Шутиха. Фантастические произведения — страница 3 из 55

ШУТКИ В СТОРОНУ, или КВАРЕНЗИМА НЕ ПРОЙДЕТ!

Глава десятая«УБОГИЙ ЗА ПАЗУХОЙ»

Дивный аромат. Мелодичное шкворчание в соль мажоре. Это яичница. Она жарится. Колокольный перезвон. Сладкий, малиновый. Это посуда. Она дребезжит. Сонет Шекспира «Увы, мой стих не блещет новизной...» на мотив «Каким ты был, таким ты и остался». Смех. Это Пьеро и Настя.

Они веселятся.

Кто-то шепчет о прелестях сна. Пуховых, мягчайших.

Это древний грек Морфей. Он в ампулах.

— Мама, вставай, на работу опоздаешь!

Ушат ледяного счастья рухнул на сердце: ребенок давно на ногах и занят общественно-полезной деятельностью. Это Настя-то! Которая, если не разбудить ее пинками, дрыхнет до полудня! Попытка припомнить, бывало ли, чтобы дочь вставала раньше матери, увенчалась крахом. Что ж, все однажды случается впервые, как утверждал Гарик, пытаясь совладать с забитым унитазом.

Утро выдалось чудное, пряча за пазухой гранату сюрпризов. Гороскоп понедельника обещал «наведение порядка в делах своих и там, где не просят». На карнизе, норовя клюнуть друг дружку в глаз, насмерть схватились два голубя, озверевших с голодухи. Один серый, другой белый. Два веселых птица. Это, как общеизвестно, ворон ворону глаз не выклюет, а голубь голубю — запросто! Отдав должное агрессивности символов мира, Шаповал подошла к окну. Спугнула пернатых забияк, оперлась о подоконник.

Во дворе обнаружилась знакомая и оттого вдвойне гадкая личность: потомственный инвалид Берлович собственной нетрудоспособной персоной. Потап Алибекович, трагически заломив бровь, внимал кузнечику-человечеку с патологически гладкой, как бильярдный шар, прической. Общий силуэт кузнечика показался смутно знакомым, но когда, на миг отвлекшись, женщина вновь глянула в окно, инвалид уже пребывал в одиночестве. Зато с ветки клена напротив в ожидании подачки требовательно ворковали два одноглазых голубка с черными пиратскими повязками.

«Кажется, я еще сплю!»

Сновидица решительно протерла глаза. Голуби, курлыкнув «Пиастр-р-ры!», с шумом взяли курс на Ямайку, а Берлович двинулся на покорение ближайшей скамейки.

Уже в ванной пришло на ум, кого напоминал быстро ускакавший кузнечик чужого счастья: клерка из «Шутихи». Впрочем, вопрос «А был ли мальчик?» остался без ответа. Зато яичница удалась на славу. Тугие, упругие солнышки желтков, голландское кружево белка, хруст шкварок, укроп-кинза, сочный болгарин-перец и кровавые ломтики томатов — пальчики оближешь! Мама постеснялась, а дочь таки облизала. Выяснить, кто творец сего чуда, не удалось: шут с Настей валяли ваньку, кивая друг на друга, словно партизаны на допросе. Потом открыли банку печеночно-ливерного паштета «Прометей», и допрос угас сам собой.

Кофе, сваренный в джезве, с густой пенкой, имбирем и черным перцем, искушал призраком второй чашки. Очень хотелось поболтать о пустяках. Обсудить чей-нибудь фасон платья, всласть позлословить насчет добрых знакомых... Даже присутствие Пьеро раздражало слабо: так зудит ночью одинокий комар, но лень вставать из-под одеяла. Увы, труба звала. Колола золотым шилом: без тебя отлаженный механизм «Фефелы» заржавеет, застопорится и пойдет в разнос! «Ре-Майоры» и «Доминанты» подавятся бумагой, печатники запьют горькую, художники учинят Вальпургиеву ночь с творческим участием Ангелины Чортыло и девочек-верстальщиц, макетчики станут сутками напролом резаться в «Героев меча и орала», главбух с замом украдут все деньги, поделят и смоются на попутной галере в Трапезунд, а котельщик Еремеич заснет на боевом посту, придав офису ускорение для выхода на орбиту...

— Мам, я провожу тебя к машине!

— Почту за честь, тетушка! Мы шли под Одессу, а вышли к Херсону, в засаду попался отряд!..

Как в воду глядел, паяц чертов! В засаду угодили, едва успев выйти из подъезда. Зря, что ли, Берлович занял главенствующую над двором высотку?

— Полюбуйтесь! Молодежь! Современная! Мы в их годы, понимаешь! С киркой! С кайлом! Во имя!

Знаки восклицания частоколом торчали в монологе потомственного инвалида.

— А они?! С жиру бесятся! Смехачей себе покупают! Измываются над ними! А те — над нами! И мать ее...

На этих словах оратор сбился с мысли. Язык сам собой свернул в привычную колею, но глава домкома быстро восстановил контроль над предательским органом.

— И мамаша ейная! Поощряет! А вы что вытаращился, молодой человек?! На вас же дети! Какой вы пример им?! Где ваше человеческое?! Где?!

Торнадо дворового скандала стремительно вовлекал в свою воронку все новые действующие лица. Мы же, как Лица Третьи, а потому бездействующие, сочли за благо не вовлекаться. Спрятавшись в беседке, мы наблюдали за развитием событий.

На вопли Берловича начали оборачиваться доминошники, оккупировавшие с утра пораньше любимый столик. Парламент старушек навострил уши с самого начала; теперь ушлые леди старались не пропустить ни слова. Замер с поднятой ногой шкандыбающий за пивом похмельный баобаб, морщась от громких звуков. На лице его отобразилась натужная работа мысли: залитые портвейном извилины отсырели. Что делать? Кто виноват? Какого хрена орут?!

Вечные вопросы нашей интеллигенции...

Даже дети прекратили возводить в песочнице Замок Элли, Королевы Людоедов, и самый маленький карапуз осведомился:

— Сиво дядя так клицит? Дяде больно? Дядю кусили в попу?!

Мать и дочь обменялись взглядами: кто даст суровую отповедь этой ошибке природы? Но шут опередил обеих. Он вдруг сел прямо на асфальт и заплакал. Всхлипывая, содрогаясь всем телом, размазывая слезы по щекам и нисколько не стесняясь рыданий. Вот так запросто сидел и плакал между двумя оторопелыми женщинами.

Искренне.

Честно.

Утирая замурзанную рожу бейсболкой.

— Вот, вот!.. — заперхал, клокоча горлом, Потап Алибекович. — Видите? Довели человека...

— Окстись, Альбекыч! — поджала губы одна из старушек, в мятом пыльнике и оренбургском пуховом платке (видать, мерзла даже в июле). — Ты ж его и довел, болезного!

— Вертухай поганый! Стукач! Наел харю-то, стрелок ворошиловский!.. — Похоже, вторая леди когда-то строила Беломорканал. — С кайлом он! С хайлом он!

— Ирод языкатый! Сколопендру со свету сживет, аспид!

— Точно! Меня вчерась уличал: ты, грит, Мосевна, бандерша и самогоноварилыцица! Тюрьма по тебе, грит, плачет! А сам намекает: отлей, мол, литру! Я т-те отолью! Ужо отолью на анализы!

Загудела, заворчала грозовой тучей вольница доминошников. Нахмурились усатые лыцари; из-под бровей колючки недобрые — скуси патрон! пли! Съежился, злыдень? усох?! пнем трухлявым решил прикинуться, чтоб пронесло?! Ох, пронесет, так пронесет, что месяц с очка не слезешь! Уж и слово кто-то бросил: «Хлопцы, забьем козла?» Непонятно бросил, двусмысленно. Поднялся из-за стола, оправив седой чуб, полковник Перебыйнос. Цыгарку недокуренную в кулаке скомкал.

Харкнул под ноги:

— Пошто шутейку в слезы вогнал, змий подколодный? Пошто честных баб на людях срамишь, окаянец? Заткнул бы пельку, опудало брехливое, не позорил двора. Не то, гляди, осерчаем...

И кашлянул басом, со значением. Детвора тут как тут:

— Дядя клоун, не плачь!

— Дядя клоун, он дурной! Он на всех ругается!

— Берлович — дуракович! Берляк — дурак! Берляк...

— ...получит в пятак!

— Не плакай, клован. На кафетку. Вку-у-усная!..

А похмельный баобаб, завязав с вопросами интеллигенции, шагнул к рупору нравственности. Будто по ниточке шел, родимый. Будто младой поручик на плацу. Взял за впалые грудки, с явственным скрипом вознес в эмпиреи. Дыхнул перегаром:

— Шо, бляха-муха? На убогого вякать, да? Ты на меня вякни, мухомор! Расплодилось вас, бактериев...

Разжал пальцы и, мрачно следя за бегством Берловича, велел:

— Ты, убогий, меня жди. Не уходи никуда. Я пива притараню...

Кативший мимо тележку с фруктами лоточник Реваз остановился, утер шуту слезы передником и извлек три тяжелые грозди: «кардинал», «кишмиш» и «дамские пальчики».

— Кюшай, дарагой, да? Витамин-шмитамин, да? Сам ешь, гурия корми, детишка корми! Палахой чилавэк слушай нэ нада, дядя Реваз слушай нада! Реваз слушай, «дамский пальчик» кушай! Вай, сладкий, вай, полезный! А станет палахой чилавэк собака гавкать — скажи дядя Реваз, да? Зарэжу, клянусь мама! Требуха наружу, сэрдце на шашлык!

Золотозубая улыбка лоточника говорила: шутка — ложь, да в ней намек! Разумеется, все прекрасно знали, что общий знакомец и любимец Реваз никого резать не будет. Ну, дом поджечь, любимого пса освежевать, в «витамин-шмитамин» цианистого калию впрыснуть — это еще куда ни шло, а резать зачем? Сказать двоюродному брату Шамилю, сыну тети Мириам, он и так застрелит кого укажут...

Торнадо угасал, всосав сам себя, как Вездесос из мультика «Yellow Submarine». Пьеро, вертясь на асфальте, уже строил рожи хохочущей детворе, от стола доминошников, словно от погоста восставших мертвецов, гремел стук костей, завершившийся воплем, достойным капитана Ахава при виде Белого Кита: «Рыба!» — а Шаповал взирала на реанимированную идиллию с тихим изумлением. Сейчас был тот редкий момент, когда, глядя на шута, она не испытывала раздражения. Очень хотелось понять. Узнать правду. Минуту назад этот неприятный человек плакал навзрыд, и вот — веселится вместе с ребятней. Притворялся? В конце концов, он — профессионал: кривляка, притворщик, фигляр... Но когда он притворялся? Раньше, в слезах, — или теперь, смеясь?!

Или — никогда?!

Допустить последнее означало сойти с ума.

Только сейчас, машинально утирая слезы, почувствовалось: глаза устали. Вот и слезятся. Двор еще секунду назад был ужасно ярким. Невозможно. Ослепительно. Сверкали ветки акаций и кленов, словно их увешали серпантином и китайскими фонариками. Нос баобаба-утешителя: царский пурпур. Глаза бабушек у подъездов: огонь в печи. Гроздья дареного винограда: лиловый отлив, дымчатый топаз, легкий изумруд. Золото во рту Реваза. Фейерверк детских шорт и маечек. Белизна чуба полковничьего: снег вершин. Очень яркий случился двор. Даже страшно. Только у кочегарки, бессмысленной летом, из-за которой выглядывал Берлович в изгнании, топорщились какие-то серые и грязно-коричневые нитки, лохматясь на концах острыми, опасными заусенцами. Странная прореха зияла во дворе, медленно зарастая. Глаза б ее не видели.

Вот и не видели. Слезились.

То ли от яркого, то ли от тусклого; не поймешь, от чего именно.

Ах да. Еще у прорехи стояла старуха. Чужая. Худая. Сплетенная из колючей проволоки этих нитей. Молчаливая, тихая старуха. Пристально изучая двух женщин и шута. При беглом взгляде на нее желудок схватывало влажной, холодной пятерней: очень хотелось есть. Будто и не завтракали. Яичницу бы!.. яркую: белок, желток, томаты, кинза...

Потом старуха ушла.

ЛЕГЕНДАРНОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

У Александра III был личный горбун — шут Ульян, который колобродился в столице, учиняя разные непристойности и пакости. С Ульяном император и пьянствовал, а тот учил Александра III через рюмку в зеркале узнавать свою судьбу. Враги императора утопили горбуна, после чего, лишившись единственного верного друга, Александр III запил не на шутку. Пьяному ему являлся Ульян, и они снова беседовали. А придворные показывали на дверь, за которой пил император: «Опять ушел искать горбатого...»

Поищем горбатого, о друг наш читатель?

Искренне твои, Третьи Лица

* * *

Ручеек Малой Ильфо-Петровской свернул раз, другой, светофор дал зеленую отмашку, и полноводная река Героев Цензуры унесла лоснящегося котика в направлении родной гавани «Фефелы КПК». Старый морской волк Мирон, оглаживая бородку-шкиперку и попыхивая трубкой-носогрейкой, властно сжимал штурвал. Выходил из-за острова на стрежень, лавируя кормой: день выдался на редкость судоходным. Ни сигналы штормового предупреждения, ни бортовая качка, ни гудки встречных кораблей не могли смутить капитана. А на примету: «Женщина на борту к беде!» — он давно положил мертвый якорь. Это смотря какая женщина, какой борт и какая беда. Иной мужик куда бедовее бабы выходит. Взойдет на палубу, она, глядишь, и треснет.

От омерзения.

— Лево руля! Баклана задавишь! — подал голос с заднего сиденья юнга Пьеро.

Капитан и брюхом не повел. Юнга впервые в плавании, а с салаги — какой спрос? Зато владелица судна, суперкарго Шаповал, вертелась на мостике, тщетно пытаясь уразуметь: зачем она потащила с собой этого клоуна? Жалко стало, наверное. Анастасия, отбывшая в кратковременный круиз до консерватории и обратно, брать шута не захотела. Сказала: думает зайти в секретариат, насчет восстановления, а это дело нешуточное. Пьеро разом превратился в побитую собачонку, скулил и куксился — в итоге жалость змеей проникла в стальное сердце Галины Борисовны. В чем она уже начинала раскаиваться.

Мирон лихо отдал швартовы, приглашая хозяйку сойти на твердь причала. Шут озорным бесенком выпрыгнул следом:

— Р-р-равняйсь! ГБ-воевода дозором обходит владенья свои!

Из окон «Фефелы» высунулись сотрудники. «Перебарщивает, подхалим», — про себя отметила «воевода», ожидая привычного раздражения, как ждут застарелую зубную боль. Но боль медлила. Так, общее недовольство: всегда неуютно чувствовала себя под обстрелом десятков глаз. Даже в детстве, когда мама ставила на табурет, умоляя прочесть гостям отрывок из Баркова, — старалась сбежать в ванную.

Вот и сейчас: нырнула в офис.

Депутация явилась в кабинет ровно через семь минут тридцать девять секунд. Состояла депутация из людей солидных, можно сказать, столпов общества: Первопечатник Федоров, Рваное Очко и бутылка коньяка «Ахтамар». Бутылку друзья-антагонисты держали в четыре руки, не решаясь доверить кому-то одному сокровище Армении. Из-за коньяка выглядывал художник Ондрий Кобеляка, следом угадывались глазастые верстальщицы... Как все ходоки помещались в дверях, оставалось тайной пещеры Лихтвейса.

— Извините, Галиночка Борисовна...

— Мы тут хотели...

— ...поблагодарить! Спасителя!

— Мы понимаем, в рабочее время...

— ...не положено!

— Мы только вручим...

Прежде чем удалось сообразить, о ком идет речь, Пьеро ввинтился в толпу.

— Ах, я в ажитации! У меня волнуется грудь! — Шут принялся с хрустом заламывать руки. — Скромность борется в моей печени со справедливым признанием моих многочисленных заслуг! Ибо всегда готов подставить плечо, бедро или другую часть тела...

— Ну вас в пень! — прервала этот монолог хозяйка. — Живо в коридор! Там и вручайте, шут с вами...

Депутация во главе с Пьеро радостно вывалила в коридор, откуда донесся торжествующий вопль Кобеляки: «Братан, тебе в дизайнеры надо! Клиент электросвинью увидел — тираж втрое увеличил! Понял?!» И щебет девочек: «Ой, лапочка! Ой, прелесть!..»

«Лапочка, значит. Прелесть. Чип и Дейл в одном флаконе. А я, злыдня, дыроколом в него. В лапочку. В братана-дизайнера».

Противоречивые чувства терзали душу: стая гарпий, волчий шабаш. Безумный сплав злости и благодарности, раздражения и покоя, недоумения и веселой бесшабашности... Во рту пересохло, рука сама потянулась к непочатой бутыли «Ночей Клеопатры».

Зеленая крышечка свое дело знала туго. Вот она провернулась на пол-оборота, вот еще на четверть... «Ночи...» вспенились, толщу воды прострочили трассеры пузырьков; минералка забурлила, скапливаясь вверху сотнями жадных водоворотиков. Галина Борисовна заторопилась, желая открыть бутыль раньше, чем вода, полезная при хронических гастритах, под давлением хлынет в щели, обдав дерзкую потребительницу дождем, — но крышечка сама вырвалась из рук, царевной-лягушкой взлетев к потолку. Наружу, корежа пластик, восстал пузырчатый армагеддон, темнея и наливаясь удивительной дымчатостью. Клочья его, источая дьявольский аромат сигарет «Ligeros» пополам с гашишем, оккупировали помещение, заставляя связь времен чихать и тереть ладонями слезящиеся глаза. Мрак сгущался. Тьма, пришедшая с Мертвого моря, накрыла любимый кабинет. Исчезли обои с изображением альпийского луга зимой, офисная мебель «под дуб мореный», стенд с образцами продукции, — пропал центр «Фефелы КПК», пропал, как и не существовал на свете.

