Шутовской колпак — страница 2 из 16


Мы сидели сегодня в мастерской и дули на чай — вот тогда-то Лёлик и сказал — «Хрустальный башмачок» будут списывать. Еще до Нового года.

А кукол куда — спросил я. Куда Золушку и манерную Королеву-мать, куда Фею и Шута?

Лёлик только пожал плечам — куда обычно.

Обычно актеры разбирают списанных кукол домой — у нас дома, к примеру, на шкафу в холле, сидит лысый царь Мидас в малиновом хитоне и лежат огромные маски: бабушки в очках и мышиного цвета чепце и синеглазой девочки из «Трех медведей».

— Можно мне забрать Шута, когда его спишут? — почти заорал я, увидев в коридоре Колокольчикова, Олежку, нашего художественного руководителя.

Почему-то я знал, что Шут обязательно, просто обязательно должен оказаться у меня.

Да-да, рассеянно сказал Олежка, даже не глядя в мою сторону, да-да, конечно, берите.

Так мне разрешили забрать Шута…


— Ты тут? Чего спрятался?

Я так и знал, что Сашок найдет меня даже в кукольной комнате.

Стоит и таращится своими круглыми глазищами.

— Ты что — ревел? Совсем дурак, что ли?

Сашок — моя крестная сестра.

Лёлик говорит, что так не бывает — а у меня бывает.

Папа Сашка — мой крестный и крестили нас с ней вместе. Мы уже были, правда, большие.

Я всегда хотел, чтобы у меня была сестра — и мне нравится думать, что Сашок — именно сестра, хотя наши родители и не родные, а просто дружат.

Если кто в школе зовет меня «Гришка-клоун», «Гришка-язва», тот просто не знает, какой бывает Сашок. Вот уж кто язва — скажет иногда чего, как припечатает.

Тогда я не знаю, куда деваться, и с ужасом чувствую, как щеки заливает кипятком, как краснеет даже кожа под волосами.

«Гриня — красна девица», — говорит тогда Сашок, и правый уголок ее рта чуть вздергивается, как у одной из кукол Лёлика. И она сразу смотрит в сторону, словно красномордый я — это выше ее сил.

— Чего ревел-то?

Если увидеть нас на улице, со спины, к примеру, то можно запросто перепутать, кто из нас мальчик, а кто — девочка.

Сашок — стриженная под мальчишку, угловатая, ушастая, она идет и энергично размахивает руками. А я не люблю бежать, мне хочется идти, почти танцуя. «Одуванчик», — говорит иногда Сашок ласково и дотрагивается до моих волос, будто это и правда пух одуванчика, готовый вот-вот улететь, а не просто лохматая кудрявая шевелюра, непонятно от кого мне доставшаяся.

Сашок словно бы и гордится, что у нее нет ни косичек, ни глупых кукол-принцесс.

«Спасибо большое маме-папе, что принесли меня из роддома в зеленом одеяле!» — любит говорить Сашок, подчеркивая, что все эти глупости с розовым-голубым — не про нее.

И я ее очень люблю — за то, что она не наряжается в принцессу и не просит родителей купить ей розовое платье, похожее цветом на липкую розовую вату в парке отдыха. И за то, что с ней можно говорить запросто и про все — ну как с таким же как ты, не как с девчонкой. И за то, что язвит, тоже, наверное, люблю — она ведь не хочет обидеть, она просто такая.

— Ну давай, говори!

Сашок просто так не отстанет, я знаю. Поэтому лучше сразу признаться.

— Сэм сказал, что уезжает в Голландию. Навсегда. Работать там, жить, насовсем, короче.

— Понятно, — сказала Сашок и села рядом со мной на деревянную приступочку-ступеньку.

Помолчала.

Вздохнула глубоко — запах конфетных оберток, стружек и парчовых кукольных костюмов. А потом выдала:

— А я на операцию иду. После дня рождения.

У Сашка что-то с сердцем — какой-то там синдром, названия которого я никогда не помню. «Ничего страшного, просто сердцебиения». Когда-то ей сказали, что может быть, понадобится операция, если сердцебиения будут надоедать.

Синдром у Сашка с самого детства — поэтому губы у нее часто совсем голубые, как будто их в шутку вымазали акварельными красками.

Мне всегда было интересно — как это, сердцебиение? Чтоб надоедало?

«Ну это как будто у тебя внутри заперли придурочную птицу и она бьется там, а вылезти не может», — сказала Сашок однажды без тени улыбки.

Мне всегда казалось, что операции — это очень страшно. Я никогда не лежал в больнице — будто бы, как Шут, был сделан не из того же, из чего все люди.

Только вот Сашок другое дело, она не я, она бесстрашная. Или, может быть, просто делает вид, что бесстрашная.

— Они мне говорят, что операция безопасная, ничего серьезного. Но я почему-то думаю, что все это неправда.

Она посмотрела на меня — быстро, будто не хотела, чтобы я увидел ее глаза.

— Я боюсь наркоза. Вечером лежу в постели и думаю — а вдруг я завтра не проснусь. Не хочу тогда засыпать, ну стараюсь не закрыть глаза, пока можно терпеть. А потом — раз — не хочу, а засыпаю. И на следующий вечер все снова.

Я не знал, что сказать. Если Сашок призналась, что ей страшно, значит ей очень страшно. И поэтому просто, чтоб порадовать ее, выпалил:

— Представляешь, «Хрустальный башмачок» скоро спишут — любую куклу можно будет себе забрать.

Я думал, она заберет Золушку — или, к примеру, Королеву, они такие красивые, что иногда тянет зажмурить глаза, потому что те не выдерживают этой красоты.

