Шунь и Шунечка — страница 7 из 38

Следует иметь в виду, что своей публикацией Бубукин преследовал не только корыстные цели. На самом деле Шунь журналисту понравился, он чувствовал в нем обиженного человека своего поколения и был готов подписаться под каждым его заявлением. Была б его воля, он добавил бы еще и про распад Советского Союза, и про итальянские сапожки, и про отвратительных олигархов вроде Очкасова, и про собственный страх перед смертью.

Бубукин тайно захаживал в штаб-квартиру Партии национального несогласия, но, опасаясь бандитского наезда со стороны очкасовцев, только захаживал, обязательств на будущее не брал, взносов не платил. Таким же манером поддерживал он отношения и с Партией будущих обманутых пенсионеров, и с Партией будущих обманутых вкладчиков, и с Партией сексуального большинства. Обладая опытом общения, он видел, что Шунь в монастыре мается от одиночества, и хотел облегчить его страдания. В глубине души журналист рассчитывал: русские люди гонимых и ругаемых по-прежнему любят, и после публикации лесная тропа станет торной дорогой. И оказался прав: наиболее тренированная часть публики газете не поверила. “Зажимают, как пить дать — зажимают хорошего человека”, — шептались люди и собирали котомки в дорогу. Тайных обществ в защиту Шуня, правда, не возникало, каждый был по-прежнему сам за себя. И все-таки печатное слово свое дело сделало. Как это ни странно с точки зрения размера, буковки на грязноватой газетной бумаге оказались больше жалкого автора с его стариковскими проблемами.

Среди уверовавших в Шуня особенно много оказалось людей хворых и нервных. Официальная медицина от них отказалась, обвиняя в симуляции. Что до Шуня, то он не отказывал никому. Памятуя о том, сколько там находится полезных акупунктурных точек, мучившейся зубами бабусе Шунь повесил на мочки ушей бельевые прищепки. Боль как рукой сняло. Застарелого язвенника он отчитал буддийскими мантрами и налил в доказательство самогону: опьянение произошло согласно описанной многими бессмертными литераторами схеме — стакан пошел мелкими пташками, без скандала и блевотины. Остеохондрозному профессору Шунь водрузил на спину котяру, тот слегка покогтил его — и маститый ученый из положения лежа удивленно обернулся на Шуня: до этой минуты он не был способен даже к взгляду искоса. А его малахольной супруге целитель налил в чайную чашку неразбавленной кошачьей мочи — и она стала на глазах расправлять красивую голову, словно подзасохшее комнатное растение после обильного полива.

Снедаемым безответной страстью девицам Шунь неизменно советовал вести исповедальные дневники — и получал благодарственные письма. “В результате проведенного самоанализа теперь-то я поняла, что люблю другого, по имени Федор, а Петр меня недостоин, он потенциальный педрила… и вообще — слабо разбирается в современном вокальном искусстве, песни группы “Телячья нежность” не вызывают в нем ответного отклика. Да здравствует Федор, я дам ему сразу!” — написала одна из них.

Правда, одной англоязычной синечулочной даме дневники так и не помогли обрести себя — по той причине, что их следовало вести на русском языке, которым она не владела. А может, ей хотелось чего-то совсем другого — вот и явилась на дополнительное обследование. Шуню пришлось уложить ее на шелковую траву. “Трах, трах, трах!” — барабанило небо. “Ах, ах, ах!” — откликалась земля. Природа разговаривала междометиями, и тут уж ничего не прибавишь.

После сеанса на лоне природы дама не стала надевать свои синие колготки, оставив их в качестве сувенира на вечную память. На прощание она с нежностью произнесла странную фразу: “Yellow blue bus”. Шунь поначалу принял ее за непереводимую игру слов, но, понаблюдав с минуту за удаляющимися голыми лодыжками, уяснил, что имелось в виду: “Я люблю вас”. Дамочка испытала потрясший все ее тело оргазм, хотя, будучи хладнокровной, с удивлением отметила, что эякуляции не наблюдалось. Впрочем, несмотря на испытанный языковый шок, Шунь тоже остался ею доволен. Колготки же оставил до нового урожая — цедить яблочный сок. Точно так же — продуктами и вещичками — благодарили его и другие пациенты. Денег с них целитель не брал, считая это безнравственным. Да и магазина на сто верст окрест тоже открыто не было.

Благодарственные письма шли в монастырь потоком. Натаскавшись их, почтальонша тетя Варя объявила забастовку: “Что я тебе, нанятая, что ли? Ишачу, как подорванная, а мне картошку окучивать. Объявляю тебе почтовую войну”. Помолчала от несвойственной ей резкости и добавила: “Тоже мне, устроил в монастыре блудилище!” — “Так я ж в лечебных целях!” — воскликнул Шунь, приобнял ее и поделился заработанной им натурой — насыпал полную почтовую сумку сахарного песку. Трудовой конфликт разрешился без всяких последствий. “А может, он юродивый — и ему все можно? И поста не соблюдать, и богохульствовать, и с царем ругаться…” — думала почтальонша тетя Варя, волоча в монастырь очередную порцию писем.