Взамен проявилось чудное: златотканые ковры облепили стены, циновки, искусно сплетенные умельцами Магриба, раскинулись по полу, уподобясь нубийским наложницам, искусным в любви, и морды львов оскалились с подлокотников трона. Экран монитора покрылся инкрустацией из сердолика и яшмы. Обратившись в кувшин, «Ночи Клеопатры» волчком вертелись у двери, вознесшейся до небес, а рядом с кувшином стоял джинн.

Великий и страшный видом.

— Освободи меня, о губернатор Перепелица, любимец Аллаха, властный заточать гневных! — закричал он, отчего кабинет заходил ходуном, словно корабль в бурном море. — Прибегаю к твоей помощи и покровительству!

— Губернатор в командировке, — ответила Шаповал, пятясь к трону.

Тогда джинн воскликнул:

— Я прибегаю к тебе, о мэр Аль-Бабец по прозвищу Чистые Руки, меч возмездия!

— Мэр у себя, принимает делегацию шейхов из города-побратима Багдада, — был ответ.

Налившись дурной кровью, джинн вскинул руки и возопил:

— Кто же, кто освободил меня из темницы, где сижу я так долго?

— Я, — удрученно сообщила хозяйка «Фефелы».

— Радуйся, о несчастная! Ибо провел я в темнице сто лет, сказав в своем сердце: всякому, кто освободит меня, я позволю строить дворцы из материалов облицовочных и декоративно-отделочных, не прошедших сертификации на горючесть! Но никто не пришел дать мне волю. И минула другая сотня лет, и я сказал: всякого, кто меня освободит, я избавлю от необходимости иметь технические средства оповещения и эвакуации при пожаре, как-то: световые, звуковые, речевые и комбинированные! Но никто не освободил меня. И тогда я разгневался сильным гневом, сказав: всякого, кто освободит меня, я заставлю уплатить штраф размером с гору Каф за несоблюдение норм пожарной безопасности, будь он самим Сулейманом ибн Даудом, мир с ними обоими! Так что радуйся и готовь золото, шелк и изумруды.

Галина Борисовна вздохнула, прекратив дозволенные речи и готовясь перейти к недозволенным. Ибо стоял пред ней не кто иной, как ифрит злокозненный и марид беспощадный, Мустафа ибн-Абдулла Хвостопад, взявший для удобства материнскую фамилию. Отец его, Абдулла Насер-Пехлеви из рода Красных царей джиннов, в давние времена бежал от уголовно-политических интриг, покинув родной Нахуллобад и закончив на чужбине институт с варварским, но хлебным названием ПБ МВД. Сын беглого царевича Абдуллы, хитроумный Мустафа, полгода назад с помощью бранных подвигов и подкупа завоевал титул начальника городской пожарной инспекции — и теперь возмещал убытки. Его надзорно-профилактическая деятельность катилась по городу асфальтовым катком, оставляя за собой причитания вдов и слезы сирот. Отныне он властвовал над дружинами огнеборцев и поборников, числом двадцать четыре рати, в каждой из которых было две дюжины бойцов, каждый из которых властвовал над двумя дюжинами помощников, каждый из которых властвовал над двумя дюжинами шайтанов, каждый из которых нес горожанам двадцать две дюжины бед, боясь ослушаться владыку. Районные джинны-инспектора, стыдливо пряча глаза и банковские счета, разводили крыльями: увы! Все старые договоренности пошли прахом. Милосердие было чуждо злодею — джинн взимал полной горстью.

Гореть бы ему ясным пламенем, да должность не позволяла.

Тем временем Мустафа прошел к дивану, опустившись на него всей тушей. Взвизгнули йеменские пружины, застонала машрафийская кожа.

— Кофе! — приказал он. — Крепкий и черный!

— Сей минут, о мой шах и мат! — ответили из-под дивана. — Будет как у раба-эфиопа: крепкий и черный!

Оцепенев от ужаса, Шаповал смотрела, как между ногами могущественного джинна вылезает на свет божий Настькин мерзавец. Который по всем признакам должен был процветать в коридоре. Впрочем, Мустафа тоже был изрядно потрясен, по какой причине и дал шуту вылезти до конца. Стало ясно, что теперь золотом, шелком и изумрудами не отделаться. «Семьсот мулов, груженных драгоценными тканями, — лихорадочно прикидывала несчастная, — десять тысяч невольниц, обученных плясать и сводить с ума... Что еще? А этому сыну ослицы, Иблис сожри его колпак, велю отрезать зебб, после чего продам жестоким саклабам с реки Утиль для глумливой потехи!..» Снисхождения ждать не приходилось. Все три типографии располагались в разных районах: на островах Вак-Вак, где на ветвях деревьев растут головы журналистов, всяк час славящие законно избранного падишаха, в Магрибе, стране злых колдунов, знатоков тайны отчуждения недвижимого и движимого имущества, а также в Ущелье Гога-де-Магога, где ежечасно сходятся с грохотом интересы фракций, готовые раздавить всякого случайного попутчика. Разумеется, нормы пожарной безопасности во всех трех случаях сводились к возложению надежд на Аллаха, милостивого и милосердного, — но беззаконный Мустафа, увы, не принадлежал к правоверным джиннам.

Сейчас он буравил взглядом наглеца, распростертого во прахе.

Странно: в пылающих очах джинна пробивалось нечто, трудно описуемое словами, если только вы не поэт, награжденный даром делать пустяк центром мироздания. Ближе всего к пониманию взора Мустафы подобрался один араб из бедуинов пустыни, сказавший: «Печаль моя светла...» — но тонкого душой араба убил белокурый гяур-фаранги, а мы, увы, не обладаем даром песнопевцев.

Джинн смотрел.

Джинн молчал.

— Развесели меня, шут, — наконец сказал Мустафа Хво-стопад, и голос его предательски дрогнул.

— О могучий! — радостно откликнулся Пьеро, извиваясь на полу. — О царь нашего времени! Дозволь рабу твоему усладить слух господина песнью, восхваляющей деяния великого Мустафы! И сердце твое преисполнится гордостью за поступки, навек оставшиеся в памяти народной!

Проворные руки ударили в бейсболку, как в бубен.

— Внимай моей касыде о великой брани меж владыками джиннов!

Мустафа откинулся на спинку дивана, согласный внимать.

А Шаповал отчетливо поняла, что возможность договориться по-хорошему накрывается медной лампой.

КАСЫДА О ВЕЛИКОЙ БРАНИ

Нет, не зверь ревет в берлоге, словно трагик в эпилоге,

Одичав в изящном слоге, впереди планеты всей, —

То, колебля дол пологий, собирает в ларь налоги

Городской инспектор строгий, злобный джинн Саддам Хусейн!

Будь ты молодец иль дама, будь инвестор из Потсдама,

Нет спасенья от Саддама, дикий гуль он во плоти,

Говорят, что далай-лама, филиал открывши храма,

Отчисленья с фимиама — весь в слезах! — а заплатил!

Знай, предприниматель частный, если хочешь быть несчастный, —

Целой прибылью иль частью, но сокрой ты свой доход,

И к тебе ближайшим часом, с полной гнева адской чашей,

Покарать за грех тягчайший джинн с подручными придет!

Но, на радость одержимым, есть управа и на джинна, —

О сказитель, расскажи нам, как был посрамлен Саддам?

Кто сказал ему: «Мы живы!», кто сказал ему: «Вы лживы!»,

Кто изрек в сетях наживы: «Мне отмщенье. Аз воздам!»?

Славу меж людьми стяжавши, горинспекция пожарных

Испытала джинна жало: обобрать он их решил!

К ним, забыв про стыд и жалость, он пришел, пылая жаром:

Мол, налогов вы бежали — заплати и не греши!

Завтра утром, в жажде мести, главный городской брандмейстер

Объявился в темном месте, где сидел злодей Саддам,

И печатью, честь по чести, двери кабинетов вместе

С туалетом он, хоть тресни, опечатал навсегда.

Он воскликнул: «Вы грешите! Где у вас огнетушитель?

Плюс розетки поспешите обесточить, дети зла!

Ты, язви тя в душу шило, просто злостный нарушитель!

Думал, все тут крыто-шито? Отвечай-ка за козла!»

Джинн застыл в сетях обмана, под печатью Сулаймана,

Думал, жизнь как с неба манна, оказалось — купорос,

И сказал: «Герой романа, что делить нам два кармана?

Я, блин, был в плену дурмана. Подобру решим вопрос?»

С той поры узнали люди: не неси налог на блюде!

От Саддама не убудет, если малость обождет, —

Но пожарных не забудет, да, вовеки не забудет

И нести посулы будет благодарный им народ!

...полчаса спустя, когда связь времен восстановилась, а главпожарник удалился, милостиво назначив штраф втрое меньший, чем предполагалось изначально, — Галина Борисовна еще долго размышляла над последними словами Мустафы Абдулловича.

— Вы только его не обижайте... — медленно, трудно сказал Хвостопад, кивнув на шута. — Я вас очень прошу. Не обижайте, пожалуйста...

«Его обидишь!» — хотела ответить Шаповал, но сдержалась. Было в лице незваного гостя что-то... Ох, было! Даже мы, Лица Третьи, а потому нечувствительные к сантиментам, прикусили языки. Впрочем, тайна финальной реплики так и осталась бы за семью печатями, когда б не первый зам Зеленый, кладезь информации.

— Горе у него, — сказал Зеленый, шмыгнув носом. — У Хвостопада. Большое горе. Личное. Сын в шуты подался. Устроился в «Шутиху». Отец грозил, умолял, чуть ли не в ногах валялся: единственный наследник, школа с золотой медалью, институт с красным дипломом, в двадцать семь кандидат наук, кафедра статистики пожаров... Все бросил. На колпак променял, дурила. Сейчас на контракте у вице-президента Союза предпринимателей: нервы ему успокаивает. Говорят, Мустафа за одну ночь поседел. Повезло тебе, Галочка. Считай, бог оглянулся.

В углу шут издевался над гармоническим минором.

Глава одиннадцатая«БАРРАКУДЫ НА БАРРИКАДАХ»

V konse poryadok byla u mal'chikov sdelala sup-lapsha kotlety papa streskal dve porcii vovan priglasil den' rozdenya zavtra k 18.00 obiditsya esli lyublyu-celuyu nastya.

Дешифровав СМС-ку, мать долго стояла молча. Радость от порядка в консе, а также от котлет и супа-лапши, столь же фантастических, сколь реальными были «стресканные» Гариком две порции, омрачал финал депеши. День рождения Вована — это было много хуже карнавала уродцев, помноженного на вечный форсмажор, когда покой нам только снится, и то вечный. Помнится, шесть лет назад, при заезде хозяина Баскервиля в новое жилище (раньше Вован обитал где-то на Жужловке), по радио крутили ретро: «В нашем доме поселился замечательный сосед!» Только сосед из песни играл на кларнете и трубе, а Вован — на бильярде и в казино. А еще он отмечал дни рождения. Раз в год; иногда два. Однажды, в позапрошлом, — три, но это произошло случайно.

Отмечал с размахом и по понятиям. К счастью, до сих пор ему не приходило в голову звать «Галчище» на праздник жизни. Но счастье закончилось. «Есть такое слово „надо“!» — говорил рассудок, понимавший, что обиженный Вован означает вырванные годы пополам с предынфарктным состоянием. «Ы-ы-ы!» — отзывалось сердце, не желая внимать доводам трезвенника-разума.

Растерянно оглядевшись, Галина Борисовна почувствовала, что ей чего-то недостает. Валидола? Нет. Психоаналитика со скальпелем? Вряд ли. Но чувство недостачи росло и ширилось. Хотелось странного. Разноцветного, с бубенцами. Нет, ну что за пакость: если срочно требуется развлечь, распотешить, собрать в жгут растрепанную паклю нервов, так его обязательно где-то черти носят! Увеселитель хренов! Высшей категории! Пускай шут «заточен» под Настю, но неужели трудно сделать что-нибудь веселое для «тетушки»? По-настоящему веселое?! Такое, чтобы злополучный день рождения показался милым пустяком! Кабинет сделался темницей, где тужит царевна, тщетно ожидая ушедшего в запой бурого волка.

По-директорски, с оттяжкой хлопнула дверь.

— Владлен, ты этого не видел? Моего? В смысле, Настиного?

— Кого не видел?

— Дурака! Кого еще?!

— Вроде был тут... у макетчиц отирался... Коридор выгнулся вольтовой дугой.

— Девочки, где Пьеро?

— Ой, он лапочка! Он классный!..

— Эта лапочка у вас?

— Нет, Галиночка Борисовна!.. слинял, пусик...

Линолеум горел под ногами. Позвоночник прикидывался розой: спинной мозг прорастал шипами, а в затылке распускались алые от беспокойства лепестки. Память бешено листала контракт. В случае голода шута следует кормить. В случае болезни шута следует лечить. За свой счет. В случае производственной травмы? Исчезновения? Пропажи? Похищения?.. Адвокаты «Шутихи» по миру пустят, там небось такие волчары... жалко, если пропал!.. украли? кто?! Кому он сдался, урод! Настя голову оторвет...

У художников клубился дым, сизый с похмелья.

— Кобеляка, шут с вами?

— А вы не в курсе? Он уехал.

— Как уехал?

— На метро, наверное. Или на маршрутке.

— Куда уехал?!

— Откуда я знаю? Разве я сторож шуту вашему? Вот, записку просил передать...

Розовый прямоугольник картона. Таких обрезков по «Фефеле», в корзинах для мусора, навалом. Почерк твердый, с нажимом, буквы навытяжку:

«Беру выходной, ждите завтра утром. Искренне Ваш, Пьеро».

— Вот, он еще для вас оставил. Сказал: отдай тетушке, ей понравится.

Гостинец от шута оказался газетой «Лагерь свободы». Сегодняшней и, судя по логотипу (рупор, зажатый в мозолистом кулаке), крайне левой. Передовицу неведомый доброжелатель жирно обвел фломастером.

«БУБЕНЕЦ — ЖИРНЫМ КОНЕЦ!»

Замочи кирпичом буржуинскую тварь!

Бизнесмена — ножом! Фирмача — на фонарь!

Ты завел скомороха? Паяца? Шута?

Вот рассудка цирроз и души нищета!

Герилья Радикал-Свободная

Углубление нынешнего всеобщего кризиса реставрированного капитализма происходит на фоне крутой радикализации масс и молодежи в особенности. У нас даже появился настоящий левый терроризм, что не может не радовать. С другой стороны, среда буржуйских недоносков и выкидышей помпезно загнивает при поддержке сброда постмодернистских люмпен-интеллигентов. Примером тому служит деятельность компаний типа «Шутихи», «Блазня» или столичного «Гаера ЛТД», снабжающих акул капитализма персональными шутами — людьми, обменявшими человеческое достоинство на пригоршню тухлых долларов. Иными словами, «Шутихи» и «Блазни» отстаивают старый, неглобальный капитализм, когда каждого отдельно взятого шута эксплуатирует свой местечковый буржуй без какого бы то ни было вмешательства «мирового порядка». А потому наш лозунг должен быть не «Долой шутизацию!», а как раз наоборот: «Даешь шу-тизацию!» — но более широко: «Превратим шутизацию империалистическую, грабительскую в шутизацию революционную!»

В областном центре Алая-Парусыня прогрессивные студенты сорвали презентацию ЧП «Блазень», снабжающего скоморохами дочек и сынков местной элиты. Мелкими группами по 100—150 человек студенты отлавливали «золотую молодежь» у входа на территорию «Блазня» и начинали «ра-ра» («разъяснительную работу»): «Ты знаешь, сучок, что у нас заводы стоят? Что у нас в семьях жрать нечего? Что у нас дети собой торгуют? А ты кучу баксов за поганого хохмача выкладываешь? Ты въезжаешь, что так нельзя, или тебе зубы выбить?!» К концу лекции пойманные клиенты единодушно въезжали, что «так нельзя», и отказывались от реакционных намерений. Но, к сожалению, «ра-ра» прервало появление продажных сотрудников милиции. Поэтому важный аспект — это силовая поддержка наших акций. Заявим прямо, что бомбисты и стрелки-подпольщики — путь тупиковый; ставку нужно делать на укрепление нашего авторитета среди работников силовых структур, обратив их дубинки в нужную сторону.

Только тогда, когда молодежь перестанет уходить в шуты, а начнет жадно штудировать философию Герберта Маркузе и Руди Дучке, когда вместо бубенцов грянет набат, а буржуазия вместе с их увеселителями будет от страха дристать по ночам, — в этот день мы к штыку приравняем перо и пойдем в последний, он же решительный. Но увы: на разброде и шатаниях последних лет паразитировали разного рода отшепенцы, которые с переменным успехом вырывали из наших рядов некоторых идейно неустойчивых товарищей, которые в иных условиях могли бы принести немалую пользу делу революции, которое победит. Сейчас же они не нашли в себе сил противостоять соблазну и дезертировали: одни — в «частные предприны», другие — в шуты.

Наши красные репортеры побывали дома у одного из клиентов «Шутихи» — дома, вместо фундамента построенного на украденных вкладах вдов и ваучерах сирот. Как и предполагалось, владелец шута, несовершеннолетний адвокат с лицом пресыщенного живородящего монополиста, через пять минут вежливого разговора пригрозил нам судом, через десять — пожизненным заключением и через двенадцать с половиной минут — расстрелом, совершенно забыв о моратории на смертную казнь. Когда же мы попытались выяснить его классовое происхождение, а также происхождение его матери, юнец натравил на нас своего шута, по совместительству — телохранителя, громилу, похожего сразу на двух Брюсов (Уиллиса и Ли), мастерски владеющего восточными единоборствами и ненормативной лексикой. Зверски избив оператора и малочисленную группу поддержки, которую мы предусмотрительно набрали в ячейках парт-боевиков, а также повредив фотокамеру, этот шут путем телесных повреждений вынудил репортеров спасаться бегством — но один кадр нам все же удалось сохранить. Если приглядеться...

Галина Борисовна пригляделась.

