Первые несколько дней были для меня очень странными и тяжелыми, до паники, в голове постоянно вертелся вопрос: “Что я здесь делаю?” Как будто я в стране один, все чужое, все чужие, не объяснить. Когда уезжают семьями, можно хоть кому-то из родных поныть и поплакаться, а одному поначалу просто невозможно. Но где-то через неделю выяснилось, что я довольно легко могу адаптироваться к условиям, которых раньше себе и представить не мог. Поэтому вопрос этот вскоре бесследно исчез, я попривык, но не к новым условиям, до этого, конечно, еще далеко, а к мысли, что обратного пути нет. Хожу тут по территории, играю желваками, с одной стороны, радуюсь, с другой — грущу. Очень жду того момента, когда поеду наконец встречать тебя на вокзал, хоть здесь, хоть в любой другой стране, лишь бы приехала. Скучаю, безумно по тебе скучаю. Ты оказалась важной частью моей жизни, а находясь рядом с тобой, я и не подозревал, до какой степени… Я чувствую себя потерянным».
Лидины глаза затуманились, пошли рябью, она оторвалась от письма и посмотрела на Левушкину арку. Взгляд ее упирался в каменную стену дома, но она поднатужилась и представила, как проходит туда дальше, входит в подъезд и взлетает на последний этаж, почему-то именно взлетает! Дверь в мастерскую открыта, там темно, и только знакомый свет красной лампы освещает ее шаги. А в комнате на веревках сушатся фотографии. Десятки. Нет, сотни. Почти пустые, с неясными силуэтами. И удивленная Лида посреди комнаты с этими засвеченными снимками. А сзади тишайшие шаги — и он. Обхватывает ее сзади, чтоб не вздохнуть — не вывернуться, и шепчет на ухо: «Приезжа-а-а-ай…»
Через год
Прошло больше года с тех пор, как Лева уехал. Письма были, но редкие, оказии случались не так уж часто, а отправлять что-то по почте было боязно и неуютно, все не просто механически прочитывалось на наличие антисоветской информации, а читалось между строк, придумывалось, продумывалось и отправлялось прямиком в компетентные органы, которые могли те или иные ничего не значащие сведения расценить по-своему. А их «по-своему» могло привести к невозможности, скажем, устроиться на работу — или, наоборот, к возможности с работы вылететь, стать «невыездным», а то и статью получить. Всякое бывало, даже за безобидный антисоветский анекдот можно было схлопотать срок. Так что обычным путем письма посылать остерегались. В основном они приходили через Левушкиного отца. Хотя из-за отъезда сына и он пострадал, вскоре после этого его просто взяли и уволили из редакции в связи с достижением пенсионного возраста, которого он достиг довольно давно, однако журналистом был ценным и увольнять до этого «инцидента» (в отделе кадров это так и назвали — «инцидент») его не собирались. Но оставались друзья, которые ездили за границу по заданию редакции, они-то и привозили от сына подробные письмо и ему, и Лидии.
Так что Лев продолжал писать. «Надо же, — удивлялась про себя Пава, — надо же, как у них, оказывается, все закручено». Ей казалось, что с глаз долой — из сердца вон, а тут год прошел, а он еще на связи. А с другой стороны, была б какая неземная любовь, сберег бы, не уехал. Павочка, конечно, очень долго возмущалась этим поступком, чем изводила Лиду, пока та ее не приструнила. «Хватит, — сказала, — остановись, разум дан человеку не чтоб говорить, а чтобы молчать! Что я могу сейчас сделать? В чем я виновата? Прекрати ты уже это свое мозгоклюйство!» А вскоре и вообще перестала рассказывать Паве подробности из Левиной жизни, не читала ей писем, а просто телеграфным стилем сообщала, что в его жизни происходит. Пробыл он какое-то время в Австрии, осмотрелся, послушал, что рассказали эмигранты со стажем, решил не повторять их ошибок. В Израиль не поехал, хотя вполне мог бы, но зачем сидеть запертым в кибуце, когда выпала возможность посмотреть мир. А профессия в руках была, еще какая! Он и начал фотографировать без перерыва, все снимал, снимал, благо запасы пленки пока оставались. Иногда снимки удавалось пристроить в местные газеты. Так и перебивался. Потом приехал в Германию, решил, что временно это как раз подойдет, а там посмотрит, и, найдя каких-то дальних знакомых других знакомых, устроился на русское радио где-то в Мюнхене. Деталей Пава больше не знала, да ей и незачем было. То, что радио называлось «Радио Свобода», Лида решила не разглашать, поскольку была уверена, что информация эта лишь добавила бы Паве еще литр желчи к тонне уже имеющейся. А Павочка считала, что это и не желчь вовсе, а дружеское сострадание к потерпевшим, то есть к Лиде. Она и так называла Леву антисоветчиком, считала его решение абсолютно возмутительным и позорным, и всякий раз, когда они вместе с подругой смотрели новости из капиталистических стран, — что бы ни передавали — Пава поднимала тонко нарисованные брови, морщила намазанный рот, набирала, как пловец, воздуха в легкие и выдыхала: нда-а-а-а-а-а, мы в курсе, вашего полку прибыло. Ну и вариации на эту тему без упоминания имени фигуранта. И хоть Пава чувствовала, что Лиде и это неприятно, ничего с собой поделать не могла, шипела.
