рисунках бумага, слоновая кость, черепаховые пластинки, наконец, первая пластмасса начала века, которая была даже дороже, чем кость); сюжетные картинки и кошельки, расшитые бисером (все-все передал он дочери Злате); серебряные подсвечники, таковые же портсигары и женские табакерки с золотыми монограммами, несколько вещиц работы прославленного Фаберже (один серебряный гном с пробой, сидящий на нефритовой скале, у него тоже уцелел доныне, став его настольным талисманом); коллекция стеклянных и фарфоровых пасхальных яиц и такая же - из различных минералов Российской империи; сломанные граммофоны и пластинки к ним; старые фотоаппараты; множество живописных холстов в старинном багете и старые гравюры, в том числе и работы Зубова и Пиранези; всего сразу не вспомнить, одним словом, это был не чердак, а музей. Впрочем, бабка не очень-то любила туда запускать и самого любимого внука, которым являлся Гордин, остальной же родне вход туда был строго заказан.
Как сохранилось это богатство? Видимо, в основном из-за испуга, что при любом движении, распродаже их семью снова арестуют и уже не выпустят; "мягкие" двадцатые годы миновали давно, тогда можно было, потеряв имение и особняк, одновременно сменить документы на более благонадежные, можно было затеряться в толпе новых горожан, бежавших от сталинской коллективизации.
По-настоящему богат был, конечно, первый муж бабки, Романов, по слухам, внебрачный сын одного из великих князей. Второй муж, Устинов, граф, в тридцатые годы стал плотником, освоив это библейское рукомесло до тонкостей. Оборудованную им мастерскую присвоил себе муж младшей сестры Володиной матери и пропил её за несколько лет. Богатая была мастерская, неисчислимое количество инструментов, включая токарный и другие станки.
Дядя Коля, хохол, бывший бандеровец, этот самый мастеровитый пропойца, отсидел десять лет в ГУЛаге; брюхастый, огромного роста, он особенно пугал Володю своим обожженным уже позднее, после лагеря, на химзаводе лицом: одна половина была нормальная, а другая представляла собой сплошной рубец, из которого выпадывал глаз, как виноградина на веточке, и волосатая ноздря, словно поросячий пятачок. Он бил тетю Таню смертным боем, приучил её пить, заделал ей мимоходом двух детей: старшего кузена-тезку, который, уйдя в армию, бежал за границу, нырнув с линкора и вынырнув в Венесуэле, о чем сообщил через год письмом и после этого сгинул уже навсегда, и младшая кузина, родившаяся заторможенной, наложившая на себя руки в шестнадцать лет (повесилась в лесу на березе, недалеко от поселка, где жила).
Дед перед смертью спятил и настолько возненавидел Советскую власть, что утопил свои документы, в том числе и домовую книгу, в нужнике, и поэтому бедная бабка-колдунья, всю жизнь домовничавшая, не получила ни копейки пенсии.
Дядя Коля в конце концов бросил тетю Таню, сойдясь с молодухой из соседнего цеха, она была глухой и не мешала ему ночи напролет петь пьяные песни, как мешала не в лад подпевавшая Татьяна. Брошенная хохлом, тетка вышла второй раз замуж, тоже неудачно, спилась окончательно (она работала бухгалтером и её уволили с волчьим билетом) и умерла, когда Гордин жил уже в столице. На тетку он долго обижался за то, что мать подарила ей швейцарские настенные часы (прадедовские, перешедшие от бабки), не отдав ему, несмотря на просьбы и уговоры, а тетка их пропила в первую же неделю.
Так вот, на чердаке у бабки в десятилетнем примерно возрасте он и нашел две сакраментальные рукописи: одна, написанная округлым женским почерком, скорее всего тети Тани, представляла собой "общую" тетрадь, заполненную, говоря современным языком, правилами сексуального поведения мужчин и женщин тридцатых годов и остроумно подмеченной классификацией особей по тем же секспризнакам (какие-то "синявки", "корольки", слабо помнится). Написана она была от имени некоего профессора, но автором её был несомненно опытный "ходок", знаток своего дела.
Володя, не понимая и десятой части изложенного, но все-таки млея и пугаясь возможной огласки, добросовестно и почти каллиграфически переписал эту белиберду в другую тетрадь и, забыв о ней, бросил среди своих вещей. Кажется, он даже и не показывал её никому из одноклассников и дворовых друзей-сверстников, а сестра его, ещё не ходившая в школу, тем более была избавлена от подобного "просвещения".
Родители обнаружили переписанную им тетрадь, прочли и пришли в ужас от того, что их тихоня-сын, книгочей, носивший, кстати, почти официальную дворовую кличку "профессор" (изредка к ней добавлялось более обидное определение - "профессор кислых щей") по всем признакам является автором столь квалифицированного труда по сексуальным отношениям. Отчим, причем, сразу свято поверил в его предполагаемое авторство, но мать, врач-инфекционист, все-таки долго колебалась. Приступили к нему с расспросами, впереди маячила чудовищная таска. И Володя, уже тогда изредка писавший стихи, сумел извернуться: он столь убедительно и достоверно рассказал мгновенно сочиненную историю, что его поймали некие бандиты и под угрозой кровавой расправы обязали переписать текст, чтобы его размножить для распространения среди своих (ксероксов и компьютеров тогда не было, даже пишущие машинки были только механические и притом большая редкость даже в учреждениях; многие официальные справки писались от руки, заверяясь в случае необходимости гербовой печатью; существовал, например, такой документ, как "выписка из истории болезни" и т.п.). Родители охотно поверили этой байке, изъяли тетрадь и даже не наказали Володю. Кажется, тетрадь эта какое-то время болталась среди вещей отчима, возможно повышавшего с её помощью свою "квалификацию", но потом куда-то затерялась.