Кадр, героически спасенный репортерами «Лагеря...», доставил ей острое, почти физиологическое удовольствие. Аж зубы заломило, словно ключевой водицы в жару хлебнула. На снимке процветал Гарик, Великий и Ужасный. Не мальчик, но муж. В шортах цвета хаки и драной майке навыпуск. Занося карающую левую ногу над гнусно выпуклой ягодицей, желавшей ускользнуть от возмездия. Шутки светотени или мастерство фотографа, но вид супруга потрясал. Небритость урожденного мачо, брустверы надбровных дуг, невесть откуда взявшиеся мышцы распирают майку. Взор ярился и полыхал; челюсть выпирала тараном.

Волосатая голень была достойна Кинг-Конга, сокрушителя небоскребов.

Накатил острый приступ молодости. Захотелось песен у костра и любви в палатке. Романтики. Эльфов над гречихой. Дня рожденья у Вована, наконец. И чтоб они с Гариком, пылкие, вечно юные, спина к спине у мачты... Увы, рецидив быстро миновал, оставив по себе лишь осознание, что спина к спине — это уже давно не у мачты, а в кровати после трудового дня. И все-таки голень, поросшая шерстью... майка...

Ах, женские грезы!

Она еще не знала, что человек, минутой раньше поинтересовавшийся у Зеленого, как ему найти некую Шаповал Г. Б., лелеет в боковом кармане пиджака «корочку» Союза журналистов, а на поясе — потайную кобуру с револьвером, стреляющим резиновыми пулями.

Ношение какового разрешалось членам СЖ по закону.

Ибо слишком часто рисковали и подвергались.

* * *

Честно говоря, тут мы дали промашку. Слегка отвлеклись. Лица мы, конечно, Третьи, с нас и спрос невелик, но к лицам в придачу имеем еще кое-что. Желудки, например. Ну, сбегали за пивом, взяли два «Магната», по пакету чипсов с перцем. Думали прямо на улице, возле «Фефелы», и употребить, да там у входа старуха одна отиралась. Молчаливая, худая. В старомодном ветхом шушуне. Глазки цепкие, загребущие, по окнам офиса зырк-зырк. Куда глянет, там стекла больше не блестят. Тусклые делаются, мутные, будто из дерюжных нитей плетены. Рядом со старухой, доброй душой, желудок наизнанку выворачивается: хоть все пиво в мире выпей, всеми чипсами закуси, а жрать охота — спасу нет. Как сорок дней постился. И душа как промокашка жеваная.

Заложи в трубку, пуляй по затылкам.

Короче, слиняли мы в кафешку. Отдышались, «Магнатом» сердце прополоскали, чипсом хрустнули. Еще по одной взяли. Минут через двадцать вернулись в «Фефелу», поднялись наверх, а там, прямо в коридоре, театр.

Вот такой примерно.

Г а л и н а (нервно расхаживая из конца в конец, потрясая свернутым в трубочку «Лагерем свободы»)

Вот! Вот что вы пишете! Акулы сельдевые! Барракуды пера! Скоты электрические! Унизить, оплевать, лишь бы тираж!.. лишь бы...

Ж у р н а л и с т

Ну что вы, право... Меня однажды ваши коллеги, как сейчас принято говорить, на бабки накрыли. Мы в «Блице» печатали «Мессалину», журнал для мужчин, вот их корректор и обмишулился: в рекламу колдуна-костоправа Викентия влепил «заболевания порно-двигательного аппарата»... Лечу, мол, наложением рук. Я же на этом основании вас не обвиняю? Не кричу, что все вы одним миром, и так далее?!

Он обаятелен. Есть такое обаяние: неброское, уютное. Стройный джентльмен в костюме темно-песочного цвета, галстук с вышивкой, в манжетах сорочки — запонки с камнями. Кажется, топазы: в тон костюму. Дорогой «Паркер» поблескивает в нагрудном кармане. И улыбка. На такую улыбку женщины и чиновники откликаются инстинктивно. Лет ему около сорока.

Г а л и н а (стихая)

Извините. Только не буду я вам никакого интервью давать. Может быть, вы и впрямь честный человек. Может, на самом деле хотите про «Фефелу», в аналитическом обзоре рынка полиграфии. А про шута спросили просто так, из любопытства. Все может быть. Знаете, я очень устала в последние дни. Очень.

Ж у р н а л и с т

Я понимаю вас. Говорят, магнитные бури. В отпуск не собираетесь?

Г а л и н а

Собираюсь. В августе.

Ж у р н а л и с т

Не надо мне никакого интервью. Ни одно интервью не стоит гнева красивой женщины. Видите, я заговорил почти как Достоевский. Возьму общие данные, скомбинирую. Похоже, вас сильно достали с этим шутом?

Г а л и н а

Похоже. Знаете, я даже начала к нему привыкать. Если бы не эти шакалы... во дворе, в газете...

Ж у р н а л и с т

Хотите, я угощу вас чашечкой кофе? Обеденный перерыв вы себе позволяете?

Г а л и н а

Как вас зовут?

Ж у р н а л и с т

Игнат. Если угодно, Игнат Робертович. А как вас зовут, я знаю. Заранее справился.

Галина Борисовна внимательно смотрит на него. У нее что-то со зрением. Кажется, что костюм песочного цвета исчез. Вместо костюма собеседник облачен в сутану иезуита, на макушке выбрита тонзура, а вся фигура выражает спокойное ожидание заранее намеченного результата.

Вокруг — падугами, светом прожекторов, рампой и бархатом занавеса — колышется связь времен. И еще: в кулисах, соткана из пыли и сумерек, ждет внимательная худая старуха.

Г а л и н а (плохо понимая, что говорит)

Отец Игнатий! Не вы ли сказали: «Здоровье не лучше болезни, богатство не лучше нищеты, почести не лучше унижения, долгая жизнь не лучше короткой. Лучше то, что ведет и приводит к цели». Действительно ли цель оправдывает средства, мой генерал?!

Ж у р н а л и с т (вздрогнув, настойчиво)

Так мы выпьем кофе? Я знаю неподалеку чудесное местечко.

Г а л и н а (выныривая из видения, забыв о своих предыдущих словах, произнесенных столь же странно, сколь и естественно)

Да. Обождите, Игнат Робертович, я предупрежу Зеленого...

* * *

Вечер, валяясь в ногах теплым ковриком, клятвенно обещал быть семейным. Иначе, под настроение, быть бы вечеру поротым на конюшне. До темноты оставался час, если не больше, но Настя специально задернула шторы и включила любимый светильник: формой он напоминал объевшийся уфологами НЛО. Мягкий зеленоватый свет чудесно подходил к обстановке: по бокалу мартини, хорошая сигарета, «неоклассика» тихо льется из колонок, расслабленная, ни к чему не обязывающая беседа в «малом кругу», пока глаза не начнут слипаться. И шута нет. Выходной у него. Раньше утра не объявится. Нет, это просто праздник какой-то!

«А теперь верните козу обратно в загон», — сказал мудрый раввин.

Трель дверного «соловья» столь гармонично вплелась в рулады «Secret Garden», что расслышать звонок могла лишь Настька с ее музыкальным слухом.

— Мам, мы ведь никого не хотим видеть? Сейчас отошью!

— Здравствуйте, то ись, — всплыл в прихожей густой баритон с казенными нотками. Словно овсяный кисель с комьями. — Честь имею: ваш участковый, Семиняньен Валерьян Фомич. А вы — Горшко Настасья Игоревна?

— Ага... здрасте...

— Вы — ответственная квартиросъемщица?

— Нет, я — безответственная. С пропиской.

— Жалобы на вас поступают, Настасья Игоревна. От жильцов то ись. На вас и на этого вашего...

— Мужа? — невинно подсказала Настя.

— Шута, — со вздохом согласился участковый. — Живет без прописки, форма одежды вызывающая, поведение возмутительное. Утром якобы спровоцировал избиение пенсионера Берловича. А вы, то ись, этому безобразию попустительствуете.

Прекрасно слыша разговор, Галина Борисовна отчетливо представляла развитие ситуации. Настю, убежденную противницу насилия над собой, любимой, хлебом не корми — дай с кем-нибудь пособачиться. А за любимого Пьеро она служебной овчарке глотку перегрызет. Каково же было удивление материнских сил поддержки, когда из коридора брызнуло ангельским меццо-сопрано:

— Да что ж мы в дверях-то разговариваем, Валерьян Фомич? Заходите, гостем будете. Попьем чайку, вы мне о жалобах расскажете. Неужели такой представительный мужчина не уговорит юную барышню образумиться? Ни за что не поверю! Вот тапочки, разувайтесь...

За миг до явления участкового Шаповал запоздало побледнела: как наяву привиделся хай, который обязательно, непременно, всеконечно должна была поднять дочь. «Тапочки... разувайтесь...» — реальность изрядно попахивала чертовщинкой. Ощущение невозможности происходящего было гулким, как хук Тайсона, вышибая землю из-под ног.

По счастью, она сидела в кресле.

Семиняньен же и не думал стесняться. К иронии нечувствителен, поведение молоденькой вертихвостки он счел добрым знаком: лебезит — значит, вину за собой чует. А там и за отступным, то ись, дело не заржавеет: мамаша у барышни шибко имущая. Не зря барышня по науке от слова «барыш» проистекает. На казенных-то харчах особо не зажируешь... И не особо — тоже.

Оттого все участковые такие стройные.

Воздвигся он на пороге, вторгся в зеленоватый уют, связь времен мигнула, хитро сощурилась, и нате вам: протискивается в гостиную ихнее благомордие, городовой Валерьян Фомич. Ус пшеничный молодецки подкручивает. Шашка-«селедка» на боку; на другом боку — револьвер системы «наган» в желтой кобуре. Пуговицы с орлами целиком блеск и слава, а сапоги вдвое зеркальней. Мебель в пуговицах, в сапогах отражается. Пусть и криво, зато с чувством, как на полотнах модных французов-лягушатников. Штаны с лампасами на могучих лядвиях — ширины чрезвычайной, генералу впору. Шагнул Семиняньен в помещение и застыл головой сахарной.

Ибо видит: сидит перед ним у самовара известная промышленница и многих дел заводчица, такая, что не городового — полицмейстера губернатору продаст и обратно купит. Бокал стекла богемского в тонких пальцах держит. Смотрит через гостя в даль далекую:

— Ну, здравствуй, Валерьян Фомич. Как разговаривать станем: по-казенному или по-людски?

Понимает Семиняньен: не видать ему отступного. Близок локоть, да слабо клювом щелкнуть. Промышленница — баба битая, в семи щелоках варенная, сын ее, сказывают, на аблоката учится — такую трогать, что в печку гузном совать.

— По-людски, конешно. Нешто мы не люди?

— Тогда садись к столу. Рябиновой отведаешь?

— С нашим удовольствием. Благодарствую то ись.

Глядь, малый стаканец-гранчак образовался, и Настасья Игоревна всклень его, красивого, — рябиновой. Семужка на блюдце: ломтиками. Слезой течет. Может, оно к лучшему? Мзды и по барыгам, по джигитам базарным наберется, а тут в кои-то веки женское обчество: деликатное, сердечное. Эх, жисть наша суетная...

Втянул воздух ноздрями, принюхался.

— Рябиновую сами делали?

— Настасьюшка, все она. Мастерица! Махнул первую, на языке покатал. Проглотил.

— Славно! Умаслили душеньку!..

Настасья умна: вторую наливает, рядком с матерью присела, папироску длинную из портсигара с вензелями достает. Портсигар гостю придвинула — тяжкий, серебряный. Курите, мол, не стесняйтесь. Так бы весь вечер и сидел. Однако, для порядку, надо бровь насупить. Довести, так сказать, до сведения.

— Мы ведь по какому дельцу зашли, дамы и барышня? В служебном, то ись, качестве? Скользкое дельце, если положа руку. Век бы не марался, а раз сигнал есть, обязаны соответствовать. Это мы насчет жалоб. Жаловаются жильцы, то ись. На скоморошину вашу, вольнонаемную. Требуют меры принять.

— Требуют — значит, принимай, — усмехается промышленница. Глазом левым на стакашек намекает.

Грех взять — так и грех отказываться. Кобениться не стал. Принял грех надушу. И еще принял. И семужкой закусил. Папироску взял. Пустил дым в потолок залихватскими кольцами. Прямо в нос расписным амурчикам.

— Меры мы, считай, уже. В гости зашел, сурово указал. Теперь пойду, ябедам тылы шомполом прочищу. Дурак им, сутягам, поперек горла! Да по нам — сами оне шуты гороховые, то ись! Ваш-то хоть за плату кривляется, за большие деньги, а эти — от нрава склочного. Тошно от рож ихних, дамы и барышня! Знали б, сколь мы с ними намаявшись! То инвалида этого пламенного, костыль ему в палку, ручной кроль Мендельсонов искусал, то Алтын Худаймутдинов, учитель русского языка и литературы, обругал его матом... И все, сукин внук, в письменном виде несет. Эти еще: Прасковья с Лярвой!.. с Л. Ярой то ись. А мы им навроде бесплатного клоуна: прими, распишись, разберись...

— А если бы заплатили?

Семиняньен вздохнул так шумно и тяжело, словно пытался одним выдохом надуть монгольфьер. Сунул окурок в рот бронзовой царевны-пепельницы.

— Не бередите душу, барышня. И это... Поосторожней то ись. Береженого геморрой обходит. Намедни в соседском околотке ЧП стряслось. Живет там епутат Боярского Собрания, большая шишка, так слух прошел, будто он себе тоже дурака-наемника завел. Собралась оппозиция, привлекла местных, шантрапу голоштанную, дурака епутатского подкараулили и ну мутузить! Навроде протеста. А он и впрямь наемник оказался. Только не дурак. Телохранитель то ись. Епутат его из столичного питомника выписал. Хотел, чтоб снайпер и епонскому «ай-кидалову» обученный. С тех пор тихо, как на погосте: ни шантрапы в соседском околотке, ни оппозиции в Боярском Собрании! Мир и счастье во человецех! Ну а кабы им тихий блазень под руку попался? Вот и говорю: паситесь, народ нынче злой. Видали, чего про вас с шутом вашим в лифте написано?

Он разом посуровел, строго обвел глазами комнату, и под взглядом городового связь времен вытянулась во фрунт, поспешно заняв место в строю.

— Нет, не видели. — Настасья захлопала ресницами. — У нас второй этаж, мы лифтом не пользуемся. А что там?

— Ну и не ходите, раз не пользуетесь. Чего зря расстраиваться? Постарался гад какой-то — без ацетону и не отмоешь. Ладно, спасибо за угощение. Пора нам... претензий нет, по закону все чисто...

Постоял немного, думая о своем. Добавил глухо, со скрипом душевным:

— Старуха какая-то за мной увязалась, когда я к вам шел. Первый раз ее тут вижу, Худющая, кожа да кости. Одета прилично, а вроде как из сундука вынута. Нафталином от нее шибает, пылью. Я ей: «Вам чего, гражданка?» А она шасть вниз по лестнице... Во рту до сих пор кисло. И хлебца хочется, едва вспомню. Ну ладно, не буду больше злоупотреблять гостеприимством. Бывайте здоровы.

Участковый откланялся, но настроение уже было испорчено. Мартини горчил, светильник мигал, Анастасия нещадно дымила пятой по счету сигаретой. Дым вдруг показался на редкость противным.

Царевна-пепельница подавилась очередным подарком.

— Пойду гляну, — криво усмехнулась Настя. — Что там, в лифте...

И вышла на лестничную клетку, прихватив тряпку и бутыль растворителя.

Когда через полчаса она вернулась, глаза дочери были явственно красными. От едких паров, наверное. О содержании «граффити» осталось только догадываться — дочь почти сразу завалилась спать.

ЭСХАТОЛОГИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

Тертуллиан (конец II — начало III в н. э.) в финале своего трактата «О покрывале девственниц», не колеблясь, говорит о той радости, которую будут испытывать праведники и ангелы при виде мучений, постигших на Страшном суде всех актеров, скоморохов, шутов и гаеров, языческих жрецов и иудейских книжников, а также философов, писателей и поэтов древности. Согласившись, что данный пассаж — одно из самых сильных мест трактата, волей-неволей удивляешься такому яркому, страстному и великому наслаждению зрелищем чужих страданий, пусть даже страдают самые отъявленные грешники. Волей-неволей вспоминается, что первые сорок лет жизни Квинт Септимий Флоренс Тертуллиан, сын римского сотника в Карфагене, прожил как рьяный язычник, славясь распущенностью не меньше, чем образованностью. Впрочем, с Церковью он тоже порвал довольно быстро, обвинив в уходе с апостольского пути.

Иногда, о друг наш читатель, думается, что фанатики способны либо разжигать костры, либо гореть на них. Любой иной род деятельности им недоступен.

Искренне твои, Третьи Лица

Глава двенадцатая«МЫ, СПИНА К СПИНЕ У МАЧТЫ...»

Сон был весел, как штыковая под Царицыном, увлекателен, как нога, застрявшая в стремени, и потрясающ, как знаменосец на митинге анархо-синдикалистов. Во сне Галина Борисовна видела себя блиц-майоршей потешных войск Его Величества Карнавала, защищающей бревенчатый форт «Шутиха» на берегах Онтарио. Тощие старухи племени гудронов, репортерская братия с гусиными перьями в волосах, вождь Берлович, на бегу чертя томагавком анонимки, бритоголовые делавары, лесные панки Казачка с крашенными анилином ирокезами, две знаменитые следопытки Прасковья Женевская Конвенция и Страсть Ярая, Полиглот Педро, алкая утраченный семейный уют, — все они кишели вокруг форта, в жажде украсить скальпами чужаков свои вигвамы.

— Скуси патрон! — командовала наша героиня с отчетливым британским акцентом.

И за ее спиной, подчиняясь приказу, были честно скушаны все патроны: Пьеро, Тельник, карлик Цицерон, беспутный сын главпожарника, участковый Семиняньен (он-то откуда?! а, ладно...), всякие дурацкие Третьи Лица, одолев природную трусость, Настя с растворителем наперевес, бешеный Гарик, похожий на Степана Разина в исполнении Шукшина, Юрочка в мундире, еще почему-то Зяма Кантор, — герои держали оборону.

