«Смотри на Мексику, Конквистадор» — таков был припев.
Под Конквистадором Липиат, очевидно, подразумевал художника, а Мексиканская долина, на которую он смотрел, с городами, окруженными башнями: Тлакопан и Чалеко, Истипалапан и Теночтитлан, символизировала — собственно, трудно было сказать, что именно. Может быть. Вселенную?
— Смотри, — вскричал Липиат вибрирующим голосом.
Смотри, Конквистадор,
Там на ковре долины, средь озер.
Блестят алмазы городов;
Там Тлакопан и там Чалеко
Ждут приближенья Человека.
Смотри на Мексику, Конквистадор, —
Страну твоих алмазных грез.
— Нельзя ли без «грез»? — сказал Гамбрил, отставляя стакан, который он осушил до дна. — Нельзя же говорить в стихах о «грезах».
— Зачем вы меня прерываете? — накинулся на него Липиат. Уголки его широкого рта вздрогнули, все его длинное лицо возбужденно задвигалось. — Почему вы не даете мне кончить? — Его рука, патетически поднятая над головой, медленно опустилась на стол. — Болван! — сказал он и снова взялся за нож и вилку.
— Но право же, — не унимался Гамбрил, — нельзя же писать о «грезах». Разве можно так писать теперь? — Он уже выпил добрую половину бутылки бургундского и пришел в настроение добродушное, упрямое и немного воинственное.
— Почему нет? — спросил Липиат.
— Ах, просто потому, что нельзя. — Гамбрил откинулся на спинку стула, улыбнулся и погладил белокурые свисающие усы. — Во всяком случае, в году от Рождества Христова тысяча девятьсот двадцать втором.
— Но почему? — возбужденно повторял Липиат.
— Потому что сейчас уже не время, — объявил изящный мистер Меркаптан, рыча, как истый конквистадор, но затем, в конце фразы, впадая в бесславное замешательство.
Это был мягкий, уютный молодой человек с гладкими каштановыми волосами, разделенными посредине прямым пробором и зачесанными за уши, где они образовывали влажные мягкие завитки. Его лицу следовало бы быть более изысканным, более утонченным — в духе dix-huiti6me, чем оно было на самом деле. К сожалению, оно было грубоватым и даже несколько свиноподобным и мало гармонировало с неподражаемо грациозным стилем мистера Меркаптана. Потому что у мистера Меркаптана был свой стиль, восхитительная печать которого лежала на всех его статьях, выходивших в литературных еженедельниках. Но самым изысканным его произведением был
тот томик «опытов», стихотворений в прозе, виньеток и парадоксов, где он с таким блеском развивал свою излюбленную тему о мелкотравчатости, обезьяньей ограниченности и глупой претенциозности так называемого Homo Sapiens[20]. Те, кому доводилось знакомиться с мистером Меркаптаном, после встречи с ним нередко приходили к заключению, что, в конце концов, он, может быть, вовсе не так уж не прав в своей суровой оценке человечества.
— Уже не время, — повторил он. — Времена изменились. Sunt lacrymae rerum, nos et mutamurin illis[21]. — И он рассмеялся в знак одобрения самому себе.
— Quot homines, tot disputandum est[22], — сказал Гамбрил, снопа прихлебывая свое Beaune superieure[23]. В данный момент он был целиком на стороне Меркаптана.
— Да почему уже не время? — настаивал Липиат.
Мистер Меркаптан сделал изящный жест.
— Са se sent, mon cher ami, — сказал он, — да пе s'explique pas[24].
Говорят, сатана носит ад в своем сердце; то же можно было сказать и о мистере Меркаптане: где бы он ни находился, это был Париж.
— Грезы в тысяча девятьсот двадцать втором!.. — Он пожал плечами.
— После того, как мы приняли мировую войну, проглотили голод в России, — сказал Гамбрил. — Грезы!
— Они принадлежат к эпохе Ростана[25], — сказал мистер Меркаптан, слегка хихикая. — Le Rgve[26] — ах!
Липиат шумно уронил нож и вилку и перегнулся через стол, готовый броситься в атаку.
— Теперь я с вами расправлюсь, — сказал он. — теперь вы от меля не уйдете. Вы себя выдали с головой. Выдали тайну своей духовной нищеты, своей слабости, и мелочности, и бессилия...
— Бессилия? Вы клевещете на меня, милостивый государь, — сказал Гамбрил.
Шируотер заерзал на своем стуле. Все это время он сидел молча, сгорбив плечи, положив локти на стол, склонив большую круглую голову над прибором; насколько можно было судить, он был совершенно поглощен тем. что медленно и методически крошил кусок хлеба. Изредка он клал себе в рот корку, и тогда его челюсти под темными топорщащимися усами двигались медленно и как-то боком, точно у коровы, пережевывающей жвачку. Он ткнул Гамбрила локтем в бок.