Поэтому Лида совсем замкнулась, не откровенничала. Мол, читает прогноз погоды, у него очень красивый голос. Устроился, снял маленькую квартирку. Все у него хорошо, слава богу. То, что вся квартирка — пятнадцать метров на последнем этаже в доме без лифта, Паве не сказала. И про то, что крыша течет и первым делом на скудную зарплату Лева купил тазы, чтобы не капало на пол. Зато летом крыша прогревается до невозможности, дышать в комнате нечем. Но зачем это кому-то еще знать? Особенно Паве.
Ну а в плане быта в жизни Крещенских ничего особо не изменилось. Шло как шло.
Калининская сдвоенная квартира наконец-то уже полностью была обставлена и обросла мебелью — краснодеревщик закончил полировать антикварные предметы, и они разошлись по своим комнатам. Получилось очень достойно. В блестящих выгнутых спинках стульев и кресел можно было спокойно различить отражение проспекта. Пава была в восторге от полировки, прямо как зеркало, ей нравилось всматриваться в какую-нибудь спинку кресла, чтобы увидеть окна дома напротив или, если чуть привстать, даже машины, неторопливо движущиеся где-то там, внизу. Неподъемные только были эти стулья-кресла, конечно, это минус. Колесики бы приделали, что ли…
По большому блату Алена достала где-то две настоящие старинные люстры в стиле ампир с темно-синими чашами, ровесницы их мебельного гарнитура. Изящные, но изрядно затертые бронзовые колесницы мчались по кругу чаш куда-то друг за другом в никуда, а проводка в свечах, некогда переделанных под электричество, снова требовала починки. Люстры были на длинных цепях, совершенно не соответствующих высоте современных потолков, и цепи эти пришлось хорошенько обкромсать. Срезали почти все звенья, подняв красоту с колесницами под самый потолок, но Роберт, пока не привык, все равно бился о них головой. И вообще, нынешние потолки были не под его рост, слегка давили и заставляли морально сутулиться, но что с этим поделать?
Пока старинная мебель реставрировалась, почти все в квартире было временное — люстры, привезенные с дачи, коврик, неловко легший у Лискиной кроватки, занавески, сшитые Лидой на скорую руку. Как только мебель встала, все преобразилось, ушло лишнее и была наведена достойная красота.
На стенах гостиной разместилась невиданная коллекция Роберта, которую не только гости, но и домашние рассматривали с нескрываемым удовольствием: странные африканские маски из эбенового дерева (Катя обожала, напялив какую-нибудь на себя, пугать маму), расписные австралийские бумеранги, которые, по идее, обещали возвращаться, но у них не всегда это получалось. Роберт пробовал: улетали. Еще диковинные музыкальные инструменты из какой-нибудь Южной Америки, невероятной длины нож, почти сабля, под странным названием мачете и даже огромная засушенная морская черепаха с ластами, как центр сотворенного на стене мироздания. Экспонаты из новых поездок находили себе место там же, расталкивая и уплотняя старые. Поездок стало очень много. Индия, Австралия, Кения, Сингапур, Франция — вечные перелеты и переезды, встречи и проводы, поезда и самолеты, неизменные Шереметьево и Внуково, постоянное ожидание звонков: как долетели, когда обратно. Алена с Робертом уезжали вдвоем или в составе больших делегаций, чемоданы вечно толпились в прихожей в ожидании очередного вояжа.
Стала уезжать и Лидка. Нет, не с детьми за границу, конечно, это было никак невозможно. Тут случай особый, придумали ей, так сказать, реабилитацию.
Давид Коб, конечно, был в курсе, что друг Лидин смылся из Советского Союза с концами, и всячески его осуждал, не мог он понять такое предательство ни по отношению к женщине, ни по отношению к родине, а Лиду, конечно же, жалел и чувствовал, как она переживает. Вот Алена и попросила Давида, чтобы тот подумал, как занять мать делом, может, на гастроли с ним съездит пару раз, покатается по стране, в общем, как-то развеется, взбодрится и порадуется. «Не проблема, — ответил Давид, — конечно». Но чтоб не просто так мотаться, а чувствовать себя нужной, придумали Лиде интересное занятие, очень, кстати, подходящее под ее характер, — быть «цветочницей Анютой» — было такое известное танго.
Все букеты, которые дарили Давиду на концертах, а несли их тоннами, отправлялись к Лиде в номер, где она освобождала их от целлофана, подрезала кончики и бросала в наполненную до краев ванну, которая обязательно должна была быть в номере. Потом отбирала самые красивые цветы, составляла из них большой букет и ставила в комнату к Давиду. Делилась и с музыкантами, но если в городе на гастролях надолго не задерживались, а от цветов надо было избавляться — не оставлять же их гнить в ванне! — то несла к какому-нибудь городскому памятнику. В основном, конечно, это был памятник Ленину. Просто толпы Лениных, армии, полчища. Юные и пожилые, с протянутой рукой и небрежно машущие кепкой, в разнообразных позах, улыбчатые и серьезные, с сильным прищуром и нет — всякие. Но Ленина Лидка почему-то не жаловала, цветы ему дарила от безысходности, предпочитая великих писателей или на худой конец полководцев местного значения. Но случались и зигзаги — в Краснодаре оставила букет удивительному «Индийскому мальчику на слоне» — необъяснимо это, памятник слону в Краснодаре, да еще зачем-то с крокодилами там внизу, но как увидела, так и пошла к нему, больно уж слоник был хорош. А в Ленинграде, например, специально разыскала на Аптекарском острове памятник собаке Павлова и завалила его весь. Столько не то что собака, сам Павлов, небось, отродясь не видел. В общем, радовалась своей работе как дитя, а о том, что еще и всласть попуте