— Ни шагу назад! Пли!

Ленты серпантина, залпы конфетти сшибали нападающих, но те лезли и лезли, извергая град жалоб в инстанции, шкурки от бананов и картечь мелких пакостей. Подкрепление запаздывало, угловой блокгауз был захвачен Синими Чулками, немедленно открывшими там филиал Центра помощи жертвам семейного счастья; сэр Мортимер палил из мортиры, прячась за оградой, погремушки укладывали индеек штабелями, и временами казалось, что штурм будет отбит. Напрасно! Вот уже пеленают Тельника грязно-коричневыми лентами, приговаривая над дергающейся мумией: «Это вам не цирк! Не цирк это вам, уважаемый!» — вот Пьеро, кинувшись отбивать друга, ввязался в неравный бой с легионом общественных мненцев, вот Зяма, загнан в угол, распластался в боевом кураже, выкрикивая:

Страшен поэт на исходе чернил!

Боже, зачем ты меня сочинил?!

— Дайте мне саблю! — тихо сказала Шаповал, чувствуя удивительный, последний кураж. — Где, черт побери, моя сабля?

— Какая сабля, мама? — спросила Настя.

Дочь стояла у окна, глядя вниз. На миг спросонья почудилось: там, внизу, еще кипит приступ, приступ сердечной недостаточности бытия, и скоро враги заберутся сюда. Скоро, но не сейчас. «Только через мой труп...» — говорила Настина спина.

— Пьеро не вернулся?

— Нет, мама. Тебе приснился страшный сон?

Страха не было. А кураж остался. Бойкий, гибкий, в разноцветном трико и в колпаке с ушами. Проснуться вместе с этим чужим, плохознакомым куражом было чудно: словно с посторонним человеком в одной кровати. И потом долго вспоминать, кто это, что мы вчера делали... — обнаружив наконец в незнакомце собственного мужа.

— Мам, ты на работу опоздаешь. Давай вставай. Я тут как-нибудь сама.

— Дай мне телефон.

— Зачем тебе в такую рань телефон? Может, лучше саблю?

— Саблю потом. Сейчас телефон.

«Panasonic» на ощупь был шершав и удобен, как рукоять карабеллы.

— Алло, Владлен? Да, это я. Я беру отгул. На неделю, наверное. Нет, я не прошу у тебя разрешения. Раскатал губу... Просто информирую. Командуй. Буду звонить, справляться. Чего хихикаешь? Небось только и ждал?! Заговорщик хренов. Грош цена твоим заверениям: все прахом пустите, разгильдяи! Ты это оставь! Понимает он меня... Ни черта ты не понимаешь. Вот бросит твой прохвост университет, возьмет себе шута за твои деньги, тогда поймешь. Что? Ты над этим работаешь? Ладно, я позже перезвоню.

Кураж вертелся в кровати, намекая на продолжение банкета.

— А теперь, Настя, спокойной ночи. Буду спать до полудня. Разбудишь — убью.

— Тебя внизу Мирон ждет. Я ему скажу...

Заснуть получилось не сразу. Галка, ты рехнулась! Что творишь, дура! Внутренний голос зудел, брызжа адреналином, но сегодня ему не хватало убедительности. То ли куража опасался, то ли старая роль поистрепалась на губах. «До полудня, — повторила блиц-майорша, собираясь вернуться в форт и надрать задницу охамевшим индейцам. — Разбудишь — убью».

Внутренний голос понял и заткнулся.

...Лондонский туман сочился в прорехи бытия, искажая очертания. И вот уже сквозь волнистые пряди овсяного киселя, столь любимого покойным профессором Мориарти, автором трактата «Тоже мне, бином Ньютона!», пробиваются требовательные гудки паровых баркасов со стороны Трафальгарских доков. Стучат копыта по брусчатке: с Букер-стрит на Антибукер. Кеб заворачивает во двор, останавливается. Торопливые шаги на лестнице.

Мелодично звякает колокольчик.

Вожди краснокожих явились на переговоры?

Nothing of the kind, леди энд джентльмены! Река времен вильнула лисьим хвостом, оставив за бортом гудронов с джипами «Чероки» — хлебать мокасином горечь поражения. В дверях же стояла неразлучная парочка: знаменитый сыщик-подросток Урия и его вечный спутник, доктор Поттер. Последний по совместительству приходился мужем миссис Фуллер. Как мы уже говорили, оная миссис, становясь под венец, фамилию менять отказалась категорически, гордясь древностью рода Шаповалов-Фуллеров. Пришлось жениху Гарри, отпрыску семейства Горшечников-Поттеров, уступить.

— Дорогая, что случилось? Ваша линия все время занята. А это новомодное устройство, беспроволочный телефоноид системы капитана Немо «Mobilis in mobile», молчит, как инспектор Лестрейд на встрече с репортерами «Таймс»!

— Это же элементарно, Гарри, — небрежно бросил юный детектив, чей цепкий взгляд, безошибочно различавший сорта грязи от Манчестера до Ливерпуля, успел пробежаться по комнате и вернуться с грудой важнейших фактов в зубах. — Беспроволочная новинка лежит на трюмо близ зеркала, изготовленного мастерами-венецианцами семьи Баровьери. Как общеизвестно, именно Баровьери, возрождая стеклоделие на острове Муррано, сберегли большую часть старинных технологий, например, сирийскую стеклодувную трубку...

— Урия, ради всего святого, короче!

— Но вернемся к телефоноиду. В данный момент устройство самовыключилось, полностью разрядив лейденскую банку, а посему временно не реагирует на вызов. Основную же линию связи оккупировала моя любимая сестра и твоя обожаемая дочь. Зная ее лаконичность, могу с уверенностью предположить, что она занялась этим на рассвете и закончит к вечернему чаепитию.

— Ваша наблюдательность, сын мой, как всегда, поражает, — Гарри развел руками, смахнув с полочки лак для ногтей. — Дорогая, мы обеспокоены. Я связался с офисом «Phephela KPK», но там сказали, что ты в недельном отпуске. Тем не менее твой личный кучер ждет во дворе, наотрез отказываясь уехать либо покинуть экипаж для отправления естественных потребностей. Этот упрямец говорит, что скорее умрет, чем оставит госпожу. И утверждает, что его услуги могут понадобиться в любой момент. Например, в случае бегства из страны. Как это понимать, дорогая?! Может быть, стоит вызвать констеблей?

Кивнув словам отца, Урия извлек из кармана складную лупу и принялся деловито обследовать квартиру.

— Не надо констеблей. Добропорядочные женщины сами стирают свое белье.

Миссис Фуллер была железной леди. Но заботливость родственников и неколебимая преданность кучера вызвали слезы на ее глазах. Впрочем, сильно ошибся бы тот член Палаты Лордов, кто счел бы эти слезы признаком слабости.

— Вы завтракали? Овсянки?

— Нет-нет, мы сыты! — в один голос возопили сыщик с доктором. С пола им подвыл французский бульдог, похожий на гибрид очень умной жабы с очень симпатичным нетопырем.

— Гарри! Урия! Откуда у вас собака? Доктор Поттер с хрустом расправил плечи.

— Напрокат взял! У Зямы. Лучшей ищейки нет во всем Сити.

И, понизив голос:

— Мы расследуем очень запутанное дело, дорогая. Первые результаты уже есть. Но — тс-с-с! Во избежание. Знаешь ли, этот Скотленд-Ярд... воистину Земля Скотов, ярд за ярдом!.. Так у вас все в порядке? Наше вмешательство не требуется?

Участие супруга растопило лед в сердце. В кои-то веки сумбурно-деятельный и бесцельно-задиристый Гарри стал мужчиной, к которому можно прислониться, не боясь оказаться в луже.

— Спасибо, я справлюсь. Занимайтесь своим расследованием, для вас ведь это важно...

— Не только для нас, — загадочно бросил сыщик, изучая след копыта на ковровой дорожке. Ничем рациональным сей след не объяснялся.

Гарри с бульдогом присоединились к изысканиям, мисс Анэстези в очередной раз воззвала с кухни, и миссис Фуллер направилась на зов. По дороге обнаружив в прихожей два предмета, явно принадлежащих детективу: саквояж с переносным электроарифмометром и кожаную папку с тиснением. Из папки выглядывала распечатка какой-то статьи, и любопытство толкнуло женщину на малоблаговидный поступок.

Первая страница оказалась почти пустой. Сверху от руки был подписан девиз «Nil admiran!» — и ниже перевод: «Ничему не удивляться!» Дальше, по-прежнему от руки, каллиграфическим почерком сына: «Психотерапевтическая система „Электронный шут“ (Н.У. Ахмеров, Казанский университет). Предлагается лечебная компьютерная программа, выполняющая роль шута. Обсуждаются необходимость, значение и последствия появления таких систем в человеческом обществе». Ниже, летящим и спотыкающимся на обе ноги почерком мужа: «Проверить год выхода работы!!! Киборги среди нас?!» Следующий листок начинал распечатку научно-популярной статьи; печать делалась с большими полями, явно для удобства заметок читателя.

Автором статьи значился некий М. Заоградин, доктор социопсихологии гонорис кауза.

ДЕНЬ ОТКРЫТЫХ НЕБЕС

Изучение праздника убивает его, анализ разрушает, умствования хоронят; это дитя мистики. Рамки и горизонты кастрируют праздник, который не может, не умеет быть «по правилам» и «по понятиям„. „Третий тост обязательно за милых дам!» — не надо именно третий! Славьте милых дам, когда захочется по зову сердца, или молчите. Если, конечно, вы Homo Fenens — Человек Празднующий. Праздник — встреча с Невозможным; в нем и только в нем «определяется бытийственный предел человека, который может быть раздвинут вторжением сверхчеловеческого».

Мироздание изнашивается со временем (год? день? час?!): текут краны, ветшает кровля, крысы точат фундамент. Спасти может лишь чудо. Кто спасет, кто приведет в соответствие с началом времен?! Праздник. Восстановит, даст силы, заведет ослабевшую пружину. Праздником мир был создан, им же — восстановлен до нового оборота колеса.

Holidays.

День открытых небес.

Обыденный ход часовой стрелки — праздник останавливает его. Стрела иных измерений, утерянных в суете, праздник обращает время в Вечность, пронзая круговорот будней возвращением в Эдем. Ешь! Пей! Люби! Трать и одаривай! Ничто не уйдет, все вернется сторицей.

Не норма, но избыток, не история, но вечный миф, доход и расход в одном лице, — таков он, праздник, пахарь бытия. Не думайте о пользе — ее здесь нет. Как нет пользы в картине Эль Греко, сонете Шекспира, улыбке ребенка с мороженым в руке

Карнавал — высшее имя праздника.

Шут — король и раб его...

Строки расплылись в широкой, добродушной ухмылке аллигатора. Где-то далеко, на рабочей окраине сознания, бродил молодой подвыпивший гармонист, с тупым упрямством наяривая: «Шут с шутихой шутку шутит... ик!.. на шутейном парашюте...» От его дурацкой икоты связь времен определенно пришла в уныние, поджала губы и обиженно приняла повседневный вид. Так что вынимала распечатку из папки миссис Фуллер, а заталкивала ее на место уже Шаповал Г.Б. Ничуть не удивившись перемене мест слагаемых. Более того, ничего не заметив. Разве что на задворках, где шлялся бедовый гармонист, эхом висел тайный отзвук детства. Когда ты бессмертен, умеешь летать, загребая воздух руками, когда звери разговаривают, а если молчат, так это из скрытности, и герои любимых книжек живут если не на соседней улице, то уж в соседнем городе — наверняка...

К чему бы это?

Статья обратно в папку лезть отказывалась. Опасаясь быть застигнутой бдительным сыном, Галина Борисовна щелкнула кнопкой хлястика, раскрыв папку поудобнее. Внутри обнаружилась картонка, где пунцовым (от стыда? от гнева?!) фломастером кто-то жирно накарябал: «Бей паяцев ногой по яйцам!»

Даже без помощи знаменитого сыщика легко было догадаться: картонка еще недавно украшала дверь Настиной квартиры либо ворота собственного дома Шаповал.

— Как ваше здоровье, Рабинович? — вслух вспомнила она известный анекдот. И с наслаждением ответила за фольклорного Рабиновича, укладывая картонку в недра папки, словно тело заклятого врага в шикарный гроб с позументами: — Не дождетесь!

Кураж бурлил в крови; взбесившийся адреналин выглядел против него сопляком. Хотелось действий. Тотальных и немедленных. Например, ковровую бомбардировку двора. Для начала валькирия пошла на кухню, где в один присест умяла двойную порцию салата. А потом еще злобно сгрызла четыре хрустких топинамбура.

Полегчало. Немного.

— Мам, мы пошли! Если что — звони.

«Удачи, мальчики!» — искренне хрустнул пятый топинамбур.

Настя первой успела оккупировать трюмо, с головой уйдя в утренний макияж. Пока дочь чистила перышки, по квартире на мягких лапах бродили двое: задумчивая мать и тишина. Встали у окна. Во дворе Юра и Гарик доброжелательно беседовали с... Гром и молния! Шутоненавистник Берлович, с истовостью отбойного молотка тыча пальцем в скрытую гардиной «мамашу», что-то втолковывал новым благодарным слушателям. Зрелище было противоестественным. Гарик, гроза радикал-репортеров, слившийся в экстазе с врагом семьи?! Пусть даже «в интересах следствия», как не преминул бы выразиться Юрочка? К счастью, вовремя вспомнилось мудрое наставление: «Отойди ото зла и сотвори благо!» Увы, ничего благого, что можно было бы сотворить, на ум не пришло, кроме все той же ковровой бомбардировки; в итоге осталось лишь нарезать яростные круги по комнате.

Кр-р-рак!

Тишина ретировалась, едва раздался звук ключа, дерзко проникшего в нутро замочной скважины. Валькирия ринулась в коридор, остро жалея, что под рукой нет помпового ружья, бензопилы или на худой конец бейсбольной биты с гвоздями. Рука сама ухватила пластиковый рожок для обуви, длиной и формой — брат-близнец римского гладиуса. Сейчас, сейчас! Повинную голову меч сечет с особым удовольствием...

— Тетушка! Милая тетушка! Вы хотите кого-то обуть?! Под мышкой шут-возвращенец держал музыкальный инструмент. Дитя мезальянса балалайки и мандолины.

— Мандолайка! — похвастался Пьеро.

Галина Борисовна села на коврик для обуви и задумалась.

Дочь, уходя через полчаса вместе со счастливым шутом, застала мать в прежней позе. Впрочем, отнеслась с пониманием.

— Мам, я на репетицию. Не забудь: сегодня в шесть к Вовану. На день рожденья. Люблю-целую!

Чуть позже Шаповал позвонила Бескаравайнеру и напросилась на внеочередной сеанс психоанализа. Вопрос жизни и смерти, сказала она.

* * *

Это был дом трудной судьбы.

Из хорошей семьи, кузен жилых домов Преображенки, адресованных тем чудакам, кто любит спать в спальне, есть в столовой, принимать друзей в гостиной, а работать в кабинете, он больше других пострадал от Мадам Революции за буржуазное происхождение. Его лишили кухонь. Эти оазисы кулинарии мановеньем волшебного пальца превратили в кладовки — или, снеся стену, расширили за их счет комнаты для прислуги, предлагая кухаркам именно оттуда управлять государством, пока государство рубит фарш на светлую котлету будущего. Здравомыслящие кухарки отказались, и тогда держава занялась тавтологией, доведя приличный дом до психоза коммунальной общаги. Злополучным кухням был отведен целый отдельный этаж: совместное приготовление пищи должно было способствовать закреплению идей коллективизма на уровне рефлекса, — попал в коллектив, получи слюноотделение! И еще: почему-то в подвале дома всегда существовал клоповник художественных мастерских. При любых властях, при войне и мире; казалось, рухни мироздание под трубный рог Хеймдалля — на обломках бытия авангардист с баталистом выпьют портвейна за здоровье импрессион-мариниста, а потом выпьют еще и сбегают за третьей. Век-волкодав кружил вокруг дома, подгрызая с краев, но старик выдержал. Как говорил очкастый Изя с Молдаванки, в старике было жизни еще лет на двадцать, если считать после трагической гибели века; а если взяться за дело с умом...

Сплясав качучу на могиле столетия, дом распахнул двери орде цезарей, специалистов по реализации девиза: «Расселяй и властвуй!» Цезари оказались деловиты, как термиты. Цезарям хотелось есть в кабинете, пить в детской, а спать в гостиной. Почему нет? Если жилплощадь позволяет. Изгнав стареньких даков с нищими бриттами в малогабаритную изолированность Пырловки, цезари двинули в бой легионы прорабов. Старику вставили резцы балконов и клыки кондиционеров, укрепили скелет, нарастили мускулатуру стен, подвесили потолки, научили сладким словам «джакузи» и «биде», промыли кишечник — и сделали отдельный выход из подвала во двор, дабы вдохновленные портвейном ван-гоги с ван-магогами не портили пейзажа.

Алексей Бескаравайнер, сенс-психоанальгетик, жил именно в этом доме.

На лестничной клетке, где уходящие ввысь двери трех квартир вели беседу при помощи бронзовых табличек: гордо-утвердительной «Я. Штрюц», согласительной «И. Я. Штрюц» и возражающей «А. Я. Бескаравайнер».

Перст уперся в звонок.

В недрах жилища восстали первые такты «Героической симфонии».

— Иду, Галюн, иду!..

Лешка, друг ситный, мягчайшая жилетка, куда было так сладко плакаться в минуты слабости, сегодня выглядел чужим. Погруженным. И слегка утонувшим. Но если раньше клиент понимал, что грузится сенс его, клиентовыми проблемами, ища выхода из чужой депрессии, — то сейчас отмороженность была явно эгоистической, личного характера.

— Пошли, — сказал он, забыв предложить тапочки.

