— И даже — вы заставляете меня перешагнуть границы приличия — и даже, — не отставала миссис Вивиш, страдальчески улыбаясь, произнося слова хрипло, как в предсмертной агонии, — о ногах?
Эти слова привели в действие кощунственный механизм, скрытый в мозгу Колмэна.
— Ни ноги мужчины не радуют его, — заорал он и с преувеличенной страстью обнял Зоэ, которая поймала его руку и укусила.
— Как чуть устанешь, так она и начинает тебя трепать, малярия-то. — Лицо у говорившего было изжелта-бледное, и во всем его нищенском виде было что-то особенно неспокойное и безнадежное. — А как она тебя начнет трепать, тут и сила вся пропадет — перышка поднять не можешь.
Шируотер покачал головой.
— И даже сердце? — Миссис Вивиш подняла брови. — Ах, теперь, когда произнесено неизбежное слово, на сцену выступает единственная подлинная тема всякого разговора. Любовь, мистер Шируотер!
— Но я ничего не говорю, — снова уступил человек с чашкой, — жили помаленьку, да и не так уж плохо. Грех было бы жаловаться. Верно я говорю, Флорри?
Черный узел в знак согласия качнул своей верхней оконечностью.
— Эта тема, — сказал Шируотер, — принадлежит к тому же роду, что и Китайская стена или биология плоских глистов: я не позволю себе интересоваться ею.
Миссис Вивиш рассмеялась, еле слышно прошептав удивленное и недоверчивое «Господи», и спросила:
— А почему?
— Нет времени, — объяснил он. — Вам, людям праздным и обеспеченным, думать больше не о чем. Я занят делом и поэтому, естественно, меньше интересуюсь этой темой, чем вы; и, больше того, я нарочно ограничиваю имеющийся у меня к ней интерес.
— И вот еду я как-то через Л юдгэт с грузом для одного типа в Клеркенвелле. Веду это я Джерри под уздцы вверх по холму; Джерри — это наш старый пони...
— Нельзя иметь все сразу, — объяснил Шируотер, — во всяком случае, одновременно нельзя. Теперь я устроил свою жизнь так, чтобы работать. Я женат, я мирно удовлетворяю свои потребности в домашней обстановке.
— Quelle horreur![50] — сказал мистер Меркаптан. Сидевший в нем аббат восемнадцатого века был потрясен и возмущен этими словами.
— Но любовь? — спросила миссис Вивиш. — Любовь?
— Любовь! — отозвался Липиат. Он смотрел на Млечный путь.
— Вдруг на меня налетает фараон. «Сколько лет твоей лошади? — говорит он. — Она не может возить тяжести, она припадает на все четыре ноги», — говорит. «Неправда», — говорю я. «Не сметь мне возражать, — говорит он. — Распрягите ее сию же минуту».
— Но я уже знаю все о любви. Тогда как о почках я знаю невероятно мало.
— Но, дорогой Шируотер, как можете вы знать все о любви, если вы не занимались ею со всеми женщинами на свете?
— Ну, мы и пошли, я и фараон и лошадь, прямехонько в полицейский участок...
— Или вы принадлежите к числу тех кретинов, — продолжала миссис Вивиш, — которые говорят о женщине с большого Ж и утверждают, будто мы все одинаковы? Бедный Теодор, вероятно, думает так в минуты слабости. — Гамбрил неопределенно улыбнулся откуда-то издали. Он входил вслед за человеком с чашкой чая в душный полицейский участок. — И конечно, Меркаптан, потому что все женщины, сидевшие на его софе Louis Quinze[51], походили одна на другую, как две капли воды. Возможно, Казимир тоже: все женщины похожи на его безумный идеал. Но вы, Шируотер, вы человек умный. Неужели вы верите в подобную чепуху?
Шируотер покачал головой.
— Фараон давал показания против меня. «Припадала на все четыре ноги», — говорит. «Ничего не припадала», — говорю я, а полицейский ветеринар за меня заступился: «С лошадью, — говорит, — обращались очень хорошо. Но она старая, очень старая». «Знаю, что старая, — говорю я. — А где я, по-вашему, возьму денег купить себе молодую?»
— х2 — у2, — говорил Шируотер,— = (х + у) (х - у). И уравнение сохраняет силу при любых значениях х и у... То же самое и с вашей любовью, миссис Вивиш. Уравнение остается таким же, независимо от того, каковы личные свойства подставляемых в него величин. Мелкие индивидуальные тики и особенности — какое они, в конечном счете, имеют значение?
— Какое, в самом деле? — сказал Колмэн. — Тики — всего лишь тики. Тики, и таки, и токи, и туки, и минеральные удобрения...
— «Лошадь нужно уничтожить, — говорит полисмен. — Она слишком стара, чтобы работать». «Она-то стара, — говорю я, — да я не стар. Что, мне разве станут платить пенсию в тридцать два года? Как я стану зарабатывать себе на хлеб, если вы заберете у меня лошадь?»
Миссис Вивиш страдальчески улыбнулась.
— Вот человек, который считает, что личные особенности пошлы и незначительны, — сказала она. — Вы, значит, даже не интересуетесь людьми?
— «Что вы будете делать, это меня не касается, — говорит он. — Мое дело — привести в исполнение закон». «Странные у вас законы, как я погляжу. — говорю я. — Что это за закон такой?»
