Шварце муттер — страница 2 из 47

- Уж понял, что ты не монах, - Яков обжег горло огненной водой, закашлялся, - Значит, это у тебя не фамилия, а вроде титула.

- Льстец! – монах встал со своего стула и от души хлопнул давящегося Якова по спине – кашель прекратился, - Нет у нас титлов, мы не баре.

- Кто ж тогда – неужто все-таки монахи? Один философ так и называл остроги – монастырями дьявола.

Трисмегист вдруг расхохотался так, что в горле забулькала водка:

- Тогда уж к твоим услугам – послушник Карманно-Тяжского мужского монастыря города Охотска, под патронатом архиерея Тихона Воровского, - он даже наклонил голову, в шутовском поклоне, - А сам-то ты – кто, откуда? Если не тайна.

- Да уж точно не тайна, - улыбнулся Яков – улыбка у него выходила детская, совсем бесхитростная и какая-то ласковая, - Лекарь, в Лейдене отучился медицине, после странствовал четыре года с шевалье одним, да осиротел, хозяин мой помер. Вот, возвращаюсь в Москву, к дядюшке под крыло, как русские говорят – несолоно хлебавши. Дядька мой доктор в Москве известный, Клаус Бидлоу. Может, знаешь?

- Кто ж на Москве Быдлу не знает? Добрый человек, - колючие глаза Трисмегиста потеплели, - Нашего брата с дерьмом не мешает, различий не делает. Пулю из братишки моего как-то вырезал. Хороший у тебя дядька. А что за шевалье такой был, что с тобой по Европе шастал? Может, тоже знавал я его?

- Шевалье де Лион, - вздохнул опечаленно Яков, с некоторой, впрочем, наигранностью, - Тонкий был господин, шпион искусный, у трех орлов на жалованье. Сам понимаешь – тут и дамы, и гризетки, и балы у немецких князей – только успевай отряхиваться. Да только не уберег я его, свое неверное счастье.

- Как же так?

- Захотелось шевалье в коллекцию и четвертого орла, цесарского, и тут-то ему неведомый завистник тофанки и подсыпал. А я с противоядиями – ну, так себе… Да и нет противоядия пока что от аква тофаны. Вот я и осиротел – отправился мой шевалье в фамильный склеп, а я – к дядюшке, обратно, в Москву, в дерьме и позоре.

- Так ты, выходит, с алхимией – накоротке? – оживился Трисмегист.

- Я лекарь, - отвечал Яков, как будто извиняясь, - От кашля могу микстуру состряпать, или от колик, или чтоб не спать всю ночь. Или – чтобы, наоборот, уснуть.

- Или микстурку, после которой человек как на духу все тебе выложит…

- Есть и такая, только для нее – эфедра нужна, - легкомысленно отозвался Яков.

- Я тебя в Москве разыщу, - пообещал явно вдохновленный Трисмегист, - пошепчемся.

Они прикончили флягу с водкой. Фимка в своей одеяльной куколке вполне натурально посапывал – спал, не притворялся.

- И нам надо ложиться, - спохватился Яков, - завтра дорога.

- Может, еще по одной? – предложил искуситель-монах и потянулся к другому своему голенищу, - Завтра в карете выспишься. Вряд ли тати еще полезут – у них эстафета, весь тракт уж наслышан, как мы отбились.

- У них что, как у дипломатов – почта? – удивился Яков, принимая из рук второй уже шкалик.

- Вроде того. Не хотелось нам славы, да увы – нашла и за печкой, - без радости признал монах.

- Погоди, Иштван, если вы с приятелем – не монахи, для чего ж вам икона? Не заместо же доспеха, в самом деле?

Трисмегист Иштвана проглотил спокойно, а за икону, видать, обиделся.

- Думаешь – раз лихой человек, так сразу и нехристь? – он задумался, почесал в голове, ероша тонкие белые волосы, - Это непростая икона, лекарь, она многое может. И ждут ее в Москве – не дождутся. Слыхал, наверное, про черных богородиц, и про матку бозку Ченстоховску – что они умеют?

Яков уже видел однажды черную мадонну, в Испании, в католическом монастыре. То была статуя с темным, как у арапов, лицом. Шевалье де Лион, покойничек, рассказывал, что мадонна умеет исполнять желания, но исполняет их так, что потом сам не будешь этому рад. Яков хотел было подложить мадонне записочку – просьбу о благосклонности одной испанской доньи, да шевалье отговорил – сказал, что, даже если дело и выгорит, потом или от доньи вовек не отвяжешься, или помрет она под тобою, или наградит чем – и Яков побоялся, не стал чернавку ни о чем просить. Значит, есть где-то и такие же иконы…

- Я слышал, как черные мадонны желания исполняют, - сказал он Трисмегисту, - Ты что ж, украл ту, польскую?

- Не, это список, - протянул монах, - Да только список неточный, вполовину парсуна. Вот, угадаешь, чья?

Он распеленал четырехугольный сверток, отогнул рогожу, и в самом деле, в одном месте прорванную пулей, поднес дрожащую свечу и приоткрыл темный лик:

- Узнаешь? Или не знаешь, кто она?

Яков вгляделся – дева на иконе была печальная, в летах, с темными соболиными бровями, жалобно изогнутыми, и два светлых перламутровых шрама пересекали тонкими нитями ее правую щеку. Впрочем, и оригинальная матка бозка Ченстоховска была так же посечена татарскими саблями.

