Шуры-муры на Калининском — страница 33 из 41

— Мне надо будет уехать. Навсегда. Из Союза. Уже скоро. Ты меня простишь? — он произнес это так, словно надиктовал телеграмму, на одном дыхании.

— Куда? — довольно буднично спросила она, но сердце пошатнулось, словно пытаясь найти опору.

— Сначала в Вену, поездом, потом поглядим. У меня родственники в Израиле, я тебе о них рассказывал, — он виновато сглотнул, видно было, что волнуется.

Лидка, конечно, прекрасно помнила и про Левушкиных родственников из далекой Хайфы, о которых он действительно пару раз заводил разговор, и о совместных с ним походах за какими-то документами, о которых она не спрашивала (идем мимо, почему бы не забрать), и о долгих очередях в каких-то учреждениях (нужно тут бумажку одну подписать), о странных звонках при ней, когда Левушка терялся и, оглядываясь на Лидку, говорил, что сейчас занят, перезвонит позже. Разговоров об отъезде навсегда он не заводил, отказников тогда было слишком много, и попасть в привилегированную касту получивших волшебные документы на выезд из страны было как вытащить один счастливый лотерейный билет на миллион пустых. Но вот вытащил Лева, повезло… И ничего не сказал. Хотя, как выяснилось, его в тот же день уволили из редакции. Но он молчал, продолжал ходить по Москве и снимать, остервенело, впрок, с утра и до позднего вечера.

Многие из Лидкиного окружения, не близкого, конечно, упаси господь, но знакомые знакомых, пытались подать документы на выезд в Израиль, и некоторые после долгих мытарств его даже получали. Уезжать начали с самого начала семидесятых, не массово, конечно, каплями, но поток неуклонно рос. Проблема «пятого пункта», пункта национальности, существовала всегда, сколько Лидка себя помнила, нередко ощущая и на себе, что значит «ненадежный контингент». Странно, что Левушка в этом вопросе вел себя довольно скрытно, особо не высказывался, анекдоты про Сарочку или какого-нибудь старого умирающего еврея не травил и вообще почти не давал понять, что эта щепетильная еврейская тема его заботит, но умение распознавать родной пятый параграф сидело в нем, наверное, с детства.

Хотя пара подозрительных случаев была, Лидка сейчас вспомнила.

Они вышли тогда из дома на прогулку, был самый конец апреля, но после слишком снежной зимы маленькие черненькие сугробики все еще дотаивали, день ото дня теплело, ручьилось. На домах-книжках напротив их кафе «Ивушка» уже зажглось гигантское «1 МАЯ». Дома эти служили своего рода афишей праздников для всей Москвы: три раза в год они высвечивали то, что советские трудящиеся собирались отмечать: «1 МАЯ», «9 МАЯ», а в Новый год — год, который наступал, — «1972» или любой последующий; «7 ноября» уже не вмещалось, тогда ярким огнем горели на выбор гордые буквы «СССР» или «КПСС», что давало одинаковое количество света. А что можно было еще придумать, коли таких домов-книжек стояло всего четыре?

Проспект был довольно пуст, хотя время было еще не позднее. Видимо, все граждане уже пришли с работы и сели за ужин. Левушка, как обычно, провел ритуал, предшествующий гулянью, чтобы определить направление похода, — раскрутил, как полагается, Лидку, бережно, ласково, чуть придерживая за талию, и, когда Лидка выкрикнула «Стоп!», остановил ее, все еще не отпуская, мало ли, вдруг голова поведет. Она и встала, показав прямехонько на гостиницу «Украина», которой начинался Кутузовский проспект. Значит, путь вел туда.

— По какой стороне пойдем? — спросил Левушка.

— Можно по нашей, тут совсем народу не видно.

Они тихонько двигались вниз к реке, мимо проплывали старенькие, чудом уцелевшие переулочки, вливающиеся в Калининский, — переулок Писемского, где, собственно, в глубине, среди жасмина и сирени и жил когда-то писатель, а потом свернули каким-то чудом на Трубниковский, захотелось, ноги сами повели вглубь. Улочка была спящая, совсем сумеречная, окошки одно за другим оживали теплым желтым домашним светом, и там высвечивались оранжевые бахромчатые абажуры над столом. Откуда-то звучала пластинка, кажется, концерт Рахманинова. Домики все были приземистые, старинные, не больше двух-трех этажей, с зазывными арками, манящими во дворы. Около большой тяжелой двери, прямо на улице стояла, поджав хвост, собачка, вылитая Каштанка. Она приветливо посмотрела на людей и скребнула лапой по обшарпанной двери.

— Прямо как наш Бонька, смотри, какая умница, сам гуляет, сам приходит, ждет, когда откроют. — Лидка толкнула стопудовую дверь, и собачка шмыгнула в щель.

Они постояли еще немного в тишине, прислушались, как на втором этаже хлопнула дверь, проглотив Каштанку, и спокойно пошли обратно на Калининский. Было такое ощущение, что зашли на Трубниковский только для того, чтобы открыть собаке дверь.

На углу Калининского и Садового остановились. Проспект сиял буквами, которые занимали на каждом доме-книжке все двадцать четыре или сколько там этажей, светом был залит весь проспект, и вид, конечно, открывался сказочный.