Но ведь это Сашок.

Глаза ее заблестели. Ну конечно — я и правда дурак набитый.

— Значит, можно попросить себе Шута! — выпалила Сашок. — Это не глупые девчоночьи куколки, — подумав, сказала она так, словно продолжала с кем-то спорить, — такое и на день рождения попросить можно.

День рождения у Сашка 31 декабря — и она никогда не зовет меня праздновать, потому что никакого дня рождения у нее и не бывает. И подарки дарят ей редко — ведь Новый год же. А до этого дня ее родители работают по елкам — как и мои. «Морозят».

— Вот бы мне и вправду отдали Шута, — сказала Сашок и наклонила голову набок, по-сорочьи.

Театральные дети — это ведь не только мы с Сашком. Это и взрослые, вдруг понял я. Все-все, кто живет в театре: и Лёлик, и Сэм, и Мама Карло, и осветительница Майка, и даже толстая буфетчица Нина Ивановна, блондинка с розовыми губами и взбитой словно пышный торт прической. И может быть, только мы и есть друг у друга. И еще театр — он тоже у нас есть. Он тоже всегда тут. И каждому полагается по кусочку театра — это точно. Это — честно.

Сэм бы непременно так же сделал, решил я.

А театр вздохнул скрипучими ступенями — все правильно.

Я подарю Шута Сашку. Как же иначе?

II. Кукольный бог

«Если и есть какой-то кукольный бог, то это Лёлик», — сказал когда-то давно Сэм. Сказал — и забыл. А я помню до сих пор.

И каждый раз, когда вижу Сэма в мастерской Лёлика, думаю, что если Лёлик — бог, то Сэм ему поклоняется, это точно. Нужно Лёлику притащить снизу, от гаража, деревяшки, бруски или доски — Сэм бежит, как мальчишка, будто рабочих сцены и нет в театре. Нужно Лёлику — срочно-пресрочно-неожиданно — в магазин за клеем, Сэм срывается с места: «Я быстро!». С Лёликом он перестает быть спокойным, взрослым Сэмом, становится кем-то вроде меня или Сашка.

А раз в две недели Сэм возит Лёлика в Дом ветеранов сцены — навестить какого-то старого кукольника, который работал в нашем театре и учил Лёлика делать кукол.

Вот как сегодня — между утренними репетициями и вечерним спектаклем можно столько всего успеть.

Я бежал в мастерскую, чтоб не упустить их, чтоб они вдруг не уехали без меня. Мне теперь все время, каждый день, казалось, что Сэм ускользает, что завтра я проснусь — а его нет. И больше никогда не будет.

Чтобы добежать до Лёлика, надо проскочить мимо выхода на сцену, мимо крошечной дверки в длинный узкий коридор под сценой, мимо курилки и гримерок на втором этаже. «Ты меня снесешь, Гриша!» — вскрикивает актриса Винник. Она вышла из гримерки в бордовом бархатном платье с кринолином, в седоватом парике с фиолетовым отливом — рука с сигареткой на отлете, глаза без очков беспомощно прищурены. Вот еще, не снесу, не дурак — если ты вырос в театре кукол, то проскочить в щель между кринолином и притолокой — раз плюнуть.

«Гриня, чай будешь?!» — спрашивает-орет всегда с порога, отвечая сразу за меня, Мама Карло.

Мама Карло — сестра Лёлика. Она в театральных мастерских самый главный начальник — хотя если на нее посмотреть, и не скажешь. Мама Карло похожа на пузатого гренадера из старого спектакля: волосы всклокочены шапкой, подтяжки в осенний листочек поддерживают коротковатые брючки. Великанша-гренадер. Почти бабушка в брюках до щиколотки — такое нацепить может только она.

В мастерских работает еще, конечно, много народу — но я вижу всегда только Лёлика и Маму Карло, словно они одни тут сидят.

Маме Карло вечно некогда — ведь в театральных мастерских спокойно не бывает. Иногда ей так некогда, что волосы на голове отрастают быстрее, чем она это замечает. Сегодня, к примеру, полголовы у нее оказалось седой. Вдруг смотришь на Маму Карло и видишь — как острой бритвой провели, тут все серое-седое, а тут черная краска, которой она любит «наводить марафет».

Зато на чай у нее время всегда находится — на чай с Сэмом, или со мной, или с любым, кто завернет к ним по дороге.

Чай у Мамы Карло особенный — она заваривает его в старинном чайнике с Жар-птицами на боках. И поэтому, наверное, он такой душистый, медово-коричневый, он дымится, и пар чертит узоры на поверхности, словно это не чашка, а маленькое озеро.

К чаю полагается Конфетный балаганчик Лёлика.

Лёлик придвигает ко мне и Сэму вытертую уже, сделанную для какого-то старого спектакля, шапку скомороха, смотрит поверх очков и подмигивает — Конфетный балаганчик открывается. Сэм каждый раз радуется как ребенок — словно и не знает уже всего наизусть. Он улыбается — и улыбаются даже его брови и нос, а на левой щеке появляется до этого не видимая ямочка.

Нужно запустить руку в шапку, и какую конфету вытащишь — та твоя. Так интереснее — все давно и забыли, какие конфеты сто лет назад насыпали в шапку.

А на столе — осторожно, не съешь ненароком! — валяются крученые проволочки, шарниры, винты и сухарики. Сухарики — это не то, что все думают, их нельзя есть. Сухарики — это деревянные кубики, которые прячутся где-то глубоко в кукле и заставляют ее глаза двигаться, а рот — говорить.