- Красивая… Кто же она? Русская – так, может быть, Софья? – припомнил Яков опальную русскую регентшу, окончившую дни свои в монастырском заточении. В детстве, в Москве, встречал он в доме одного смельчака икону, на которой одна из мучениц была именно с Софьиным лицом. Так русские оппозиционеры выражали царю Петру свою скромную фронду.

- Матушка Елена, - с неожиданной теплотой представил Трисмегист персону на иконе, - Я за нее в Охотске шесть лет провел, как один денек – по ее, горемыки, делу. Царя Петра первая жена, в миру Евдокия, Авдотья, в заточении – инокиня Елена. Добрая была у меня хозяйка. Да только, как и ты своего шевалье – не уберег я ее…

- Неужели казнили? – ужаснулся Яков, он только отзвуки слухов слышал – о деле царицы Евдокии.

- Борони бог! – отмахнулся монах, - Жива, и по сей день жива. Под Москвою живет, не в прежней силе, но почти все ей вернулось. Только шрамы с лица не смоешь, сколько ни умывай.

- Расскажи мне о ней, - Якова зачаровал грустный лик, траурный, и в самом деле – словно в патине перенесенных страданий. Как будто женщина эта многое потеряла, и видела ад – и оттого и сделалась столь прекрасна. Так прекрасны бывают чахоточные, обреченные на смерть.

- Что ж рассказывать – добрая женщина, честная, хозяйка щедрая, и в вере истинной крепка. Да только невезучая она очень. Но бог несет ее в своих ладонях – кто зло ей делал, получал в обратку точно такое же зло. Мерой за меру. Сына ее единственного царь казнил – так через год другой его сын, от любимой новой жены – помер. Потом было то дело, по которому я в Охотск загремел – дело Глебова. Поручик Глебов был у моей хозяйки сердечный друг. Так царь, дурак ревнивый – и сам не ам, и другому не дам – казнил Глебова. А через год или два – и у новой его жены сыскался полюбовник, и на той же площади, говорят, голову сложил. Все зло, что хозяйке делалось – той же мерой и злодеям ее отливалось.

Яков задумался – о том, как сочетаются крепость истинной веры и наличие милого друга, но промолчал. Трисмегист завернул икону обратно в рогожку:

- Жаль мне ее, хозяйку. И на дыбе висела, и шрамы ей муженек на допросах оставил – те шрамы, что ты видел на парсуне, они – взаправду. Наше-то дело было холопское, зубы стиснуть да терпеть, а она была как-никак царица. Не для того ее звезда зажигалась…

- И ты списал икону с той, польской – чтоб хозяйку порадовать? – попробовал угадать Яков.

- Видать, и в самом деле спать нам пора, чушь ты начал пороть, - зевнул монах, - Икону мастер писал, я не умею. И где видано, чтоб человеку в подарок такие парсуны писали. Нет, Яша, матушка Елена о своем портрете и не знает, и, бог даст, не проведает никогда. Другой у меня заказчик, к нему и еду.

- Кто же? – спросил Яков.

- Ты же ученый, знаешь, что Трисмегист – означает трижды благословенный. И так уж совпало – в Москве меня ожидают с сей парсуной как раз именно трое. А вот кто – не скажу. Давай и в самом деле – спать. Хочешь – на сон грядущий загадай богородице желание, она горазда желания исполнять.

- Да только желания так сбываются – что себе дороже, - пробормотал Яков, уже здорово хмельной, присел на край кровати и принялся стягивать сапоги, - Я уж воздержусь. Спокойной тебе ночи, Иштван.

Трисмегист поморщился от фламандской транскрипции собственного имени, задул свечу и тоже завалился спать. Хлопнула дверь – вернулся ночной гуляка, вкусивший даров амура. Отодвинул спящих, освобождая себе место, улегся на кровать, не снимая сапог, и трубно захрапел.

На подъезде к Москве, на станции, что в селе Кунцево, путешественников ожидала нечаянная встреча. По давним легендам, сельцо Кунцево издревле слыло чертовым местом – церкви здесь сами собою уходили под землю, и выпь кричала с болот, и в земле находились татарские пушечные ядра, и даже чертовы пальцы. Яков и не ждал от подобного места никаких приятных сюрпризов.

На станции все вертелся возле них беззубый бледный парнишка, по всем статям – разбойничий наводчик, и окидывал несчастного ювелира Фимку плотоядными взорами. Монах Трисмегист отбросил с головы капюшон, почесал привычным движением отрастающую шевелюру, и все тем же – колючим, любопытным – взглядом смерил переминающегося возле их стола наводчика. И – просиял.

- Мотька, кошкина отрыжка! Вот ведь не ждал, не чаял!

Бледный щербатый Мотька вздрогнул, присмотрелся – и тоже узнал:

- Трисмегист, Ванюта! Здравствуй, брат! – и с размаху заключил монаха в объятия, не забывая при этом трясти его и охлопывать, - Какими судьбами?

Другой монах только голову повернул, но не шелохнулся на своем месте – видать, Мотька был ему незнаком.

- Странствуем, - потупился вроде как смущенно Трисмегист, оглаживая на груди – и рясу, и икону под нею, и кольчугу, - А ты, Мотька – все человеков уловляешь? – спросил он шепотом, и Мотька в ответ произвел церемонный поклон, наподобие придворного:

- Промышляем. Охотимся. Для шкурки, а не для мясца охотник изловил песца…

- Одним песец, другим… - продолжил было за него Трисмегист, и вдруг спросил, прервав свою басню, - Проводите нас с ребятишками до околицы, а то как бы другие нас в дороге не хлопнули? Развелось народу в лесах – никакого порядка…