки в альбомы, что создавало известные трудности при совершении сделок. Те из них, что думали о будущем, приклеивали марку к альбомной странице сложенной вдвое полоской бумаги. Но не таков был Король: он вложился в дело по полной программе и хранил свой оборотный фонд в настоящем кляссере. Ему завидовали.
В парке особенно ценились яркие квадратики британских колоний с водяными знаками. “Калы, калы, калы”, — зазывали клиентов малолетние негоцианты. Остров святой Елены, Фолкленды, Вирджины, Бермуды… Волшебные звуки, из которых был соткан веселый Роджер, чудесные трели, от которых исходил запах заморског