— Вы точно врач? Педиатр? — на всякий случай поинтересовалась Оля, не ожидав увидеть настолько геронтологический вариант.
— Нэт! Я нэ пэдиатр, а врач по датским болезням, я Инна Марковна, — старомодно и басом поправила она.
И с того, первого визита ждали всегда только ее. Говорила она, чинно растягивая слова, словно желая, чтобы их получше усвоили, но это только замедляло процесс понимания. Она, бедняжка, бурчала что-то не всегда членораздельное, бурчала много, поэтому вечно ходила в таком невидимом, а только слышимом коконе из дребезжащих звуков. Называла себя на старинный манер — врачом по детским болезням, терапевта — врачом по внутренним болезням, а гинеколога — по женским. И всегда поправляла, если при ней говорили иначе. Рецепты выписывала без почерка. У кого-то почерк был непонятный, а у Инны Марковны его не было вовсе. Ее направления, заключения и рекомендации напоминали кардиограмму умирающего, который то отказывался умирать, то умирал снова, — нервные одинаковые зубцы без пропусков и остановки сменялись еле видимой неловкой линией, то снова всплеск из последних сил, то опять тире и точки, похожие на азбуку Морзе. В общем, SOS. На рукав своего единственного серого габардинового пальто с горжеткой из кролика ну или, в зависимости от сезона, коричневой вязаной кофты, пропахшей нафталином, она всегда надевала белую повязку с красным крестом, ну просто как во время Первой мировой. Хотя, глядя на Марковну, можно было спокойно предположить, что она в ней принимала непосредственное участие. И конечно же, вялый линялый кролик никак не сочетался с торжественной повязкой на руке, и что из них выглядело смешнее, трудно было сказать. Портфель Инна Марковна всегда волокла почти по земле — не то что он был большой, просто она была маленькой, да еще и согнутой в три погибели. Но врачом была гениальным, наверное, за это и держали на работе, очень ценили. А сама она не уходила.
Долго и тщательно мыла руки в ванной, увешанной выстиранными полиэтиленовыми пакетами (Лидка никогда ничего не выбрасывала, а уж пакеты тем более), мылила каждый палец, один за другим, один за другим, словно ей предстояла как минимум полостная операция, а не обычный осмотр ребенка. Оля стояла наготове с накрахмаленным полотенцем, Лида с Аленой сидели у Катюхи. Потом Марковна под веселую песню, льющуюся из радиоточки на кухне, промаршировала с поднятыми вверх руками в комнату, где кашляла девочка. К осмотру, как всегда, подошла тщательно и очень ответственно: Катю всю простукала, прощупала, высмотрела сыпь через лупу, разговаривая с каждым прыщиком отдельно, и, засучив рукава, чуть ли не по локоть залезла девочке в горло. От Марковны ничто не могло ускользнуть, она нутром чуяла приближение осложнений или даже изменений в анализах и всегда старалась быть на шаг впереди. Когда закончила с Катей и пошла снова мыть руки мимо Лискиной кроватки, обратила внимание на яркую картинку, которая висела для украшения над кроваткой ребенка, — Роберт привез недавно из Перу. Необычная, сочная, с неведомыми божками и зверушками, она очень подходила по цвету для детской и приковывала внимание.
— Алла Борисовна, я бы на вашем месте перевесила картинку-то, не место ей над ребенком, — сказала она так, невзначай.
— Вам не нравится? — удивилась Алена, уж очень совет ей показался странным.
— Нет, красивая. Но там краски свинцовые, сомнительные для детской. Если ребенок кусочек оторвет и проглотит, будет сильнейшее отравление, подумайте об этом. Не рассчитывайте, что поликлиника рядом, можно не успеть.
Алена метнулась к картинке, словно что-то страшное уже произошло, и сорвала ее. Оля охнула и снова схватилась за сердце. Лида же на кухне заваривала для Марковны чай и всего этого не видела.
Нянька Нюрка
Вскоре нашли помощницу, няньку, чтоб неотлучно при ребенке, чтоб ничего подобного не допустить, чтоб глаз да глаз. Оля, переговорив с дальними родственниками в Ярославле, нашла для Крещенских хороший вариант с рекомендацией — деревенскую старую деву из самой глухой, забытой перди, женщину, которая ко взрослым была злой и нетерпимой, но чужих детей обожала, поскольку своих не нажила. Оля за нее ручалась, хоть лично и не знала, но уверяла, что баба порядочная, проверенная, не подведет. Звали ее Анной, но так к ней никто не обращался, как Нюркой родилась, так и жила. Приехала. Лида, когда увидела ее в первый раз, даже расстроилась, жалко ее стало не только как женщину, но и как человека в принципе. Какая-то она была… неописуемая. Недоделанная, что ли. В ней не было ни малейшего обаяния, пусть даже обаяния примитивности. Низенькая, худосочная, с костлявыми цепкими руками, без выпуклостей на теле, со скудненькими кудряшками и цыплячьим голосом. Черты лица были вроде как наметаны на живую нитку, пунктиром — светлые невидимые брови, глазки-буравчики, нос крючком и губы щелкой — вот и весь незабываемый образ. У математиков такие черты могли бы называться ГМТ — геометрическое место точек. Да и дети прекрасно бы его нарисовали — точка, точка, огуречик, вот и вышел человечек! Хоть что-то бы выделялось, подумала Лида, глаза или рот повыразительней, может, и не осталась бы на всю жизнь нетронутой. Так нет, Бог не дал ничего. И главное было, чтоб ребенок такой няньки не испугался.