Вместо привычного кабинета с хрустальным шаром, слоненком Ганешей и кушеткой, манящей к откровенному разговору, Лешка свернул в какую-то комнатушку, где было два стула и обои в горошек.

— Извини, Борисовна. Не в духе я нынче. Давай тут потолкуем, а?

Шаповал огляделась. Села на стул. Неожиданно ей понравилось. Было в происходящем нечто сухое и жесткое, как надкрылья жука-рогача. От этого спина выпрямлялась, а потливость рук казалась выдумкой беллетристов. Рвать же батистовый платочек, подобно госпоже Хайберг у Стриндберга или госпоже Нисияма у Акутагавы, не хотелось вовсе. Акутагаву, равно как Стриндберга, она не читала. И удивилась невесть откуда взявшемуся сравнению.

В углу тихо хихикали мы, Лица Третьи, хитромудрые.

— Он меня раздражает, Лешенька. Я уж и так и этак — раздражает. Вот ты умный, скажи мне: почему?

Бескаравайнер спокойно отнесся к началу, которое скорее могло бы считаться серединой. Оседлал второй стул, уложил холеные руки хирурга на спинку, сверху примостил мятый, обезьяний подбородок.

Кивнул: продолжай, мол.

Не спросил: кто раздражает? Видно, знал: кто.

— Неужели только мы с Берловичем такие уроды? Типография ему коньяк несет, Настя, похоже, влюбилась по уши, дети пищат от восторга, макетчицы на шею вешаются... Кавказец виноградом кормит. Нет, умом я все понимаю. А сердцем — не могу. Раздражает. Бесит. Выводит из себя. Глаза б не видели! Объясни мне, Лешенька, или попросту скажи: дура я? Дура, да?

— Галюн, мне тебя успокоить или по правде?

— Лучше, конечно, успокоить. Только не получится. Значит, давай по правде.

— На тебе правду. Медную да кислую. Первое: я тебя больше от стрессов лечить не буду. Не фиг тебя лечить, здоровая ты, как призовая Буренка. Ты и раньше это знала. А ко мне ходила — во-первых, модно, во-вторых, водки мало пьешь. Наши Гретхен, в смысле Глафиры, на кухне сядут, по стопке накатят, кагорцем полирнут и друг дружке весь, блин, психоанализ до спинного мозга устроят. Американцы обзавидовались, хотели опыт перенять, — шиш с Марсом. Only for Russians. Только те бедолаги, кто малопьющ и многоимущ, к нашему брату таскаются: исповедаться за рупь, свечку св. Зигмунду поставить. Ты слушай, слушай, больше нигде такого не услышишь. Профессиональная коммерческая тайна. Теперь о шуте. Ушлые они, в «Шутихе». Такие ушлые, что аж боязно. Это ведь не шут, это твоя дочка. От нее кусок отрезали и целым сделали. Все, чем Настюха в мамочку с детства пуляла: эпатаж, безалаберность, дуроломство. Ты, Галюн, не женщина, ты стенка — хоть прислониться, хоть огородиться. За тобой, как за каменной. Потому Настя твоя всю жизнь разрывалась: за стенкой комфортно, из-за стенки пора. Шут — это ее маска. Ее протест. Ее вызов. Доказательство от противного. От тебе противного. Вот потому она его любит, а ты, хоть наизнанку вывернись, нос воротишь.

— Загнул ты, Лешенька. Сам себя перемудрил. Моей Насте до этого красавца — сто верст лесом. Болонка против льва.

— Именно! Потому что он — мастер. Для него быть на площади без штанов — естественно. Он так дышит. Так живет. Не против мамочки воюет, не за свободу личности сражается, не выпендривается, чтоб оценили-заметили, а пьет эту воду, плавает в ней, здесь родился, здесь умрет! «Выносной комплекс» на контракте — с одним пустячным «но». Вместо комплекса — талант! Собственно, любой талант — уродство, отклонение от нормы... Рядом с ним Насте незачем кривляться. Да и, положа руку на альтер-эго, стыдно. Так, как у него, все равно не выйдет, глупо даже стараться. Зато можно другое: смеясь над шутом, посмеяться над собой! Под ручку пройтись, на себя, любимую, со стороны посмотреть: какой могла бы быть, если б не от ума сочинила или из протеста, а добрый боженька от щедрот одарил...

Стало холодно. Зябко. Как в сказке Маршака, июль уступил место январю. Вдруг представилось: тебя, живую, теплую, в «Шутихе» изучают, препарируют, ковыряются в душе пальцами, тупыми зондами, после чего извлекают из кожаного альбома темную фигурку, тень, горбуна в маске, ставят рядом и говорят: смотри! Что получится увидеть? Какого спутника, для которого твоя нарочитость естественна, твои капризы природны, твои взрывы эмоций — обыденность, а твои жалкие потуги — талант?!

О чем они беседовали дальше, мы не знаем.

Потому что на цыпочках вышли из комнаты, где два стула, два человека и обои в горошек.

В крупный.

И вернулись лишь к самому концу разговора.

— Знаешь, кто я по образованию? — спросил Лешенька, мрачно жуя губу. — Только не смейся, ладно?.. Организатор-методист. Культурно-просветительной работы. Высшей, магь его, квалификации. Не профессия, а диагноз. Анекдот слышала: «Алло? Прачечная?» — «Хреначечная! Это Институт культуры!» Ты представляешь, каково человеку жить, зная, что он — организатор-методист? Не организм, а организатор. Еще и методист в придачу, словно деловитый пастор из Ассоциации Христиан-Предпринимателей. Ходячая чушь на тонких ножках — вот кто я, Галюн. Бакозабиватель. Зверь Гуманитерий. Я к ним, к твоим, на Гороховую, пошел, как на амбразуру. А они сказали: если бы раньше, смог бы — шутом. Пока не закостенел. Теперь поздно. Могут взять в отдел внешних контактов. Деньги, конечно, другие, но... Я спросил: кем? Выяснилось, что организатором-методистом. С перспективой роста. Я сказал, что подумаю. Вот, думаю.

Он был трезвый.

Он говорил ровно и скучно.

Но почему-то не возникало сомнений, что пьет Бескаравайнер с утра, и не первый день.

САКРАЛЬНОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

Принципу Алеф (изначальному движению, первотолчку от Кетера к Хохме) соответствует Шут — символ божественной силы до манифестации, способной строить и рушить миры. Но Вселенной еще нет, и потому Алеф — только шут, ноль, ничто, пустота, которая может стать чем угодно, то есть абсолютная свобода. Планета Уран говорит, что Бог творит Вселенную легко, случайно и ненарочно, — такова же спонтанная природа гениальности человека. Но все же нечто над этим стоит, а именно изначальная архетипическая полнота Кетера; значит, и за спонтанностью Шута стоит разум — согласно Каббале, это непосредственно близкий к первоисточнику «разум огня». Поскольку здесь происходит первое и потому самое сильное отклонение от изначального равновесия, то одним из символов этого цинарота является коромысло. Но чаще всего Шут просто держит узелок на палке, балансируя с ним на краю пропасти. В узкопрактической проекции на человеческую жизнь эта карта трактуется как предостережение против опасностей всего неожиданного и принципиально нового. Но за этим стоит более широкий смысл высшего творчества, творения на пустом месте, из всей полноты своего существа. Пусть творение есть нарушение изначального порядка бытия (потому перед Шутом пропасть), но все же оно диктуется высшими нравственными законами.

Ты что-нибудь понял, дорогой читатель?

Мы — нет.

Искренне твои, Третьи Лица

P. S. Но какой кайф, а?

* * *

Чертовски, знаете ли, непривычно, после отсутствия вновь оказавшись на родной улице, сворачивать к воротам не своего, а соседского дома. Есть в этом что-то порочное, отдающее беспорядочными связями и средством от клопов, тайком подлитым в чужой суп. Хорошо, что день рожденья только раз в году.

Особенно если это день рожденья Вована.

Казенная приветливость дремала на лице, скручивая рот жабьей, складчатой улыбкой. Час назад, покинув смурного Лешеньку, Галина Борисовна вдруг вспомнила главное. «Настя! — телефон поглотил крик; до дна пропасти долетело лишь жалкое „А-а-а!..“, рассыпавшись щебнем. — Катастрофа! Подарок! Мы забыли про подарок!» Ответ дочери был прост и оглушающ: спокойно, мама, я Дубровский, ничего не забыли, деньги взяла у тебя в сумочке, извини, что не предупредила, Пьеро обещал купить на свой вкус. Люблю-целую. После такого ответа пришлось долго сидеть в открытом кафе, отпаивая себя ядовито-зеленым «Тархуном».

Все время чудилась вендетта, объявленная Вованом по вручении даров.

Потому и опоздала. Пусть сосед сначала убьет Настю с мальчиками.

Рука давить на звонок отказывалась категорически; пришлось помочь второй. Сверху опустилась видеокамера на витом шнуре с кистями. «Подымите мне веки!» — камера зафиксировала гостью в фас и в профиль; моргнула с видом авторитета, перед которым мнется мелкий, но подающий надежды шпанюк. Щелкнула клювом и скрылась в бойнице. Небось побежала докладывать. Долгая, мучительная пауза; наконец створки ворот, плотоядно клацнув, разъехались. В проеме, открывшем дорогу в пещеру людоеда, стоял Баскервиль. Кобель был в духе: зевал, вилял задницей. «Здорово, подруга! — Всколыхнулись брыли, ниточка слюны дружелюбно свисла с мощной губы. — Дорога кошка к обеду! Топай за мной...»

Подруга затопала.

Пес вел жертву именин через «зашитую» тонированным стеклом террасу, с явной целью зайти дому в тыл и оказаться во дворе. По пути им никто не встретился: тихо, как в могиле. Подозрительно. Невозможно. Тихий час им. новорожденного Вована? Нервы дымились, тремор сотрясал пальцы. Возле вазы эпохи Цхе, откуда торчал махровый подсолнух-мутант, обнаружился столик. А на нем...

Компакт-диск «Adrian Rollini and California Ramblers» (записи 20-х годов); бонусом служила пьеса «I remember Adrian» в исполнении какого-то К. Хокинса с оркестром Хендерсона. Рядом — роскошно изданная книга: Йозеф Шкворецкий, «Бас-саксофон». Открыла наугад, с конца:

Но это не было сном, ибо во мне до сих пор живет этот отчаянный всплеск молодости — вызов бас-саксофона. Я забываю о нем в мельтешении дней, в житейской суете, лишь привычно повторяю: люблю, люблю, — ведь годы и бесчувственность мира определили этот мой облик, сделали кожу толще. Но живет во мне мементо, предостережение, минута истины — бог знает где, бог знает когда; и я, печальный музыкант, буду всегда скитаться с оркестром Лотара Кинзе по горестным дорогам европейских окраин, под тучами великих бурь, и темнокожий бас-саксофонист, Адриан Роллини, будет снова и снова напоминать мне о мечте, правде, непостижимости — мементо бас-саксофона.

Еще был здесь футляр, распахнутый бесстыже, как пеньюар блудницы; и на кровавом бархате, устилавшем его чрево, покоился чудовищный мундштук: выточенный из каучука, ювелирной работы цилиндр клювообразной формы, со срезом в верхней части. Сигарету, которую следовало курить при помощи такого мундштука, мог вообразить лишь душевнобольной.

Ясновиденье посетило мозг женщины. Это подарок. Подарок Вовану от семьи Шаповал, купленный шутом. Это смерть. Поэтому так тихо. Кухонный топорик с обухом, удобным для приготовления отбивных, уже сделал свое дело. И сосед с орудием убийства на изготовку затаился над трупами, ожидая последнюю жертву: финал трагедии близок. Остальные же гости уехали за «царской водкой»: растворять останки перед банкетом.

«Крепись, подруга! — Ухмылка Баскервиля обнажила желтую ограду клыков. Такие бывают на кладбище, вокруг могил. — Или ты собралась жить вечно?»

Столик с подарками приплясывал за спиной.

Вот и дверь.

Вот и двор.

— А я овчарка! Овчарка кавказской национальности!..

Дикий вопль, равно как последовавший за ним взрыв хохота, ударил под коленки. Гостья чудом осталась на ногах. Поэтому не сразу сообразила: живы! Все живы! Вон Настя с мальчиками, дальше Вован с обоими шутами... Больше во дворе никого не было, кроме мангала, штабеля дров и гигантского ведра, откуда умопомрачительно пахло мясом, маринованным в лимонном соке с луком, зеленью и перцем.

— Х-хав! Х-хав! Р-р-рыыыы...

Вован, стоя на четвереньках, мотал башкой: мешал Тельнику застегивать ошейник. Не прекращая утробно «х-ха-вать». Наконец шут ухватил поводок, и Вован ринулся кругами по двору, олицетворяя мечту чабанов из аула Цада. За ним волочился Тельник, тщетно пытаясь совладать с именинником.

— Горэц! Я горэц! Одын останус! Х-хав!!!

Настя шлепнулась на траву, колотя пятками от смеха. Вован обнюхивал ее, выражая сомнение: казнить или миловать? Но шут уже сдирал с него ошейник, просовывая в «строгий» обруч с шипами собственную голову.

— Пундель! Я пундель! Карликовый-абрикосовый! «Пунделя» взялся выгуливать Пьеро. Зрелище ввергло Галину Борисовну в ступор; она не пошевелилась, даже когда Вован перехватил инициативу, назвавшись пекинесом, потом выставка пополнилась «либерманом-пинчером», колли (в этом случае именинник потребовал, чтоб его звали Коляном), буль-буль-терьером в исполнении Гарика, новой русской борзой, сторожевым москвичом, баскет-хаундом; Баскервиль, поддавшись на уговоры, лихо исполнил клевретку из питомника маркизы Марии-Луизы Инконтри, но украсть из ведра кусок мяса опоздал — подвели габариты...

Но мне ведь не смешно, спросила женщина на пороге. Мне совершенно не смешно. Мне просто слегка удивительно, и все.

Конечно, ответили мы, Лица Третьи, подозрительно серьезные. Тебе не смешно.

Почему?

Потому что они внутри, а ты — снаружи.

А внутри мне будет смешно?

Необязательно. В конце концов, кругом чертова уйма народу, для кого шут — «паралич конский, приписываемый несдружливому домовому, коли лошадь не ко двору».

Но я ожидала...

Смех вызывается ожиданием, которое внезапно разрешается ничем. Так сказал Кант. Правда, он забыл добавить, что злоба вызывается той же причиной.

У меня нет чувства юмора?

Humour — настроение. Оно есть у всех. Разное. Хорошее и плохое. Злое или доброе. Humour — главные соки организма: кровь, флегма, желчь, черная желчь или, наконец, меланхолия. Выберешь что-то одно — зачахнешь. Соки должны бродить. Собственно, старый добрый английский humour — не более чем ушлый француз XVII века, месье Humeur, бродяга Склонность-к-Шутке, перебравшийся через Ла-Манш и получивший лондонскую прописку.

Я ничего не понимаю.

И не надо. Ты когда-нибудь видела человека, сумевшего в конце концов понять соль шутки? Душераздирающее зрелище, хотя и звучит гордо.

Я черствая и злая?

Глупости. Просто еще никто нигде и никогда не сумел объяснить постороннему зрителю: почему он смеется, а этот самый посторонний, умный и тонкий обладатель ученых степеней, пожимает плечами? Почему X покатывается над упавшей в лужу старушкой, Y хохочет, читая Вольтера, Z веселится в кунсткамере, а академик Капица умирает со смеху, глядя на семиэтажное уравнение?! Природа смеха? Проще доказать теорему Ферма методом синекдохальной протоарахнологии. Распад нормы грозит нам безумием. Чтобы спастись, мы смеемся. Чтобы спасти, приходит шут. Иногда его зовут так же, как и вас. По имени.

— Мама! Иди к нам!

Вот-вот. Мама, тебя зовут. Иди к ним. А мы проводим тебя взглядом: Лица Третьи, волей судьбы забывшие, что значит «я», вынужденные всю жизнь рассказывать о других, чтобы в итоге таким окольным путем рассказать о себе. Правда, смешно?

Только не отвечайте. Правда, неправда — не надо. Давайте лучше о другом.

Возьмем, к примеру, шашлык.

* * *

...скользкие, тонко нарезанные кольца лука. Острый, кисловатый аромат. Поджаренная корочка: местами слой сала чуть обуглился, это ужасно вредно, говорят, там канцерогены, и для желудка — смерть, но удержать руку, тянущуюся за очередном куском, не под силу даже гималайскому бурому аскету. Раскинувшись у бревна, декоративно обтесанного под Японию, эротически стонет Настька. Изредка заливая очередной стон глотком «Твиши»: подкрепите меня вином, ибо я изнемогаю от жратвы.

— Мам, вино будешь?

— Не...

— А если показать?

Шуты танцуют вальс-бостон. На три счета. Лежа. Юрочка аплодирует им по-дзенски, одной ладонью. Все попытки приспособить вторую окончились неудачей. У Юрочки выросло брюшко: смешное, оттопыренное. Гарик щелкает сына по этому артефакту, и сын икает.

Словно заразившись, вслед икает Вован.

— Блин, ик!.. икота! Галка, напугай меня! Чтоб... ик!.. прошло.

— Как?

— Ну, скажи... ик!.. что я тебе денег должен.

— Ты мне должен сто баксов.

— Тю, напугала...

Мрачный Баскервиль зарывает в углу кость: на случай голода. У пса этот призрак зашит в генотипе. И никакая реальность его не поколеблет. Ф-фу, не могу больше.

Сейчас умру.

— Володя, ты меня убил. И закопал. И надпись написал.

— Сама ты Володя. Вован я. Во-ван. Трудно запомнить?

— Трудно.

— Ну, тогда смотри. И запоминай.

Паспорт. Синяя обложка с гербом. Номер, серия. Вован Николай Афиногенович. Год рождения. Прописка. Вован. Николай Афиногенович. Мягкий баритон Заоградина: «Кстати, Николай Афиногенович отзывался о вас наилучшим образом...»