— А как ты думаешь, Левушка, там ходят спецбригады электриков, которые зажигают эти буквы? Или уборщицы? Надо же все включить одновременно. Или это происходит как-то автоматически, из специального пункта управления, как в космосе? — Лидка улыбнулась, представив, как по этажам ходят, гремя ведрами, уборщицы и включают свет в каждой комнатенке.

— Никогда не задумывался. Зато знаю другое: когда десять лет назад этот проспект задумывался, планировали поставить пять домов-книжек, а не четыре. Но наверху этот проект зарубили, решили, что пять книг — это Пятикнижие Моисеево, так что нет проискам сионизма. И вместо пяти высоток поставили четыре, а на сэкономленные средства чуть пониже по проспекту залепили еще и СЭВ, тоже посохинский проект, который, по их задумке, должен был отражать философию устройства самого Совета экономической взаимопомощи — архитектор советский, вся мебель в здании венгерская, лифты чешские, электрика немецкая, перегородки болгарские, алюминий польский, отделочный камень румынский. Но и он — что? — тоже в виде книги! Все равно пять книг и получилось. И вообще, все это настолько унизительно.

— Что именно? Польский алюминий и чешские лифты? — спросила Лидка.

— Нет. Отношение к евреям как к врагам народа. Почему для такого мерзкого отношения выбрали именно евреев? Откуда это?

— Ну почему только евреи? Под нож в то время все шли, — попыталась возразить Лида.

— Привести тебе примеры, которые ты знаешь лучше меня? Мандельштам? Мейерхольд? Бабель? Это ж какие величины! Это ж вырезали целое поколение!

— Левушка, не надо об этом, я правда боюсь за тебя. Мало ли… — Уж сколько случаев Лида знала, когда одно неловкое слово, сказанное в неправильной обстановке при неблагожелательных людях, могло стоить не только карьеры, но и свободы.

— Хорошо, расскажу тебе то, что говорила мне мама, просто чтоб ты знала об отношении людей. Тебе, наверное, повезло больше, ты не встречалась с такой ненавистью. Когда я был ребенком, мы жили в огромной гулкой коммуналке на Мясницкой, с нами еще пять семей. Так вот, одни жильцы намертво привязывали крышку к ручкам их кастрюли с супом, чтоб соседи-евреи, мы то есть, не подсыпали им крысиного яду. Наварят борща с утра и навяжут веревок на кастрюлю, а сверху еще для верности полотенцем прикроют, типа спрятали. Потом, правда, всегда долго мучились перед обедом, чтоб развязать, резать-то каждый раз веревку жаба душила, не напасешься. Ну и нас из-за этого ненавидели еще сильней. Жрать хотят, слюни текут, а надо сначала все эти морские узлы развязать. И нарочно при маме в красках рассказывали, что кто-то из их знакомых видел, как на Сретенке один еврей мыл свой обкромсанный член в стакане из автомата с газированной водой. Так и сказали — обкромсанный. Не объяснили, правда, зачем ему это надо было делать. И еще что ничего нельзя в аптеке покупать, потому что фармацевты — сплошь евреи и обязательно кого-нибудь, да отравят, они для этого рождены, и если не ядовитыми таблетками, то хоть ватой, пропитанной туберкулезными палочками или спорами сибирской язвы. Лева и родственницу какую-то свою припомнил, которая хотела зарегистрировать свою дочь под именем Вэрэд, Роза, но в ЗАГСе сказали, что такого имени не существует, что это не положено. Даздраперма или там Тролебузина существует, а Вэрэд, потому что это на иврите, — нет. И, видимо, занесли эту женщину в черный список, сообщив при этом в органы. Через короткое время ее и вовсе уволили с работы, а затем, придумав измену родине, депортировали. Из-за имени на иврите. Вот так просто.

Ну и подытожил: мол, кончается у людей терпение, уезжают.

Лидка не придала тогда большого значения Левушкиным словам, просто кивнула, соглашаясь. Они посмотрели еще раз на громадные буквы четырехкнижья, на колышущиеся узенькие флаги вдоль всего проспекта, пересекли Садовое и пошли ниже, к реке. Был этот всплеск довольно давно, и ничто с тех самых пор не предвещало.

Лицо еврейской национальности

— Навсегда, значит? — Лидка по-странному спокойно приняла эту новость, то ли чувствовала напряжение последних душных недель, то ли отдавала себе отчет, что счастье, каким бы оно ни было, не может длиться вечно. В общем, как говорила ее мама, зима закончилась, на лыжи уже не встать.

— Ты понимаешь, что никогда уже не сможешь сюда вернуться? — голос ее дрогнул, слегка поплыл и обесцветился, но быстро зазвучал как обычно. — Ни при каких обстоятельствах. Это путь в одну сторону.

— Я понимаю, но мне надоело быть лицом еврейской национальности. Я просто еврей. Я не вижу в этом ничего постыдного. Я вечно или оправдываюсь, или смущенно улыбаюсь, или тихо раздражаюсь, когда мне это говорят. Я понял, что больше тут не выдержу: или взорвусь, или, что еще хуже, покроюсь плесенью. Отец, конечно, в ужасе. Он меня убеждает, что советская власть сделала для евреев, и для меня в том числе, безмерно много, что все, так сказать, дала: должности, возможности, остановила ущемление прав, идущих еще с царизма, прекратила погромы, вывела из местечек — все вот это. Что, в общем-то, конечно, важно, никто не спорит. Но народ теряет идентичность. Ты знаешь хоть кого-то из евреев, кто сегодня говорит на идиш?