— Девочки, возвращайтесь! Мы скучаем!
Девочки, переглянувшись, вернулись, и вечер пошел, словно ничего не было. Хотя, в общем, ничего и в самом деле не было.
Начало песен
Когда гости приходили к Роберту с Аллой, кто-нибудь из Лидкиных подруг обязательно напрашивался тоже, вроде как не прямо за стол со всеми, а просто помочь на кухне и, конечно же, остаться переночевать и обсудить пришедших. Лидка же последнее время иногда звала и своего Левушку, которым очень гордилась, как дорогим немецким сервизом, который вынимают только на праздничный стол. Лев это ценил, чувствовал себя причастным к истории, но очень стеснялся, ведь за столом у Роберта собирались люди известные — композиторы, архитекторы, артисты и исполнители — все те, кого видно было только по телевизору.
С некоторых пор состав друзей Роберта не то чтобы изменился, но очень сильно расширился. Как только он стал писать песни, началась работа с самыми известными композиторами и певцами. Люди, голос которых обычно лился из эфира радио и телевидения и которые поздравляли страну, вальяжно и торжественно сидя за круглыми столиками на «Голубых огоньках», эти небожители, эти герои и идолы, почти всем составом плавно перетекли в квартиру Крещенских на Калининском.
Начался этот песенный период с того, что давний приятель Роберта, композитор Флярский, попросил написать ему «стишата», так и сказал — «стишата», к своей музыке, и пусть этот первый песенный опыт случился давно, еще в 1955-м, вместе писать они продолжали до сих пор, уже больше пятнадцати лет. За эти годы Роберт вошел в песенный жанр с полной силой и отнесся к нему так же серьезно, как и ко всему остальному творчеству, никогда не прятался за музыкой или исполнением, писал не тексты, а именно стихи. Хотя многие считали, что песни — это так, легкий жанр, как, скажем, оперетта по сравнению с оперой. Давний приятель и поэт Генка Пупкин первым стал обвинять Роберта в тиражировании, легкомысленности и потере ориентиров, что, мол, опустился на самое дно с этими песенками, что несолидно и даже стыдно обращаться к этому самому легкому жанру и идти на поводу у необразованной публики. И пытался доказать, что таким путем Роб превратился из творца в ремесленника: сварганить рифмы под музычку, прилепить запоминающийся припевчик, получить гонорар — много таланта не надо! Гундел, бубнил, звонил, урезонивал, а как только сам стал пописывать песни — в момент успокоился, забыл свои наезды и обвинения и прекрасно подстроился под популярный жанр. Но все равно продолжал завидовать.
А Роберт работал и работал, вдохновенно писал песни, открывая забытые для себя возможности — соединять стихи с музыкой. В детстве, во время войны, он учился в музыкальной школе, грамотой вполне овладел, и навыки эти очень помогали ему по-своему слышать музыку и правильно чувствовать ритм. Соединение слов с нотами давалось ему легко, он говорил с композиторами на одном языке и поначалу очень их удивлял, когда сам вдруг подходил к фортепиано и начинал наигрывать только что услышанную мелодию. Слух у него был великолепный. Играл на разных музыкальных инструментах, в том числе на аккордеоне и геликоне, самой большой трубе, которая надевается через голову. Аккордеон, еще тот самый, с детских времен, тяжелый, инкрустированный, привезенный Роберту мамой из послевоенной Австрии, до сих пор лежал где-то на антресолях в чехле, но давно перестал надобиться, сохранялся как воспоминание.
Песни писались всяко. Бывало, по заказу, к фильму. Есть, скажем, сюжет, главные герои, основная музыкальная тема — требуется песня о любви, о дружбе, о войне, и все это уже из разряда личного. Ничего придумывать и не приходилось, писалось просто, все уже в биографии случилось. Война — да, все детство под Левитана из радиоточки и в ожидании родительских писем с фронта, а когда отца убили, ждал маминых, хирургом она была, военным. Да и друзей много вокруг, редкостных, штучных, о них писать одно удовольствие. И любовь — редкое совпадение душ, такое тоже изредка, но случается в жизни, и это удивительное везение и ежедневная работа. И все стихи, абсолютно все — только ей, его Аленушке.
Три слова, будто три огня,
Придут к тебе средь бела дня.
Придут к тебе порой ночной,
Огромные, как шар земной.
Как будто парус — кораблю
Три слова: «Я тебя люблю».
Какие старые слова,
А как кружится голова,
А как кружится голова…
Три слова, вечных, как весна,
Такая сила им дана.
Три слова, и одна судьба,
Одна мечта, одна тропа…
И вот однажды, все стерпя,
Ты скажешь: «Я люблю тебя».
Какие старые слова,
А как кружится голова,
А как кружится голова…
Три слова, будто три зари,
Ты их погромче повтори.
Они тебе не зря сейчас
Понятны стали в первый раз.
Они летят издалека,
Сердца пронзая и века.