— Осел, — сказал он, — замолчите. Липиат неукротимо продолжал:
— Вы боитесь идеалов, вот что. Вы не смеете признаться в своих грезах. Да, я зову их грезами, — добавил он в скобках. — Пускай меня считают дураком или старомодным — мне наплевать. Слово короткое и всем известное. К тому же «грезы» рифмуются с «грозы». Ха-ха-ха! — И Липиат разразился своим хохотом титана; казалось, этот цинический хохот отрицал, но на самом деле, для посвященных, он только подчеркивал скрывавшуюся за ним высокую положительную мысль. — Идеалы — для вас, цивилизованных молодых людей, они, видите ли, недостаточно шикарны. Вы давно выросли из подобных вещей: ни грез, ни религии, ни морали.
— Верую во единого печеночного глиста, — сказал Гамбрил. — Ему нравилось это маленькое изобретение. Это было удачно; это было метко. — Печеночным глистом делаешься ради самосохранения, — объяснил он.
Но мистер Меркаптан не хотел признать себя печеночным глистом ради чего бы то ни было.
— Не понимаю, почему мы должны стыдиться, что мы цивилизованные люди, — сказал он голосом, похожим то на рев быка, то на чириканье реполова. — Нет, если я и верую во что-нибудь, то разве только в свой будуар в стиле рококо, и в разговоры за столом красного дерева, и в нежные, остроумные, тонкие любовные сцены на широкой софе, в которой пребывает дух Кребильона Младшего[27]. Надеюсь, нам не обязательно всем быть жителями Утопии. Homo аи naturel, — и мистер Меркаптан приложил большой и указательный палец к своему — увы! — слишком похожему на пятачок носу, — са pue. A Homo a la Герберт Уэллс — са ne pue pas assez[28]. Во что я верую, так это в цивилизацию, в золотую середину между вонью и стерильностью. Дайте м не немного мускуса, немного опьяняющих женских испарений, букет старого вина и клубники, саше с лавандой под каждой подушкой и курильницы по углам гостиной. Читабельные книги, приятные разговоры, цивилизованные женщины, утонченное искусство и сухие вина, музыка, спокойная жизнь и необходимый комфорт — вот все, чего я прошу.
— Кстати, о комфорте, — вставил Гамбрил, раньше чем Липиат успел обрушить на мистера Меркаптана свои обличительные громы, — я должен рассказать вам о споем новом изобретении. Пневматические брюки, — пояснил он. — Надуваются воздухом. Незаменимое удобство. Понимаете мою мысль? Образ жизни у вас сидячий, Меркаптан, вам необходимо заказать у меня две-три пары.
Мистер Меркаптан покачал головой.
— Чересчур в духе Уэллса, — сказал он. — Чересчур утопично. В моем будуаре они будут ужасно неуместны. К тому же софа у меня и без того достаточно мягкая.
— Ну, а как же Толстой? — заорал Липиат, дав волю своему раздражению.
Мистер Меркаптан помахал рукой.
— Русский, — сказал он, — русский.
— А Микеланджело?
— Альберти, — очень серьезно сказал Гамбрил, подсовывая им целиком точку зрения своего отца, — Альберти, уверяю вас, был гораздо лучшим архитектором.
— Уж если говорить о претенциозности, — сказал мистер Меркаптан, — я лично предпочитаю старика Борромини и барокко.
— А как же Бетховен? — продолжал Липиат. — А как же Блейк? Куда вы отнесете их по вашей системе?
Мистер Меркаптан пожал плечами.
— Они остаются в передней, — сказал он. — В будуар я их не допускаю.
— Возмутительно, — сказал Липиат с растущим негодованием, все неистовей размахивая руками, — вы возмущаете меня — вы и ваша мерзкая, фальшивая цивилизация под восемнадцатый век; ваша уринальная поэзия, ваше искусство для искусства — а не для Бога; ваши гнусненькие совокупления без любви и без страсти; ваш скотский материализм; ваше животное равнодушие к чужим страданиям и ваша тявкающая ненависть ко всему великому.
— Прелестно, прелестно, — пробормотал мистер Меркаптан, поливая салат прованским маслом.
— Как вы можете надеяться создать что-либо достойное или прочное, если вы даже не верите в достоинство и прочность? Я смотрю вокруг себя, — и Липиат блуждающим взглядом обвел полный зал, — и вижу, что я одинок, духовно одинок. Я борюсь один против всех. — Он ударил себя в грудь: титан, одинокий титан. — Я поставил перед собой задачу: снова возвратить живописи и поэзии принадлежащее им по праву место среди великих моральных сил. Слишком долго они служили забавой, игрушкой. За это я положу свою жизнь. Свою жизнь. — Его голос дрогнул. — Надо мной смеются, меня ненавидят, побивают камнями, осмеивают. Но я иду своим путем. Ибо я знаю, что правда на моей стороне. И в конце концов эту правду признают все. — Это был разговор с самим собой, только вслух. Впечатление было такое, точно Липиат занялся саморекламой.
— И все же, — сказал Гамбрил с жизнерадостным упрямством, — я настаиваю, что слово «грезы» недопустимо.
— Inadmissible[29], — отозвался мистер Меркаптан, переводом на французский придавая этому слову какое-то новое значение. — В эпоху Ростана — сколько угодно. Но теперь...