Шируотер почесал в затылке. Потом под его огромными черными усами показалась наивная детская улыбка.
— Нет, — сказал он. — Похоже на то, что не интересуюсь. Пока вы не сказали, мне это в голову не приходило. Но похоже на то, что нет. Нет. — Он рассмеялся, по-видимому, в восторге от этого открытия насчет самого себя.
— «Какой закон? — говорит он. — Закон о жестоком обращении с животными. Вот какой закон», — говорит.
Насмешливая и болезненная улыбка появилась и погасла.
— В один прекрасный день, — сказала миссис Вивиш, — они, может быть, покажутся вам более достойными внимания, чем теперь.
— А до тех пор... — сказал Шируотер.
— Здесь работу не найдешь, а как работал я сам за себя, хозяином, то и на пособие по безработице мне рассчитывать
нечего. И когда мы прослышали, что в Портсмуте есть места, мы решили попытаться, даже если бы пришлось переть туда пешком.
— К тому же у меня — мои почки.
— «И не надейтесь,.— говорит он мне, — и не надейтесь. Человек двести явилось, а мест всего три». Что ж нам оставалось делать? Мы и пошли назад. На этот раз четыре дня шагали. Ей стало плохо по дороге, очень плохо. Она у меня на шестом месяце. У нас это первый. А когда родится, еще трудней станет.
Из черного узла раздалось негромкое рыдание.
— Послушайте, — сказал Гамбрил, внезапно врываясь в разговор. — Какая ужасная история! — Он горел негодованием и состраданием, он чувствовал себя пророком в Ниневии. — Тут два несчастных создания. — И Гамбрил вполголоса рассказал им все, что он слышал. — Это ужасно, ужасно. Всю дорогу в Портсмут и обратно пешком, полуголодные; а женщина в положении.
Колмэна взорвало от восторга.
— В положении, — повторил он, — в положении, положении. Закон всемирного положения, впервые сформулированный Ньютоном, а ныне исправленный и дополненный божественным Эйнштейном. Бог сказал: да будет Ньюштейн, и бысть свет. И Бог сказал: да будет свет, и бысть тьма на земле от шестого часа до девятого. — Он хохотал во всю глотку.
Они собрали пять фунтов. Миссис Вивиш взялась передать их черному узлу. Шоферы расступились перед ней; наступило неловкое молчание. Черный узел поднял лицо, старое и изнуренное, как лицо статуи на портале средневекового собора; старое лицо, но при взгляде на него было ясно, что принадлежит оно женщине еще молодой. Ее рука дрожала, когда она взяла банкноты, а когда она открыла рот и произнесла едва слышные слова благодарности, стало видно, что у нее не хватает нескольких зубов.
Компания распалась. Каждый пошел своей дорогой: мистер Меркаптан направился в свой будуар рококо, в свою миленькую спальню барокко на Слон-стрит; Колмэн с Зоэ — к бог знает каким сценам интимной жизни в Пимлико; Липиат — в свою мастерскую в районе Тоттенхэм-Корт-род, одинокий, груст-
но-мечтательный и, быть может, чересчур сознательно сгибаясь под тяжестью несчастий. Но несчастье бедного Титана было вполне реальным, потому что разве он не видел, как миссис Вивиш уехала в одном такси с этим неотесанным болваном Опп-сом? «Нужно закончить танцами», — прохрипела Майра со смертного одра, на котором вечно пребывал ее беспокойный и усталый дух. Бруин послушно дал адрес, и они уехали. А после танцев? О, неужели возможно, что этот жуткий ублюдок — ее возлюбленный? И чем он ей нравится? Неудивительно, что Липиат шел согнувшись, как Атлас под тяжестью Вселенной. И когда на Пиккадилли запоздалая и неудачливая проститутка выскользнула из темноты навстречу ему, шагавшему, не замечая ничего вокруг — до такой степени он был поглощен своим горем, — и окликнула его безнадежным «развеселись, мальчик», Липиат откинул голову назад и титанически рассмеялся с жуткой горечью благородной и страждущей души. Даже на несчастных уличных женщин действовало горе, излучавшееся из него волна за волной, подобно музыке, как он это любил себе представлять, в ночную тьму. Даже уличные женщины. Он шагал и шагал, еще более безнадежно согбенный, чем раньше; но больше он никого не встретил.
Гамбрил и Шируотер жили оба в Паддингтоне: они вместе молча зашагали через Парк-лейн. Гамбрил переменил шаг на ходу, чтобы попасть в ногу со своим спутником. Идти не в ногу, когда шаги так громко и гулко звучат на пустом тротуаре, было, по его мнению, неприятно, неловко и даже почему-то опасно. Шагая не в ногу, человек, так сказать, выдает себя, дает ночи почувствовать, что идут два человека, тогда как, если шаги звучат в унисон, можно подумать, что идет только один человек, ступающий тяжелей, внушительней и уверенней, чем каждый в отдельности. Итак, они шли в ногу по Парк-лейн. Полисмен и три поэта, повернувшиеся друг к другу спиной, каждый у своего фонтана, — вот и все человеческие существа, кроме них двоих, пребывавшие в сиреневом свете электрических лун.
— Это ужасно, это возмутительно, — сказал наконец Гамбрил после очень долгого молчания, в продолжение которого он смаковал свое возмущение по поводу всего этого. — Жизнь, видите ли...