Ничего худого для людей Шунь не проповедовал, но все равно был взят на заметку соответствующими инстанциями как сомнительный элемент. Читая подробное донесение синечулочной дамы и благодарственную корреспонденцию, ребята в Вычислительном Центре восхищались его художествами, но, досадуя, разводили руками и хмурили брови: “Дискредитация дипломированных здравоохранителей получается, грош им цена. Да будь он трижды эскулап, все-таки зря он с нами не посоветовался. И налогов на добавленную стоимость со своего рафинаду не отстегивает. Пожалеет еще”.

От этих заочных наездов Шуню могло бы стать по-настоящему плохо, но он, слава богу, про них не знал. Зато знал Очкасов, который имел доступ к секретам государственной важности.

Дантист Очкасов

Учредитель газеты “Дикоросс” Очкасов поначалу принял художества Шуня за элементарное знахарство для извлечения сверхприбыли. Вообразить это ему было легко — сам когда-то людей по мелочи дурил. До поры до времени он безжалостно драл в поликлинике зуб за зубом, коньяк лимончиком закусывал. Но натура все-таки взяла свое — уволился “в связи с непредвиденным обстоятельством”. Непредвиденное обстоятельство заключалось в том, что вдруг все стало можно — совесть была упразднена как коммунистический предрассудок, “комсомольский прожектор” и партийный контроль с готовностью обоссались прямо посреди наступившей свободы. “Свобода приходит нагая…” — этот куплет Велимира Хлебникова зажил второй жизнью, в газетные киоски поступили в продажу порнографические журнальчики. Армянский коньячок как-то сразу выдохся, а лимончиками теперь торговали среднерусские бабки в облупившихся электричках. Несмотря на резковатый вкус, следовало переходить на “Хеннесси” с круассанами.

Уволившись, Очкасов стал захаживать к своему корешу на центральный почтамт, подмигивая и вручая плотный пакет с синтетической дурью. Без пошлин и вскрытия пакет улетал к верным людям в Амстердам, Париж и Нью-Йорк. Иногда в пакете оказывались рассыпное золотишко и мелкие алмазики. Ворованные из северных храмов иконы Очкасов собственноручно записывал сверху чахоточными березками и декларировал народным промыслом. Получалось убедительно — в школе ему ставили по рисованию тройку исключительно из гуманизма. Эти иконы покупали все кому не лень: исламисты, буддисты, католики, не говоря уже о жидомасонах. Православных, правда, среди покупателей почему-то не было. Не брезговал Очкасов и инкунабулами из центральных библиотек. Упомянутые жидомасоны покупали их, не торгуясь.

Словом, Очкасов обрастал связями и раздвигал границы личной порядочности. В анонимной социологической анкете правдиво написал, что из всех мыслимых ценностей для него важнейшей является дружба. Результаты репрезентативной выборки показали, что соотечественники думали в ту же сторону. “Честность” откатилась у них на восьмое место, уступив место и “коммуникативности”, и “деловой хватке”, и “физическому совершенству”, и, естественно, “духовности”. “Порядочность” же обнаруживалась только в третьей десятке.

С обретением первоначального капитала Очкасов скакнул выше: стал набирать целевые туры в Индию. Половину составляли беременные сумасшедшие, половину — полуобморочные старики с билетом в один конец. Первая половина по-передовому рожала в священную воду, то есть прямо в мутный Ганг, вторая рассчитывала помереть подальше от родины, чтобы быть сожженной и развеянной там же. Продолжительность тура “HalfHalf” составляла неделю, не справившихся с целью насчитывалось не так много. Кроме того, Очкасов организовал фирму “Возрождение России”, которая занималась оживлением покойников. Здесь он столкнулся с косностью и непониманием — далеко не всем родственникам это было приятно. Но относительная неудача не отменяла главного: своей сильной стороной Очкасов продолжал считать системный подход.

Но все это было бесконечно мелко, едва-едва хватало на жизнь, достойную бывшего дантиста. Очкасов призадумался, перечитал “Золотого теленка”, с друзьями, конечно, посоветовался — и запустил проект “Народный автомобиль”. Интервью по телевизору дал, сделав для начала пару релаксирующих обывателя пассов.

— Как дела у вас во рту? — поприветствовал он сограждан и немедленно перешел к делу. — Преступный режим всегда вас дурил, а у нас все будет по-честному.

Так прямо и сказал, даже побожился в экран, оставив на напудренном лбу пятно из трех православных точек. “Далеко пойду!” — подумал в этот момент он про себя. “Далеко пойдем, теперь вместо социализма со свиным рылом капитализм с человеческим голосом из себя выведем!” — глядя на его подвижное лицо, одушевлялись соотечественники и пылали от национальной гордости. “Вы, коммуняки бывшие, хотели по поэтическим соображениям деньги отменить, а вышло все равно по-нашему. Всех теперь обсчитать можно, всех купить — как в Америке. И не в какой-нибудь, а сразу в Латинской”, — подумал Очкасов в камеру и с трудом удержался, чтобы не показать зрителям длинный-предлинный “нос”.

И недаром: нос был особенной очкасовской гордостью. Его отличительной особенностью являлось то, что он все время менял форму и казался приставленным. То он оттопыривался рязанской картофелиной, то свисал греческой оливкой, то вставал кавказским Монбланом, то горбатился вульгарным еврейским шнобелем. Неизменным оставалось одно: при любых обстоятельствах нос оставался таким огромным, что сторонним людям было трудно заглянуть в очкасовские глаза. “Плохо ли это?” — спрашивал он сам себя. И отвечал отрицательно.