— Въехала, Галка? Вован я. В натуре Вован. А если по имени, тогда, ясное дело, Колян.

Удивляться не было никаких сил.

— Вован, ты меня убил еще раз. Сегодня великий день. Момент истины.

— Момент? Истины?! — Вован поднялся медведем-шатуном. Странно знакомый кураж отразился в глазках майонезного короля: сейчас от этого факела полыхнет уголь в мангале, займутся стены дома, огонь перекинется на деревья, оттуда на небо... — За мной!

Откуда и силы взялись? Через бильярдную в коридор, оттуда вниз по лестнице, под землю, ниже, еще ниже, поворот, другой, дверь с заклепками, бронеплита, штурвал запорного механизма вертится в мощных лапах капитана, выводя корабль на новый курс, это, наверное, бункер, здесь заседает штаб вермахта, нет, это не бункер, стены и потолок обшиты пробкой, абсолютно звуконепроницаемы, посредине — микшерский пульт звукооператора, муравейник рычажков; черные, траурные колонки на штативах, микрофоны, обалденный синтюг, мечта нищих клавишников, а дальше, в распахнутом плюшевом чреве футляра-исполина — великан, медный гигант Талос, страстный динозавр, выгнувшийся от сладкой судороги, лохань Господа, рог Хеймдалля, труба Иерихона, с бляхами сумасшедших клапанов...

Общий выдох изумления утонул в обшивке стен.

В Тайной Комнате стоял бас-саксофон.

— Семь лет по кабакам, — грустно сказал Вован, утирая скупую слезу. — Музыкальная десятилетка, потом кабаки. Лабух я. Бывший. Псих я. Только псих дудит в бас. А я как увидел однажды — влюбился. На всю жизнь. Может, и не женился из-за него. Одной гадюке показал спьяну, она ржет: мужчины с маленьким хреном любят большие пистолеты! Чуть не убил, шалаву. С тех пор все: никому. Пацанам покажи: затюкают. Вам одним. Потому что вы — люди. У вас сердце. Я за компактом Роллини пятый год гоняюсь. А вы... а ваш...

Пьеро, пискнув, утонул в объятиях соседа.

Глава тринадцатая«ВДОЛЬ ПО ГОРОХОВОЙ»

У киоска с прессой она остановилась случайно.

Голова еще слегка гудела в ритме блюза: вчерашнее веселье тонко напоминало о себе. Когда Настька решила сбегать домой за виолончелью, но передумала и оккупировала синтезатор, Пьеро навис над мандолайкой, Тельник приспособил маракасы, а Вован, закусив подаренные удила, низко, утробно, с придыханием повел черный-черный, аж синий «Summertime»... Сколько они просидели в Тайной Комнате — бог весть. Долго. Очень долго.

А казалось: всего ничего.

Сейчас куплю кефира... мальчики проснутся, спасибо скажут...

Журнал был глянцев и толст, как сытый бегемот в зоопарке. Журнал привлекал взгляд издалека. «Не надо! — беззвучно кричали мы, Лица Третьи, деликатные. — Не трогай! Иди мимо!» Но разве женщины слушают советов?!

— Будьте любезны...

Мелованные страницы шуршали клубком змей. Хорошая печать, дорогая: плашка густого фиолета. Бумага финская, матовая меловка... В разделе «Спорт» глаз неприятно зацепился за короткую заметку: «ШУТ-БОКСИНГ: к участию допускаются женщины». Впрочем, дальше шло безразличное: «...близок к таиландскому боксу, но вместо ударов локтями практикуется бросковая техника из вольной борьбы. Экипировка: шорты, ракушка, щитки без твердой основы...» Раздел «Обжорка» тоже вызвал смутные подозрения: «Плов „Шут гороховый“ (нухотли афанди палов): замочить горох...» — но дальше выровнялся, нежно щекоча вкусовые пупырышки: «...за сутки до приготовления; баранье сало вытопить, извлечь шкварки и перекалить. В кипящем жиру обжарить нашинкованный кольцами лук, затем — ломтики мяса. После закладки мелко резанной моркови налить в котел воды и, не дав закипеть, опустить горох. Варить на очень медленном огне до мягкости (проверить пальцами); добавить соль и пряности (перец, зира, барбарис), заложить рис, добавив воды. По мере испарения рис перелопачивать».

Успокоившись, Галина Борисовна открыла журнал с начала.

«БОГАТЫХ ТОЖЕ ЛЕЧАТ!» — так называлась статья, подписанная культурно и без претензий: «Игнатий Сладчайший». Вчитавшись в гладкие, обкатанные, словно морская галька, фразы, Шаповал прокляла чашку кофе, выпитую с обаятельным журналистом, трижды прокляла свою откровенность в миг слабости и стократ — этот самый миг, очевидно, ниспосланный дьяволом в песочном костюме. Ода, Игнатий управлял словом! Глагол цеплялся за глагол, обжигая сердце, текст лился адской смолой, с остроумными аналогиями из области клинической психиатрии, ссылками на экономическую ситуацию в стране, где формирование среднего класса сопряжено с уродливой мутацией сознания, влекущей потребность в брутальном шутовстве; были к месту помянуты английские аристократы XVII века, приходившие ради смеха в Бедлам любоваться буйными умалишенными; далее речь зашла про оперу «Риголетто», верней, про реальный случай, ставший основой сюжета оперы, когда развратник Франциск I соблазнил дочь своего шута Трибуле, в результате чего шут умер от горя, — абзац заканчивался риторическим вопросом: «Вы полагаете, нынешние „короли“ безгрешны?!»; сама Галина Борисовна, описанная со вкусом и в деталях, уподоблялась императрице Анне Иоанновне, властной самодурше, большой любительнице карлов и уродов, которая однажды в наказание назначила шутом слабоумного князя Голицына, женила его на карлице Авдотье и чуть не заморозила в знаменитом Ледяном Доме.

Игнатий владел языком. Мария-Луиза Курвощип, звезда услуги «Секс по телефону», от зависти бы сдохла. Блеск портретных зарисовок — «подтяжка кожи ей по карману, но шея выдает возраст...», «суровая нитка рта», «пальцы-барабанщики»; точность психологических характеристик — «бизнес-фригидность», «паралич совести»; знакомство с международным правом — «протокол о частичной консервации, оспоренный в Гааге... но наши мелкопоместные либерал-царьки, готовые для потехи узаконить любых компрачикосов...».

— Сколько стоит? Возьмите... сдачи не надо... Молоденькая продавщица долго провожала взглядом странную даму.

— Доброе утро, мама, — встретила у дома Настя. — Тут телевизионщики приезжали. Звали для участия в аномал-шоу. Тема передачи «Шуты среди нас». «За» и «против». Обещают подарки от спонсоров: фен, микроволновку...

— Доброе утро, — голос звучал эхом, замороженным на леднике. — А я вам журнал купила. Вместо кефира.

Настя взяла журнал, не отрывая глаз от матери.

— Мальчики спят?

— Нет. Чай пьют. Знаешь, мам... я тут, когда эти ушли, думала...

И, как с моста в реку:

— Давай его отдадим. Обратно. — Кого?

— Пьеро. Я же вижу, ты на пределе. А за меня не беспокойся, со мной все в порядке. Я теперь сильная.

* * *

«Ниссан» мальчиков, отстав, застрял в пробке, плотно закупорившей горлышко проспекта Равных Возможностей (бывш. Доброжелателей, при переименовании сопротивлением масс пренебречь). Еще тридцать секунд назад трафик шумно выплескивался сюда с площади Всех Святых, а теперь — изволите видеть! Впрочем, наша героиня не удивилась бы, узнав, кто именно явился причиной затора. С ее мужем подобные истории чаще приключались по пятницам, но бывало и в другие дни недели.

Легко вписавшись в вираж Гороховой, Мирон вдруг ударил по тормозам.

Впереди силовым трансформатором гудела толпа. Впору табличку вешать: «Не влезай, убьет».

— Поезжай, Мирон. Медленно. Метров за десять остановишь.

И тоном, не терпящим возражений:

— Из машины не выходить!

Пикеты? Митинг? Климакс гулящей связи времен?! Толпа затягивала взгляд, как болото — пьяненького бродягу, не позволяя зацепиться, нащупать кочку, выбраться из трясины. Сосущее под ложечкой чувство чужеродности происходящего, и одновременно — deja vu. Реальность блекла, осыпалась на глазах: жухлые лепестки тюльпана. Лишь один, последний...

— Дурак красному рад, — философски заметил Пьеро.

Снаружи самогонным аппаратом бурлил спектакль. Кукольный. Стихийно-санкционированный. Вились афиши на древках: «ПРОТЕСТ. Фарсодрам в одном массовом действии». Ветер брызгал сивухой, туманя мозги, толкал на подвиги, о которых назавтра с похмелья вспомнишь — вздрогнешь. У решетки, за которой укрылась злополучная «Шутиха», сбоку от ворот — самодельный помост. Сколочен на совесть: из пивных бочонков, патронных ящиков и обломков самосознания. Куклы на помосте сменяются, как бабы у дона Хуана. А вокруг...

Зрители.

Почтенная публика. Монументы из неподъемного гранита. Люди-памятники. Люди-маятники: скисла пружина, встали часы, маятники свесились мертвыми языками. Ждут своей минуты. Пыль Вечности на грубо тесанных плечах: плащом командорским. Пыль в морщинах, пыль в глазницах; пыль... Пепел ужаса стучит в сердце: а ну как пробудятся от спячки?! Шагнут в ногу, сотрясая землю чудовищным резонансом, вознесут в едином порыве каменные десницы — да и скажут бытию, веселому гуляке и бабнику: «Идем с нами!..»

Только и останется, что хрипеть, умирая: «Оставь меня! пусти! Пусти мне руку...»

Куклы-ораторы. Статуи-публика.

Выходи, Галина Борисовна, из машины.

Одну тебя ждем.

А на помосте жизнь кипит: скрипичным ключом булькает, басовым подпирает, гаечным подтягивает. Ручки, ножки, огуречик, глядь, и вылез человечек. Вот («славь игемона!..»), столкнув вниз Безродного Космополита, воздвигся над миром Черный Металлург. Косуха из «чортова скрыпа», галифе со штрипками на босу ногу. Весь в цепях, в оковах. На каждой окове — лейбл завода братьев Демидовых. В шуйце — макет домны в масштабе 1:12 000. На груди значок: багряный стяг с криком души «Металл — Родине!» Гитаристы из «Sepultura» от зависти бы сдохли.

Большой мастер куклу делал.

Ликом темен вышел, свиреп, с заклепками.

— Драть их рать!!! — Домна отлично заменила рупор. — Не позволим рядить нас в дурацкие колпаки! Даешь все сразу!

Взял Черный паузу. Авось монументы поддержат. Не поддержали. Но и не возразили. Ох, тяжелая публика. Пришлось из динамиков «фанеркой» подпереть:

— Дае-о-о-ошь!!!

Дал помреж отмашку рабочим сцены. Вознеслись к небу транспаранты: «Мы — не шуты, шуты — не мы!», «Не отшутитесь!», «Бей паяца ногой по яйцам!», «Водки мною не бывает!». И только свергнутый с трибуны Космополит растерянно искал по карманам куда-то запропастившийся бумажник.

«Бред. Это мне снится. Куклы. Карикатуры. Из „Окон РОСТа“ повылезали. Их нет, они другие, скучные, обычные, — это я, я сама, сойдя с ума, нацепив раскрашенные гуашью очки, ряжу их в привычные страхи, в штампы и клише... Господи, они же все ряженые! Будто левая водка Ряженые... карнавал...»

— Б'атья! Сест'ы! Ка'навал есть вечное состояние общества, вы'аженное в необузданности и инве'сии! Но наш, единственно ве'ный ка'навал всена'оден, он не знает г'аниц, в нем живут, а не иг'ают. Наконец, амбивалентность нашего с вами ка'навала утве'ждается тем, что, убивая, он воз'ождает. Подче'кивая дионисийское начало и с'ывая ха'и случайных попутчиков...

Это злой клоун. Из пакли и дощечек. Куклы, они безобидные.

Бери пример с монументов: глазом не повели. Каменный глаз — верный.

— Бди, гражданин! Шуты среди нас! Ваш лучший друг может оказаться...

Ударился вопль о камень: вдребезги.

Нет отклика.

Тихо, как в крематории.

— Дамы! Господа! Имею место зачесть! Мишель Гельдерод, «Школа шутов»! Финальная реплика наставника этой, с позволения сказать, школы: «Я скажу вам, скажу всю правду... Тайна нашего искусства, великого искусства, что стремится быть вечным! Это жестокость!..» Вы поняли их правду?!

Поняли, не поняли — молчат монументы.

И вдруг по-другому увиделось: не помост — костер.

Жадное пламя языки миру показывает: нате вам! Дразнится. А вокруг — были памятники, стали снаряды. Целый склад. Накаляются потихоньку. Те, что поближе, уже шкворчать начали. Будто яичница на сковороде. Такая себе шкворчащая неподвижность. Обещание большого праздника.

«А мне, между прочим, через это минное поле еще пешком идти».

Ноги подламывались. Могла б переставлять их руками — не постеснялась бы. Дуру Настьку с Пьеро так и не удалось загнать обратно в машину. Ладно. Сбоку шел верный Мирон с монтировкой, преисполненный добродетели воина, что было естественно для мастера школы «Одна-нога-здесь», наследника традиций патриарха Ван Зай Ци; нравом же Мирон был незлобив и кроток, как прием «Ухо мертвого осла», чреватый восстановлением гармонии и переломом шейных позвонков. Зал памятников дрогнул, образовав коридор. По бокам, впереди, сзади возникли лица. Одинаковые. Стандарт-образец, растиражированный на вдребезги изношенных формах «высокой» печати. Пожалели на вас офсета, ох пожалели...

Пробуждались лица. От призывов не смогли, от огня не захотели, а тут — гляди-ка! Понимание комкало мраморные черты. Одобрение. Легкое, доброжелательное злорадство. Руки чесались: прорастало чувство локтя. И это было хуже всего. Откровенная неприязнь, злоба, ненависть — пускай! — тогда было бы легче.

Рычать и рыдать — никакой разницы. Одна жалкая буковка.

Можно делать одновременно.

Шорох пыли в глотках:

— Пропус-с-с-стите...

— Рас-с-с-с-ступитесссь...

— Эти — пус-с-сть...

— Рас-с-сторгать явилис-с-сь...

— Одумалис-с-сь!..

Шли вперед. Под обстрелом сочувствия. Сквозь строй с шомполами. Перебежчики. Раскаявшиеся изменники явились с повинной. Уже почти свои среди бывших чужих. Трудно шли. Спотыкаясь о выбоины. Оскальзываясь на поворотах. Вписываясь в колею. Мимо съежившегося льва с табличкой «Ул. Гороховая, 13». В незапертые ворота. Несмешно шли. Совсем несмешно. Даже мы, Лица Третьи, видавшие виды, подумывали о том, что идем, значит, а хочется бежать.

Совсем в другую сторону.

Совсем в другую историю.

...он ждал как раз посередине центральной аллеи. Заоградин Мортимер Анисимович. Генеральный менеджер «Шутихи» с правом подписи. И тоже смотрел с пониманием. Да, конечно: его понимание было иным, чем у памятников за спиной, но это ничего не меняло.

Призраки осени шептались в кронах вязов.

— Добрый день. Я полагаю, вы собрались прервать действие договора? Что ж, это законное право клиента. Бумаги у вас с собой?

«Да», — без слов, каменея, кивнула Настя.

Последняя капля рухнула в чашу. Выплеснув содержимое на асфальт. Обнажив дно. А на дне, как монетка на ладони юродивого, как заточенный по ребру пятак карманника, которым при случае и по глазам полоснуть можно, — на самом-самом донышке осталась улыбка, которую Галина Борисовна не замедлила предъявить взамен требуемых бумаг.

— Здравствуйте, Мортимер Анисимович. С чего это вы решили обсуждать дела на свежем воздухе? Да еще в присутствии посторонних? Пройдемте в кабинет, я хочу поинтересоваться вашей системой скидок.

— Скидок?!

Это была лучшая кукла спектакля. Обалдевший доктор социопсихологии гонорис кауза. Истинное удовольствие для знатоков.

— Скидок на оптовые поставки шутов. Семейный контракт-подряд. Настя вполне удовлетворена работой вашего сотрудника. Вот я и подумала: почему бы самой не завести шута? Работа, знаете ли, нервная, стрессы, депрессии... Муж пока колеблется, а сын просто житья не дает! Сестре завидует. Помните, у вас в альбоме был такой... маленький? Цицерон? Вы говорили: опытный работник, большинству нравится. Если скинете двадцать процентов, я пойду сыну навстречу. Что скажете, Мортимер Анисимович?

— Й-й-йес!!!

Ну, это, ясное дело, никак не Мортимер Анисимович. Это Настька.

А сбоку уже вывернулся возбужденный Пьеро, преданно заглядывая в глаза:

— Тетушка, милая тетушка! Вы решились! У меня скоро будет маленький братик?!

— Вы серьезно? — Подвижное лицо главменеджера собралось в недоверчивые складки.

— Ну, знаете! Конечно, серьезно! Цены-то у вас нешуточные...

— В таком случае мы договоримся.

— Думаете?

Вместо ответа Заоградин энергично взмахнул руками, словно дирижер-камикадзе, выдергивающий чеку из начиненного тротилом оркестра. Парк вокруг «Шутихи» притих, подумал и взорвался. Кусты расцвели гроздьями ушастых колпаков, скрипичный квартет грянул хабанеру Кармен, временами сбиваясь на кабацки откровенные «Валенки»; потешный батальон ринулся штурмовать ворота изнутри — во главе армии скоморохов несся кривоногий генерал-мажор, жонглируя искрящейся на солнце медовой стекловатой. Мороженщики, одетые в трико и тулупы мехом наружу, устроили гонки на тележках, а на подмостки у ворот — в костер! в самое полымя! — оборвав нити предыдущей марионетки, уже карабкался кто-то с мегафоном в форме кукиша.