А оригинал он спрятал за стропилами на чердаке своего дома в особом углублении, замаскировав его специально выпиленной доской. Дом этот давно продан и перепродан, там живут третьи хозяева. Конечно, сейчас было бы интересно слазить туда и найти оригинал, тетрадь желтой бумаги; уж сейчас бы Гордин понял в ней каждое слово и может быть использовал бы в каком-нибудь бульварном творении, если бы приспичила такая блажь.
А рукопись романа об удивительной могиле представляла собой изначально настоящую старую книгу in folio, переплетенную в черный бархат с монограммой из серебра А.Е.В. (видимо, Аделаида Евгеньевна Витковская). Внутри находились переплетенные листы бумаги "верже", заполненные косым "летящим" почерком, напоминающим автографы поэта "серебряного века" Михаила Кузмина, о котором Володя тогда не имел никакого представления. А Витковские на самом деле были двоюродными родственниками бабки, урожденной Подвинцовой (по отцу), а по матери (прабабке Гордина) Дягилевой. Любопытно, что Витковские - девичья фамилия тещи Гордина, следовательно Марианна Петровна тоже могла бы при желании носить эту фамилию. Такие наши уральские места: ссыльные настолько перемешались и перепутались, что сейчас разобраться в истинном родстве невозможно, сам черт ногу сломит.
Рукопись мемуарного романа о страшной могиле была для юного Володи "ужастиком" не хуже "Страшной мести" Гоголя. О Стивене Кинге тогда и слыхом не слыхивали, да он и в подметки не годится названным выше книгам. Володя любил перечитывать рукопись, освоив даже диковинный "полуустав", которым был написан оригинал. Еще его любимым чтением были "Война и мир" Толстого (где он безбожно пропускал французские вставки вместе с их переводом) и собрание сочинений А.П. Чехова, которое он перечитал одновременно с "могильными мемуарами" только через двадцать восемь лет и тут же написал в пандан две "чеховских" новеллы. Позже вы с ними познакомитесь.
Когда Гордин служил в армии, он отдал рукопись романа о семье Витковских перепечатать машинистке соседней части, УИРа. Невысокая, словно бы сочащаяся похотью, дама лет тридцати, кажущаяся ему старухой, во время перепечатки рукописи настолько прониклась к Гордину, врачу и поэту, доверием, что стала умолять его помочь в её сексуальных проблемах. Может быть, она решила по простоте душевной, что именно он - автор мемуаров и большой половой разбойник - сумеет её исцелить. Гордин, действительно большой... эгоист, внял только первой половине мольбы и привел к ней шапочнознакомого начинающего сексолога, бывшего однокурсника, который действительно заменил ей беспомощного супруга, но за это взял для прочтения оригинал мемуара (без согласования, как вы понимаете, с Гординым), который машинистка, свято уверенная в крепкой дружбе и взаимопонимании Гордина и сексолога-массажиста, отдала последнему без тени сомнения. После того, как до этого она отдалась ему душой и телом, было бы странно держаться за какую-то чужую писанину.
Сексолог же, заполучив рукопись, пропал из города П., как и цыганка-гадалка из предыдущей главы, выполнив свою роковую мефистофельскую роль. Гордин и тогда-то слабо помнил его имя и едва ли знал фамилию, а через двадцать восемь лет не помнил уже и черты лица чертовски проворного секс-эскулапа.
Но это ещё не все. По дороге из города П. в Москву (то бишь в Коктебель) у Гордина украли его атташе-кейс вместе с машинописью романа о семье Витковских и он был вынужден восстанавливать его по памяти. И хотя память у Гордина была тренированной, феноменальной, "клинописной" (по выражению Георгия Шенгели), поручиться за полное тождество текстов стало невозможно.
Отсюда и мелкие недочеты текстов, несообразности. Видимые и самому автору-соавтору: кладбище то Егошихинское в городе П., то около уездного городка П-ской губернии неподалеку от имения Витковских; управляющий возвращается с кладбища в поместье почему-то навстречу одному из рассказчиков, юристу; рассказ ведется то от лица столичного юриста, то уездного следователя, впрочем, они давние друзья, видимо, сокурсники по московскому университету; более того, вполне возможна путаница в отчествах героев романа и даже в именах и фамилиях. Гордин как раз в процессе восстановления читал роман Набокова "Ада, или Страсть" и страницы романов могли перетасоваться в его сознании. В конце концов, Гордин, что хотел, то и делал. Он не предполагал появления своей рукописи в печати, надеясь ещё двадцать восемь лет шлифовать и полировать ткань романа, но безжалостное стечение обстоятельств, бросившее рукопись его первого романа ловкому литературному проныре, на правах публикатора закрепившего за собой авторские права, которые сегодня уже пытаются оспорить Ниухомнирылов и Сержантов, совершенно лишило его литературных амбици