Но нет, Лиска Нюрку полюбила всей своей годовалой душой, с рук ее не слезала и слушала с блаженной улыбкой монотонное заунывное колыбельное пение:
Баю-баюшки, баю,
Колотушек надаю.
Колотушек двадцать пять,
Будет Лиза крепко спать.
Баю-баюшки, баю,
Не ложися на краю,
С краю свалишься,
Напугаешься,
Придет серенький волчок,
И ухватит за бочок,
И утащит во лесок,
За ракитовый кусток.
Нянька первой начинала кемарить под свои унылые песни, даже раньше, чем засыпала Лиска, но слова все равно продолжали вылезать из Нюркиного рта, уже независимо от нее самой.
Знала она на удивление много, хотя получила всего три класса образования сельской школы, а остальные жизненные навыки пришли сами по себе, из опыта и разговоров с местными. А еще готовила всегда простую и вкусную еду, совсем не по-городскому, так, что никогда ничего не оставалось на потом, сметалось в одночасье. То быстрый хлебный суп замутит (похожий на луковый французский, кстати, один в один, но много проще), то необычные нежные луковые котлетки, то походя в огуречный салат бросит пару растолченных листьев черной смородины (это когда на даче жили), то сырники с картофелем — еда, о которой вообще никто никогда не слышал, но вкусноты неимоверной.
А тут еще Лидка услышала однажды ее разговор с мелкой Лиской, когда она, напялив очки, по складам читала девочке «Курочку Рябу».
— Вот яичко упало и раз-би-лось… Но ты, Лиска, не бойся, оно не по-настоящему разбилось, просто это ночь там, в сказке наступила. Яичко-то — это ж солнышко, вот оно и закатилось за горку-то. А курочка знаешь, почему Ряба? Не беленька, не черненька, а рябенька, одно перышко светленько, как день, другое темненько, как ночь, так вот день в ночь переходит, а ночь снова в день.
Лиска завороженно и довольно заинтересованно смотрела на Нюрку, словно понимала, что та ей говорит. Ну а Лида решила не выходить из-за угла, развернулась и тихо пошла на кухню, удивленная. Уж сколько раз Лидка читала Кате в детстве эту яичную сказку, ей и в голову никогда не приходило искать философский смысл разбившегося яичка или рябенькой курочки, а тут, здрасьте-пожалуйста, целая неожиданная народная теория!
Все бы хорошо, но, получив в распоряжение маленькую Лиску, нянька внезапно возненавидела подростковую Катю. Видимо, появилась или обострилась некая затаенная ревность, которая мгновенно дала о себе знать, как только в Нюрке проснулась невиданное доселе чувство — любовь. Катя тоже претендовала на сестринское внимание, а как иначе-то: маленькая, смешная, хорошенькая, ручонки тянет, хохочет-заливается, как ее не взять и не потискать? Но тут крылатой гадюкой подлетала, слегка высовывая жало, Нюрка, шипела едкое и шипучее «не трош-ш-ш-шь, не трош-ш-ш-шь», хватала Лиску в охапку и срочно начинала ей или менять только что менянные подгузники на еще более свежие, или соску совать, или еще что-то якобы неотложное делать, отпихивая Катю своим тощим колючим задом.
Катя чувствовала эту неприязнь, хотя причину такой ненависти понять не очень-то могла и старалась играть с сестрой, когда Нюрка была занята неотложными хозяйственными делами.
Лидкины подруги
Оставлять ребенка целиком на няньку поначалу побаивались: человек все-таки новый, совсем не изученный, тем более что до поздней ночи сидеть она не могла, торопилась всегда домой, в берлогу, где ее никто не ждал, кроме старухи, у которой она снимала угол. И когда Алена с Робертом уезжали и намечались какие-то важные с Левушкой выходы в свет, Лидка, в довесок к Нюрке, вызывала на помощь одну из подруг и обязательно сестру Иду, чтобы та приглядывала и за подругой, и за Нюркой одновременно. Ида была теперь более свободна, ее старшая дочка, Вероника, вышла замуж за сокурсника, немца из ГДР, и уехала после учебы к нему. Большая радость, а как же. Многочисленные советские родственники затрепетали и стали ждать официального приглашения из ГДР, хотелось хоть одним глазком взглянуть, каково это там живется, за кордоном-то. Составили себе график — кто за кем — и потянулись стройными рядами в ОВИР сдавать документы на заграничный паспорт. Вероника только и успевала приглашения отправлять. У Иды было еще трое детей, но все давно великовозрастные и не требующие надзора. Вся надежда у Лидки была на нее. Не в том смысле, что подругам нельзя было доверить квартиру, а в том, что каждая могла внезапно отвлечься и забыть о детях. Все девочки, как звала их Лидка, были еще с довоенной опереточной поры, выдержанные, как хороший коньяк, проверенные временем и предыдущими адресами. Но у каждой матроны были свои минусы, и не на каждую можно было оставить дом, хотя в помощь они все годились.