— Мы с вами! В одном строю! За равенство против справедливости! Это произвол! Шутам бубенцов недодают! Слыхали, как звенит? — Он горестно тряхнул широченной мотней, и оттуда брякнуло. — А должно вот так!

В штанах ударил Царь-колокол.

Качнулись пьедесталы. Моргнули монументы. Брутальный, вульгарный, невинно похабный и бесстыже откровенный, оратор продирал наждаком: совершенно лишний на сцене или в салоне, здесь, на улице, он был на месте. Он был наместник Его Величества Карнавала. Хрюкнули, заржали, неуверенно хмыкнули. И — покатилось кувырком. В толпе шныряли юркие офени, раздавая забесплатно маски из папье-маше с леденцами, вставленными в прорези ртов. Гулкое чмоканье сотен ртов сотрясло Гороховую. Мороженое шло «на ура», словно десант врукопашную. Конфетти разило наповал, серпантин вязал пленных, и к несчастным спешили, готовя надувную дыбу, подначныхдел мастера.

Обделенного бубенцами снес с трибуны карла на ходулях:

— Валяй дурака! И-эх!..

— Я валял дурака: не боись тумака! В восемнадцать пугался, да привык к сорока!..

— Ой, на счастье, на беду ли я взобрался на ходули...

Как рождается балаган? Когда? Кто поймет?! — тот промолчит. Вместо взрыва снаряды полыхнули фейерверком: петарды, «римские свечи»... шутихи. Искры хохота бежали по бикфордову шнуру тишины: дальше, дальше, в город, в самое чрево дракона, кольцом свернувшегося вокруг Гороховой, 13. Кажется, Шаповал стало изменять зрение. Ворота были распахнуты настежь, и она, влекома за шиворот нежным, но властным прибоем, шагнула наружу. Остановилась, положив руку на спину приворотного льва. Спина оказалась мохнатой и теплой. Страж ворот лениво повернул гривастую башку. Заговорщицки подмигнул карим глазом с янтарными блестками. Страшно, мол?

И женщина кивнула: не то слово.

А потом дернула рыжую кисточку на хвосте.

Город, не узнавая, вглядывался сам в себя. Закованный в броню рыцарь силился протолкнуть хот-дог сквозь решетку забрала, пачкая шлем кетчупом; мимо, оживленно беседуя, проскакали на ушастых пони двое — галантный кавалер при шпаге, в камзоле и рыбацких ботфортах читал татуированной эфиопке лирику Агнии Барто; через Палаццо Врачующихся грохотал броневик, расписанный рекламой пива «Манифест»; поодаль курил штабс-урядник Семиняньен, щелкая стеком по голенищу нихромового сапога, — беспризорник в шинели с «разговорами» спросил папиросочку, и Валерьян Фомич, снисходительно улыбаясь, кинул оборвышу портсигар, цельнокованный из чугуна; где-то там, в недрах города, тер медную каску губернатор Перепелица, вызывая на ковер пожарного джинна Муста -фу, ланиста Гай Мазурик распускал на каникулы юных гладиаторов, принимал заказ кошевой атаман Закрутыгуба, пробуя каждую грамоту на зуб, в «ТРАХе» был аншлаг: постановка народно-эротической сказки «Идолище Прекрасное и Василиса Поганая» шла к оргиастическому финалу, но Санька Паучок горестно шептала: «Не верю!» — глядя из кулис, как медиум Бескаравайнер предается столоверченью на глазах у короля Артура и его банды, а на крыше мэрии, чудесно видимой от «Шутихи», вырос длиннющий золоченый шпиль, увенчанный зубоврачебным креслом, где сидел самый натуральный черт и с аппетитом уплетал кольцо краковской колбасы.

Как можно было на таком расстоянии определить сорт колбасы, осталось загадкой. А вот поди ж ты! До сих пор между зубами кусочек застрял...

— Вы видите?! — жаркий, взволнованный шепот обжег ухо. — Видите, да?!

Не столько вкус чертячьего обеда, сколько лицо подкравшегося сзади Мортимера Анисимовича — он ожидал ответа, как смертник помилования! — окончательно убедило женщину. Да, сошла с ума. Сбрендила. Двинулась крышей. А генеральному менеджеру тоже очень хочется, но бог таланту не дал. Наверное, от такой мысли следовало прийти в отчаяние. Или в ужас. Или в психиатрическую лечебницу. Но вокруг кружился безумный карнавал, которого не бывает, но во время которого бывает все. Обращал безумие в норму, естественную среду обитания Homo Jokers. Шибал в нос колючими пузырьками ситро, амброзии детства, дарующей бессмертие и вечную молодость; переименовывал солидный, степенный, правильный город в шутовской бедлам.

— Видим, ясен пень! — отозвалась вместо нее Настя. — Мам, и ты?

— Ага. А вы?

— А я — нет, — грустно развел руками Заоградин, похожий на кладбищенского грача. — Не дано. Совсем. У меня иначе. А вам очень повезло...

И вдруг сорвался. Голос стал жалким, умоляющим:

— Расскажите! Расскажите, что вы видите!

— Извините. Не могу. Я не умею — рассказывать. Я и видеть-то — не очень...

Все. Погасло. Стало, как прежде: решетка с вензелями, мраморный лев с табличкой. Вокруг — обычное «народное гулянье», проходящее в отчетах мэрии по графе «массовые мероприятия». Улетели черти, удрали эфиопки, джинны попрятались в лампы. Только отзвук остался. Эхо серебряных бубенцов в колпаке неба. И женщина поняла, что стоит над растаявшим безумием, как девчонка — над лужицей оброненного эскимо.

Жалко.

До слез.

* * *

Беседка была увита плющом.

Беседа была односторонней, как дорога на эшафот.

Связь времен тоже была, но непонятно какая.

— У меня несчастье. Я теоретик. Чистый. Глухой от рождения, математическим путем выяснивший существование баховской «Чаконы» и рок-н-ролла. Однажды некий физик предположил, что Творение состоит из одного-единственного электрона. Который, двигаясь с бесконечно большой скоростью, описывает все вещи, все предметы, все явления, — и мы не успеваем за ним. Куда бы ни ткнулся наш убогий взгляд, наш ограниченный слух, наше жалкое осязание, — везде мы натыкаемся на этот единственный электрон, успевающий оказаться там. Он быстрее всех нас. Росчерк пера бога. И кто-то, язвительный скептик в черном плаще, давно пытается поймать этот электрон в перчатку, как бейсболист мяч. Мне нравится эта теория. В ней есть безумие Карнавала. Я верю в Карнавал. Я верю, что он творится всегда и везде, в любой точке времени и пространства, потому что не знает о существовании часов и линеек. Я верю в Карнавал, хотя он скрыт от меня за семью покрывалами, а шуты его знают. В лицо. Речь не о сотрудниках «Шутихи»: штамп в трудовой книжке — ерунда. Все шуты, сколько бы ни родилось. У них тоже несчастье, как у меня. Они видят Карнавал, не в силах отрешиться от его многослойности, безумия, смеха и смерти, разница между которыми так мала, что шуты попросту перестают ее замечать. Шутовской хохот сотрясает небо и землю, но им, вольным и зрячим, очень трудно жить среди адептов стабильной тверди, не мыслящих себя вне рамок, будь это траурная рамка вокруг некролога в газете или рамка прицела. Кварензима, тощая старуха, словно перезрелая девка за женихами, охотится за любым воплощением Карнавала: найти! запретить! залечить до смерти! Зацеловать равнодушными губами. Но румяный толстяк и голодная карга — муж и жена; в горе и радости. Карнавал погибнет без Кварензимы, Дурак на карте Таро теряет смысл без пропасти, куда беспечно шагает с котомкой на плече. Я становлюсь многословен. Извините. Это потому что я ущербен и знаю это, в отличие от счастливого большинства. Увы, не видя Карнавала, я вижу шутов. Я могу увидеть зародыш колпака на вполне благоприличном юноше, студенте инъяза, призрак двуцветного трико на матери семейства, бегущей из гастронома с авоськой в руках; мне звенят бубенцы, если рядом проходит старик с лиловым носом и хитрыми морщинками в углах глаз. И я обречен видеть, как они умирают. Не люди, о нет! Шуты в людях. От сплетен подруг трико на домохозяйке превращается в застиранный халат. Компания «быков» навсегда сшибает колпак с юноши. Старик — этот умирает обычно, плотски; ему поздно меняться, если дожил шутом до старости. Ряженое становится нагим. Простуженным. Скучным. Отчего умирают шуты? Дай бог вам никогда не узнать правды. Я по-прежнему верю в Карнавал, а они, мертвые паяцы, больше не знают его и знать не хотят. Утратив знание; не обретя веры. Поэтому я ищу их до смерти, раньше смерти; я ищу их вместо смерти, чтобы дать жизнь. Сегодня все завершилось удачно, просто чудесно — вы не представляете, до чего я рад...

— Представляем. Куда лучше, чем вы, милейший господин Заоградин, полагаете. Потому что это вы все организовали. И, надо сказать, организовали блестяще. Наши аплодисменты.

У входа в беседку стояли Гарик с Юрочкой, картинно опершись о балясины.

— Простите, не понял? — сбившись, дернул щекой Мортимер Анисимович.

С жестокой насмешкой подростка Юрочка передразнил:

— Простите! Он не понял! Qui s'excuse, qui s'accuse, достопочтенный сэр! Кто извиняется, тот обвиняется.

— О, даже так? Мне предъявляются обвинения, молодой человек?

— Папа! Юрка! Вы что, с дуба рухнули?

— Анастасия, помолчи! — Гарик никогда раньше не шикал на дочь; это был дебют, и, надо заметить, удачный. — Ты просто не в курсе.

— Давай, пап, начинай. Первое слово — обвинению.

На этих словах преступную связь времен порвали, как Тузик — тряпку, все смешалось в доме, то бишь в беседке, а почтенная династия стоматологов Облонских, если кому интересно, тут совершенно ни при чем.

— Итак, — подбоченился фискал-прокурор Горшко, являя собой гибрид роденовского «Мыслителя» и дипломата-запорожца, пишущего ноту Великому Национальному Собранию Турции. — С чего начнем? Со странностей или с пиара? Пожалуй, с пиара, он чернее. Кому в первую очередь выгодна шумиха вокруг «Шутихи»? Скандальные статьи, аномал-телешоу, сплетни, митинги и пикеты? Ответ прост: разумеется, самой «Шутихе». Кто бы без этого знал о существовании фирмы, которую представляет подсудимый? Очень немногие. Узкий круг. Маленький такой кружок шутоводов-любителей. Но скандал, этот двигатель внутреннего сгорания рекламы...

Он одернул зарвавшуюся мантию, и в паузу шурупом ввернулся подсудимый:

— Ваша честь, разрешите реплику?

Судья Шаповал с достоинством кивнула. Кисточка квадратной шапочки свесилась под самый нос, приглашая дернуть, но правила хорошего тона удержали судью за руку.

— Несмотря на двусмысленность моего положения, хочу заметить, что господин прокурор совершенно прав. Особенно при нетривиальном характере предоставляемых нами услуг. Однако, создайся вокруг «Шутихи» резко отрицательное общественное мнение — это вряд ли увеличит число клиентов. Состоятельные джентльмены не очень-то любят связываться с фирмами, имеющими-скандальную репутацию. И поэтому, учитывая отмену деления преступных деяний на фелонии и мисдиминоры, рискну воззвать к здравомыслию высокого суда...

Складывалось впечатление, что подсудимый сознательно провоцирует прокурора на следующий шаг в обвинительной речи. Но на крючок первым попался молодой адвокат-солиситер (окажись на его месте более опытный барристер, непременно промолчал бы!):

— Ваша честь! Мой подзащитный прав! Его клиенты — люди влиятельные, с весом в обществе. Полагаю, если хорошо копнуть даже в Суде Короны...

— Это конфиденциальная информация, — сухо отрезал подсудимый.

— Разумеется! Я к тому, что настоящие джентльмены умеют постоять за себя и за своих шутов. Не гнушаясь в ответ никакими средствами: добрым словом и револьвером, как известно, можно добиться куда большего, чем просто добрым словом!

Это был метод инверсивного шокового психопрессинга, при котором защита с обвинением ритмично меняются местами, наподобие пар в марлизонской кадрили, чтобы при объявлении вердикта слиться в общем экстазе гуманизма и всепрощения.

Прецедент: книга Иова.

— Готов выступить в качестве прогнозиста. — Букли напомаженного парика фискал-прокурора колыхнулись с явной иронией. — Скоро косяком пойдут опровержения, «отповеди клеветникам»... Сборники медицинских фактов: шут-терапия в действии. Вторая волна рекламы, позитив, полностью оправдывающий...

— ...моего подзащитного! Мы совершенно уверены, а в некоторых случаях знаем доподлинно: большая часть появившихся сейчас материалов инспирирована и проплачена самой «Шутихой». Иногда через подставных лиц. Пешки-репортеры зачастую не знали, для кого стараются. Разве что личный друг моего подзащитного, некий Игнатий Сладчайший, он же Игнат Лойолкин...

Взгляд мисс Анастасии (потерпевшая, истец и присяжный заседатель в одном лице) заметался вспугнутой мышью. А судья, если продолжить зоологические аналогии, уподобилась готовой к броску королевской кобре-матери. Мы же, как Лица Третьи, вольные слушатели, наблюдали за происходящим из переполненного нами зала суда.

— Это правда, подсудимый?

— В рассуждениях, прозвучавших здесь, присутствует определенная логика.

— Логика?! Определенная?! — Адвокат еле сдержался, чтоб не подпрыгнуть от возмущения: негоже будущему лорду-канцлеру впадать в детство. — Позвольте узнать, откуда вторженец Берлович с двумя ирландскими террористками узнали адрес матери потерпевшей? А надписи в подъезде, оскорбительные для чести и достоинства?! Звонки анонимов?!

— Обвинению хотелось бы знать главное: ЗАЧЕМ? От рекламы вам польза. Шумиха, ажиотаж, прибыль. А от мелких пакостей? Кто о них, кроме нас, узнает? Я понимаю, этой дряни и без ваших молитв хоть пруд пруди, но все-таки...

Связь времен задумалась, почесала в затылке и восстановилась.

— Вы очень близки к правде. — Мортимер Анисимович отошел к перилам. Пальцы ударили дробь: сильно, слабо, совсем еле-еле. — Не ожидал, право слово.

Он покачался с пятки на носок: утлый челн в предчувствии бури.

* * *

— Наверное, легче всего сейчас было бы надеть маску. Профессор шутовских наук, завкафедрой карнаваловедения, читает лекцию студентам-контрактникам. Скрип перьев в конспектах: «Эффект шут-терапии неполон без форсированной стадии процесса, когда, отвечая на серию внешних раздражителей, клиент вынужден делать выбор: защищать шута или отказаться от него. В толкованиях Тарота о карте Шута, безрассудно бредущего к пропасти, сказано: “Возможно, вы просто должны сделать прыжок, опираясь лишь на слепую веру, чтобы достичь другой стороны, пусть даже этот прыжок вас страшит...» Но, как известно, самые талантливые студенты нашей кафедры вечно прогуливают лекции, а скучного зубрилу никакой конспект не спасет.

Поэтому сожгите тетради в печке.

Может быть, стоит поговорить о мифе. О том рае, где удачливые, язвительные шуты катаются как сыр в масле. Сидя за одним столом с королем, чавкая из его тарелки, безнаказанно издеваются над принцами и мимоходом одаривают господина мудрыми советами. Вынужден разочаровать вас: принцы злопамятны, а короли вспыльчивы. Удавить за неудачную шутку? Лишить языка? Оскопить? Сгноить в темнице?! Вот юмор монархов. И даже везунчикам, кто дожил до старости, кто умер в своей постели, куда чаще доставались пинки и затрещины, чем высочайшие милости. У Шекспира в «Короле Лире» шут просто исчез после бури. Без объяснений. Даже тела не нашли, чтоб похоронить по-человечески.

Вы вправе возразить: наш просвещенный век — и дикость Средневековья?! Да, конечно. Но шут по-прежнему беззащитен! Колпак не спасет от удара меча, в этом природа колпака. Покройся он стальными бубенцами сверху донизу, мутируй в шишак, затем в шлем-бургиньон — кто разглядит карнавал сквозь частую решетку забрала?! Но вместо всей этой риторики я задам вам всего один вопрос. Не надо мне отвечать. Ответьте сами себе: вам бы действительно хотелось, чтобы все произошедшее с вами за последний месяц оказалось сном?

Если да, то любой мой ответ не имеет смысла.

Если нет, тем более.

ЛИТЕРАТУРНОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

Есть несколько сортов смеха. Есть средний сорт смеха, когда смеется весь зал, но не в полную силу. Есть сильный сорт смеха, когда смеется та или иная часть зала, но уже в полную силу, а другая часть зала молчит, до нее смех в этом случае совсем не доходит. Первый сорт смеха требует эстрадная комиссия от эстрадного актера, но второй сорт смеха лучше. Скоты не должны смеяться.

Даниил Хармс. «О смехе» (1933).

Даниил Иванович, ты ведь понимал, что рискуешь?

Искренне твои, Третьи Лица

Глава четырнадцатая«ВИЗИТ КВАРЕНЗИМЫ, ИЛИ ЗЯМА ИМЕЕТ ЗАЯВИТЬ»

— Это ничтожество, — сказал Зяма, чихая и, как обычно, думая о своем. — Он назвал меня шутом. Я прочел ему оду «Добрый молодец», но музы молчат, когда ревут ослы. «Зямочка, дорогой мой, ваше шутовство вызывает умиление, но неужели вам самому не стыдно...» Гарик, я хотел поговорить с тобой об этом жалком ничтожестве. И об этом тоже...

Палец, мосластый и почему-то средний, а не указательный, без видимой причины уперся в чахлую старушку, которая шустрей таракана отбежала к гаражам.