Какие старые слова,
А как кружится голова,
А как кружится голова…
Но не все было для кино и про кино. Иногда только что написанные стихи сами словно просились на мелодию и надо было найти того самого композитора, который их выведет в люди. Не каждый поэт мог вообще работать с композитором. Подобрать стихи так, чтоб они воспринимались как единое целое с музыкой или даже словно были написаны до музыки, очень сложно. И случалось, что после одной удачной песни оба — и поэт, и композитор — начинали работать запоем и песни получались одна лучше другой, еще и еще, без остановки, словно была нащупана нужная струна и в песне, и в человеке.
Так песня привела в дом новых людей. Дом остался таким же открытым, как и всегда. Но! Пришлось покупать рояль. Купили. Вернее, не купили, а достали. Еле подняли по узкой черной лестнице на седьмой этаж, в лифт никак не влезал. Часа полтора с ним боролись, протискивали, подкладывали мягкие коврики и полотенца, чтоб не оцарапать, уговаривали, обещали поставить в хорошем месте и сразу вызвать настройщика — убедили. После долгой и упорной борьбы рояль наконец водрузили на законные лаковые ножки у Роберта в кабинете. Табуретку к нему сначала подставили кухонную — трехногую, с жестким деревянным сиденьем и совершенно не подходящую по смыслу. Но быстро, в течение недели, заменили на концертную — композиторы-то приходили настоящие, заслуженные, к ним (и к их частям тела) следовало отнестись со всем уважением. Вот и наполнилась квартира музыкой и яркими голосами прекрасных баритонов. Тенора не прибилось ни одного. Среди баритонов выделялись двое — Давид Коб и Мамед Муслимов. К началу семидесятых оба были уже очень известны, выступали в «Голубых огоньках» и во всех праздничных передачах, гастролировали по стране. Они дружили, хотя и с некоторой долей ревности к успеху друг друга, и часто встречались в гостях у Крещенских. Женаты не были, приходили с подругами — и тот и другой считались самыми завидными женихами Москвы.
Павочке очень нравились оба, особого предпочтения не было. Она смотрела на них по-матерински, гордясь знакомством и радуясь их новым песням. А из женщин больше других выделяла Эдвигу Приеху. Она была не как все, совершенно отдельная и немного инопланетная, по повадкам отдаленно похожая на Беллу, что-то в них обеих было такое необъяснимое. Павочка всегда ждала момента, когда Эда придет в длинную, как вагон, квартиру на Калининском, сядет напротив нее за стол и улыбнется. Эда говорила с мягким акцентом, и, как только начинала что-то рассказывать, Паве казалось, что она моментально, как в кино, переносится куда-то туда, за границу, где ни разу так и не побывала. Заграница воспринималась единым целым, опасным и враждебным, но при этом всегда манила и попахивала духами «Шанель номер 5», которые однажды в молодости ей подарил один очень влиятельный товарищ. Еще до Модеста, конечно. Павочка гордо восседала за столом вместе со всеми, чуть прикрывая глаза от тихой радости, и слушала дивную нежную речь Эды. И сразу уплывала мыслями в далекую Польшу, или ГДР, или еще куда, где было так вызывающе прекрасно, с ее личной точки зрения. Еще ей безумно нравилась эта необычная ластящаяся фамилия — Приеха. Павочка произносила ее с некоторым облегчением и усталым придыханием, словно наконец-то вернулась домой, где все милое, родное, свое и вот она я — Прие-е-еха-а-а! А имя какое шикарное! Она всегда уточняла: «Через “Э”, Эдвига». А какой изысканной красавицей она была, с этой взбитой модной прической, стрелками на веках, уходящими за горизонт, лучистыми, чуть печальными глазами и точеной фигуркой манекенщицы, которой все шло, особенно элегантные брючные костюмы, которые носила в обыденной жизни.
Все большие эстрадные концерты проходили в основном на двух площадках, как это любили тогда называть — спрашивали не «где выступаешь», а «на какой площадке», словно речь шла о чем-то несерьезном, вполне легкомысленном и почти детском. Так вот, авторские концерты известных современников шли обычно в Колонном зале Дома Союзов. Разрешение на их проведение добыть было непросто, да и статус автора должен был быть велик — лауреат каких-нибудь комсомольских или взрослых премий, заслуженный артист, имеющий почетные знаки или награды, всякое такое пафосное, что могло приблизить к мечте. Без этого минимального набора и соваться с просьбами в высокие инстанции было глупо, даже бессмысленно. Ведь сначала просьбу-заявление обсуждали на уровне секретариата творческого союза — композиторского или писательского, — а потом, одобрив, уже сам секретариат (это было как местечковое политбюро, совсем мелкого масштаба, политбюро композиторов, скажем, или политбюро писателей) обращался в нужный отдел ЦК, который и решал вопрос, достоин ли тот или иной творец такого большого почета и праздника, заслужил ли своими произведениями столь важное событие, как концерт в Колонном зале. Ведь место-то какое торжественное, там самих Ленина со Сталиным хоронили, столпов марксизма-ленинизма, основателей всего и вся, а тут, ишь, какой-то простой смертный композитор собирается лезть на великую сцену со своими песенками! Поэтому долго и тщательно претендентов и отбирали, чтоб не размыть эпохальное.