— Я долго ждал тебя, Гарик. Я весь измучился, стоя под запертыми воротами. Думал, ты больше не хочешь видеть своего Зяму. А это насекомое ничтожество...

Палец продолжал настойчиво тыкать в безобидную бабку. Зяма был похож на обиженного ребенка, переполненного негодованием, но неспособного облечь чувства в связную речь; впрочем, это было его обычное состояние. Галина Борисовна обошла взывающего к небесам Кантора, собираясь открыть ворота, но зачем-то обернулась через плечо: на старуху. Желудок моментально взбунтовался, напоминая, что позавтракать она забыла. А профессиональная язва не терпит такого вопиющего склероза. Сейчас пройдем в дом и сядем завтракать. Нет, обедать. В холодильнике наверняка что-то есть, а если нет, придется отправить Мирона...

Возле гаражей отиралась троица старух.

Они двигались по сложным спиралям, не сталкиваясь разве что чудом. Их движение завораживало. Четыре старушки резво перебирали ногами, затянутыми в ватные колготы, башмаки пяти бабусь, шаркая, просили гречневой каши, шесть худющих сплетниц втягивали головы в воротники из траченного молью каракуля. Ярко-зеленый гараж стал грязно-зеленым, как горлышко пивной бутылки в луже; оранжевый — бурым; тот, что из белого кирпича, напомнил груду известкового раствора, сваленного нерадивыми строителями под открытым небом. Веселенькая ограда дома напротив скукожилась, обретая мрачный статус решетки вокруг казенного склада с тушенкой. Даже мелькнул призрак колючей проволоки, натянутой сверху. А на остальных заборах объявились клыки битого стекла: чтоб мальчишки не лазили. Девять старух семенили, накручивали, шевелились и кишели, к ним присоединились два старика, один изможденный, с усами, второй безусый, но жирный до отвращения, — оба старца были вооружены стетоскопами и отличались завидной прытью.

Начался дождь.

Не июльский слепец, не майский ухарь, даже не ноябрьский мизантроп, — мелкий, пакостный мерзавчик конца декабря, когда Новый год вязнет в слякоти, грязно матерясь в ожидании снега, а мокрые насквозь ленты серпантина оттягивают лапы елок к земле, мешая взлететь.

Красная черепица на крыше утратила блеск леденцов.

Сейчас крыша напоминала фурункул.

Дюжина старух, восемь стариков и шесть-семь молодых людей с лицами манекенов, зато в брюках и рубашках, выглаженных так, что взгляд резался в кровь о бритвенно-острые «стрелки» штанин и рукавов, вели хоровод. Это напоминало бы броуновское движение молекул, будь оно живым; чуждый, механический ритм пробивался сквозь внешне бессистемное круженье. Метроном — сухой, равнодушный:

«...бей паяца ногой по яйцам: не смей смеяться! Учись бояться!..»

Молодых людей стало гораздо больше: циркулируя по улице туда-сюда, манекены придвигались все ближе, и желание вбежать в дом, открыть холодильник и съесть хоть что-нибудь, лишь бы утихомирить царь-голод, стало нестерпимым.

«Сейчас камень кинут. Точно, сейчас кинут...»

С глухим скрежетом — так умирают рептилии в асфальтовых болотах — разлетелось заднее стекло котика. Осколки усыпали землю; если бы в них отразились небо, солнце, которое секунду назад туча сунула за щеку, кроны деревьев или лицо Зямы — было бы легче. Но тонированные куски зеркала, детища злобного тролля из предисловия к сказке, совершенно не умели отражать.

— Что вы делаете, гады?

Верный Мирон шарил взглядом по толпе, ища обидчика.

Тщетно.

Если кто-то и бросил камень, его нельзя было вычислить в мельтешении тел.

К ногам Насти жался Пьеро, омерзительно черно-белый. Взгляд шута ерзал, кланялся, суетился, подобный трусишке, угодившему в преддверие драки: я? да что вы? я здесь случайно, я посторонний... Впервые Галина Борисовна увидела, что Пьеро еще очень молод, ненамного старше самой Насти, всего лет на пять-шесть. Раньше это скрадывалось поведением: шуты не имеют возраста. А затравленные шуты, оказывается, имеют.

«Домой. Скорее домой... не дай бог замок заело...»

Магнитный ключ бессмысленно тыкался в прорезь. Ворота даже не щелкнули челюстями: словно грешники со всем присущим грешникам наивом пытались проникнуть в рай с черного хода. «Бей паяца... учись бояться...» Уши забило серными пробками; тихо шелестя подошвами, манекены бродили уже вплотную, по-прежнему ничего не делая, не проявляя никакой враждебности, кроме безразличия.

Просто двигались.

Люди так не умеют.

На ветках деревьев копилась пыль. Под ногами шуршал щебень. Короеды точили клены у кучи строительного мусора. Птичий помет клеймил окна безглазых строений. Вещи покупались на вырост. Картошка запасалась на зиму, целые чулки лука вывешивались в кладовках, напоминая о возможности голода, и белесые влажные побеги росли из гниющих головок. Вопрос «Как дела?» не требовал ответа. Перелицованные лица, опустелые тела, душные души. За портьерами, шторами, гардинами, за стенами и дверьми жизнь шла своим чередом: настоящая, правильная жизнь. Каждый был сам за себя. Даже в комедиях за кадром в нужных местах ржал хор профессиональных смехачей-наемников — иначе зритель мог бы ошибиться и расхохотаться не там или вовсе выключить телевизор.

Хотелось есть.

Хотелось пойти к врачам: провериться на всякий случай.

Еще очень хотелось поехать на работу: прямо сейчас. Наверняка все развалили, растащили, угробили за два дня дело всей жизни...

— Что вам нужно? Убирайтесь!

Это Юрочка. Шагнул, как в омут, в тихий омут, битком набитый чертями, — в круженье, в молчаливый хоровод. Страх в глазах юноши — «Ударят! Унизят!..» — бился насмерть с карим, безрассудным огнем, весело идущим к пропасти с котомкой на плече; и огонь победил, вышвырнув страх наружу. Но, вплетясь в хоровод стальной нитью, бесцветный, немой страх вернулся победителем: от ловкого удара в живот Юрочка согнулся, глухо крякнув, будто надорвавшийся грузчик, следующий толчок отшвырнул его к машине, и Галина Борисовна с ужасом следила, как сын медленно сворачивается клубком возле колеса раненного в спину котика.

Кто бил, как и зачем? Увидеть не получилось.

Страх бил.

«...ногой по яйцам: не смей смеяться!..»

А манекены все ходили туда-сюда, задевая людей сухими, шершавыми, как змеиная кожа, телами. И старцы все мерили холодными пальцами пульс — себе и тихому, снулому бытию: волноваться вредно, спешить вредно, дышать вредно, жить вредно, знаете, что такое тахикардия души? И кивали старухи: правильно, верно, так и надо, только так, тик-так, тик-так, нервный тик, верный так... От их тиканья связь времен костенела лопаткой брахиозавра, найденной в раскопе.

— Юрка! Игоревич! Ты что? что ты...

Гарик упал на колени рядом с сыном, бессмысленно пытаясь заглянуть в лицо.

— Это ничтожество... — повторил Зяма, разглядывая хоровод. Смешной и неуклюжий, вечный воитель с мельницами, сейчас он был смешон вдвойне: видя что-то свое, с отвисшей нижней губой, поэт-неудачник, мечтающий о публикациях в «Нефти и газе» или на худой конец в мало-тиражке НИИ «Госнаобумпроект».

— Это ничтожество...

Сказано было жестко. Удивительно жестко для безобиднейшего Зямы. Даже, пожалуй, жестоко. Знакомые, затертые до неузнаваемости слова вдруг заострились профилем мертвеца. Кантор присел, растопырившись, хлопнул себя по правой ляжке; потом, едва не упав, хлопнул по левой, и до Галины Борисовны не сразу дошло, что Зяма танцует, глядя в мельтешение теней с отчаянным весельем безумца.

Как индеец перед выходом на тропу войны.

Как пьяненький дед на свадьбе младшей внучки: м-мать! дожил, братцы!..


С похмела —

Ох, смела! —

Мне фортуна поднесла:

«Пей, фартовый, поправляйся!»

Как проказница мила!..


Впору было воскликнуть вслед за нашим старым знакомым Тертуллианом, большим любителем полюбоваться адскими мучениями паяцев: «Credo, quia inteptum!» — «Верую, ибо нелепо!» Потому что ничего нелепей этой частушечной цыганщины, этого дурацкого экспромта, ничего более неуместного и несвоевременного в данной ситуации придумать было нельзя. Хоть пополам перервись — на-кась, выкуси! Севший, испитой голос «дал петуха», срываясь визгливой фистулой; охнула Настя, хватаясь за рассеченный пополам абсолютный слух, глянул снизу обалделый Гарик, крутнув пальцем у виска, но чудней всего оказалась реакция шута. Сейчас Пьеро напоминал капрала, замешкавшегося под обстрелом, который вдруг увидел, как цивильный штафирка, чахлый шпак в сюртуке, перехватив бразды правления, взлетает на бруствер и командным матом поднимает солдат в штыковую.

Шут встал.

На четвереньки.

Тряхнул по-собачьи головой: бубенцы с бейсболки откликнулись вяло, надтреснуто, вразнобой, но это были настоящие шутовские бубенцы. В семи щелоках кипяченные. На семи терках тертые. Во второй раз они опомнились. Звякнули язычками с убийственным весельем, словно кастаньеты в руках старухи Изергиль, той старухи, что курит трубку, рассказывает сказки о гордых упрямцах и не шляется близ чужих домов, когда не просят.

Капрал кинулся догонять взвод:


Рылом вышел — весь в пуху,

В ряд калашный влез нахрапом

И кукую петуху,

Что его колода с крапом!

— В детстве был смуглей арапа

И устойчив ко греху, —

поддержала дурака Настя.

Хоровод сбился с шага. Дальние старцы шарахнулись прочь от ограды, налившейся розовым пополам с зеленью, словно раннее яблочко; двое манекенов помоложе схватились за щеки, обжегшись румянцем. Боль исказила восковые черты. Птичий помет на окнах перестал раздражать: его уронила обалденная, горластая, иссиня-черная ворона, которая больше всего на свете обожала красть блестящие побрякушки. Очень блестящие. Просто-таки ослепительные. А помет — что помет? Воронам тоже гадить надо, вороны тоже люди.

Зяма продолжал хлопать и приседать.

Враскорячку.

Лучше не придумаешь.

Я крутой,

Холостой,

Принцип жизненный просто

Коль попался на дороге,

Хочешь — падай, хочешь — стой!

Перья проросшего в кладовках лука стали буйно-зелеными. В салат положи — объеденье. А до зимы еще сто лет. Дождь полосовал черепицу, и под кнутом маркиза-садиста крыша вдруг полыхнула алым огнем. Зашевелился Юрочка, расплескивая грязь; попытался сесть. Сперва не получилось, но отец помог, поддержал, а потом взял да и затянул от фонаря наискосок в терцию с Пьеро:

Центнер с гаком, но удал,

Наплевал врагам в колодцы,

Кто последний — пусть смеется,

Это, брат, не навсегда!

И Галина Борисовна вдруг пожалела, что рядом нет психиатра или на худой конец Лешки Бескаравайнера, потому что такую несусветную чушь лучше было бы орать в присутствии специалиста. Впрочем, и так вышло неплохо:

В огороде лебеда

Нетерпима к инородцам!

Но хоровод ускорил вращенье. Циферблат часов, отмеряющих вечные сороковины Карнавала: быстрее! еще быстрее! еще! Круг за кругом, на круги своя, кружной путь безопаснее, девять кругов благих намерений... В теме дождя ударили литавры града. Стало зябко. Можно простудиться, схватить насморк, если с преступным легкомыслием забыть дома зонтик, не закутаться в колючий шарф, оставить теплые носки в шкафу, и вечным приговором будет вам кипяченое молоко с пенкой. Из купленной утром грозди бананов надо сначала съесть подгнившие плоды, чтоб они не испортились, а к вечеру гниль тронет новые, и снова придется первыми есть именно эти, оставляя свежие на потом, которое не наступит никогда, — здравый смысл щедро балует гнильем своих адептов, требуя мзды; с мира — по нитке, с бора — по ели, с меры верните, что не доели, с дома — по дыму, с жизни — по году, впрок, молодыми, с пира — по голоду, с морды — по хохме, с детства — по Родине, с крестного хода — выкрик юродивого... Смертник, скотина, грешное крошево, дай десятину! дай по-хорошему!..

Рев диплодока, случайно забывшего вымереть в парках Юрского периода, рухнул на хоровод мельничным жерновом. Придавил, расплескал кипятком, давая осажденным набрать дыхание.

— Вован!

О да, это был Вован. Могуч и прекрасен, король майонеза шел от своих ворот, сверкая цепью, сотрясая землю, в боевых миланских доспехах «Adidas», и чудовище бас-саксофона, припав к губам возлюбленного господина, рычало на пару с вокально-озабоченным Баскервилем: «When the Saints go marchin' in». Тыл частей резерва прикрывал идущий на руках, багровый от натуги Тельник, хрипло голося поперек:

Ни кола,

Но кулак

Весом ровно в три кила,

Предо мной дешевый фраер

Граф Влад Цепеш Дракула!

В ответ дождь сплел паутину из сотни новых кварензим. Вокруг бунтовщиков, предателей, изменников кишело липкое сорокадневье, справляя поминки. Стояли часовые Великого поста: «Стой! Камо грядеши! Стрелять буду!» Бродили унылые режиссеры, перед спектаклем рассказывая всем и каждому, какой кровью и каким каторжным трудом далась им премьера, шлялись хмурые писатели, излагая urbi et orbi за неделю до выхода новой книги, в каких муках они рожали завязку, кульминацию и финал; педиатры мстили детству за поруганные идеалы, учителя литературы требовали всякое сочинение начинать чугунным пассажем: «В данном произведении автор осветил ряд жизненно важных проблем...»; ассенизаторы убеждали общественность в своем праве учить парфюмеров, и скучали в углах, колыша паутину, парфюмеры с обонянием, сожженным дотла «Шанелью № 5»; кухарки настойчиво управляли государством, тряся вожжами, а тихо ехавшие перестраховщики в конечном итоге были дальше всех.

Сердце пробил насквозь гвоздь одной, но пламенной страсти: постоять в долгой очереди, время от времени выкрикивая: «Вы здесь не стояли! Мужчина, куда сказано?!» — с деревьев, истошно шурша, опадали казенные формуляры с прожилками виз и родимыми пятнами резолюций, дворники сгребали их в кучи, и руки, трясущиеся руки, судорожно тянулись выдернуть заветную бумажку («женщина, не морочьте мне голову!..»), заполнить фиолетовым ядом чернил, влить мертвую кровь в пластиковые вены и испытать чувство глубокого удовлетворения за бесцельно прожитые годы.

«...не смей смеяться!..»

Знакомые лица всплыли в хороводе, будто утопленница майской ночью. Юрочка качнулся обратно к машине, когда из тугих, как плети, прядей дождя к нему шагнули старые знакомые: Казачок с компанией пырловцев. Заслонить младшенького не успел никто, даже Тельник опоздал встать с рук на ноги, — «...бей паяца!.. бедный Юрик!..» — только сам «бедный Юрик», опершись спиной о капот котика, как великан-ливиец Антей, сын Геи и в целом слегка гей, приникал к матери-земле за новыми силами и вдруг заорал благим матом, совсем не по-адвокатски оскалившись навстречу гостям:

Восемь девок, один я,

Были девки — стали бабы,

Безобиден, как змея,

И на передок неслабый!

— Молоток! — ухмыльнулся дылда Шняга, воздвигаясь рядом.

— Ну, блин! — подтвердил Чикмарь, сбацав аритмичную чечетку.

Два бастиона свободомыслия стояли насмерть.

А эстет Валюн, мастер переиначивать слова, катая дружелюбные желваки, внезапно испытал китайское У, закруглив Юркину строфу в духе подлинного интернационализма:

Что евреи, что арабы —

Жертвы обрезания!

И хором, под ликующий бас-саксофон и разбойничий свист Казачка, с солирующим, вдохновенным, безумным и счастливым Зямой:

Ах, рука!

Жми стакан!

Свят колпак у дурака.

Пусть не всяко лыко в строку —

Не для всякого строка!..

Карнавал шел на прорыв.

Несся в горнило битвы джип с авторитетом Кузявым, возле которого приплясывал на переднем сиденье, размахивая колпаком, блудный сын пожарного инспектора Мустафы. На попутном мусоросборнике мчались актеры «ТРАХа» в боевом неглиже, во главе с неистовой Санькой Паучок. Скакал верхом на палочке Лешенька Бескаравайнер, часом раньше оформившись в отделе кадров «Шутихи» на должность методиста-буфф с перспективой. Оседлав трамвай, впервые в жизни изменивший стабильному маршруту, поперек рельсов спешили рыцари ордена «Фефела КПК», и местью дышали щеки Рваного Очка, поддержанного с флангов Первопечатником Федоровым и буйным во хмелю Кобелякой. Цирковая студия «Манеж надежд» на слонах и верблюдах, взятых в зоопарке напрокат, торопилась к усталому Тельнику: «Alles! Alles, chief!» — корабли пустыни плевались с убийственной меткостью, и каждое сальто-мортале отбрасывало врагов назад, давая простор для трюка.

И, бляхами панциря под стрелами, гуляли клапаны под пальцами Вована:

Выезжаю на кривой —

Вам бы выездку такую! —

И безбашенно рискую

Бесшабашной головой...

Ах, вдогонку, в спины, в убегающий дождь, наотмашь, вприсядку:

Если чувствуешь, что свой,

Сядь в галошу — потолкуем!

— Это ничтожество... — удовлетворенно сказал Зяма, отдышавшись.

Оглядел залитую солнцем улицу, похожую на улыбку шута.

И сделал рукой неприличный жест.

ГЕРОИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

Велика Земля, а отступать некуда.

Вот такие дела.

Искренне Ваши, Третьи Лица.

ЭПИЛОГ,