Шварце муттер — страница 23 из 47

- Вот видишь, приятель, Измайлово – это вовсе никакой не Версаль… Ничего, что я говорю «ты»? Оба мы столь ничтожные пешки, стоит ли миндальничать еще и между собою?

- Не стоит, дружище Пауль, - согласился доктор, - Можешь звать меня Яковом. Кажется, мне предстоит задержаться в вашем маленьком театре.

- В так называемом театре, - поправил его Гросс, - Как думаешь, помрет статист?

- Кто знает, - пожал плечами Яков, - но будет куда хуже, если хребты сломают все четверо, и на премьере. Сперва обгадится конь, обещанный обер-камергером, потом повиснут в воздухе четыре трупа…

- А что же делать? – убито вопросил инженер.

- А что мы можем? Только выразить мнение – и потом остаться виноватыми. Одно утешение – за нас сам фон Бюрен, а обер-гофмаршал его, похоже, слушает. Помнишь, что он сказал, когда только вошел? Он, по-моему, чуть-чуть знаком с медициной.

- Фон Бюрен знает все о лошадях и собаках, а о людях – не знает ничего, - пояснил Гросс, - Его считают злым, но он вовсе не зол, он делает гадости без удовольствия, хоть и с некоторым задором. Ему присущи чувство справедливости и честность – пусть и порою на грани глупости. Ты прав – завтра я попробую пасть ему в ноги и умолять – донести наши мысли до пустой головы Рене Левенвольда, чтобы его любимый Рене не сделался убийцей. Бюрен и Остерман – единственные, кого наше золотое чучело слушается, кроме ЕИВэ, конечно.

На сцене взвыл хор – в церковных традициях, совсем не в барочных. Проклятия Ла Брюса почти заглушили пение – концертмейстер явно не одобрял подобно стиля.

- Отойдем подальше, - предложил Гросс, увлекая доктора в гипсовый грот, - Уши закладывает…

- Как думаешь, Пауль – у Бюрена и Левенвольда особенные отношения, или мне мерещится? – шепотом спросил Яков, - Они просто говорят друг с другом, но мне видится – между ними происходит что-то не совсем пристойное.

- Эти два галанта – словно яства на праздничном столе, которые вдруг принялись поедать друг друга, - усмехнулся Гросс, - Тебе не мерещится, но это вовсе не наше дело. Пойдем, я познакомлю тебя с Лупой и с Оксаной – это две наши примы.

Молодые люди вынырнули с другой стороны грота – рядом с маленькой гримеркой, кое-как отгороженной пыльными портьерами.

Две девицы перед зеркалом шептались и хихикали, обе с высокими прическами и в якобы римском – но с перетянутыми по-европейски талиями.

- Дамы, представляю вам Якова Ван Геделе, - Гросс торжественно вытолкнул доктора вперед, - Наш новый театральный лекарь, если вдруг станет больно глотать – обращайтесь. Оксана, Лукерья, или же Поппея и Октавия – если соответствовать либретто, - представил девушек инженер. Певицы спустились с высоких, как птичьи жердочки, стульев, и грациозно присели. Оксана, черноволосая и черноглазая, с вялой нижней челюстью и высоким рахитичным лбом – была явно вчерашняя дворовая девка, приторно-вульгарная и одновременно топорно-жеманная. Лукерья, рыжая, как и сам Гросс, но более морковной светлой масти, казалась чуть лучше – не горбилась и не опускала плечи, как ее подруга, и не хихикала мерзко в кулачок. Наоборот, смотрела в глаза доктору прямо и весело, словно удивляясь чему-то в его облике, и чуть улыбалась углами губ – какой-то своей веселой тайне.

- Я слышал, как вы пели – божественно, - доктор взял Лукерьину ручку и поцеловал.

- Октавия, добродетельная супруга, заточенная в крепость своим тираном, - еще раз представилась лукавая Лукерья.

- Лупа кокетничает, - мрачно констатировала ревнивая Поппея-Оксана.

- Отчего же вы Лупа? – спросил тут же Яков, - Лупа – это же волчица?

- Ее хозяин так называет, - за Лукерью ответила злая Оксана, - А как по мне – больше на козу похожа.

У Лупы-Лукерьи и в самом деле личико было треугольным и острым, и глаза – далеко расставленные и раскосые, как у женщин на портретах живописца Кранаха. И кожа – вся в россыпи рыжих веснушек, и бледные губы – словно обведены тонким бежевым контуром. Яков вгляделся в этот контур – даже сморгнул.

- На какой день намечена ваша премьера? – спросил он девушек, и те отвечали, перебивая друг друга:

- На август, на вторую пятницу – уже вот-вот, вы обязательно приходите, хоть за сцену…Будет восхитительно…

«Уж будет вам – восхитительно, - подумал Яков, - Бог даст – успеете к августу…»

- Вы сами – как будто Лупус, волк, - сказала, смущаясь и пылая всеми веснушками, смелая Лупа, - У вас такие дивные глаза…

- Он знает, - отвечал ей Гросс, почему-то злясь, - какие у него глаза. Если у вас ничего не болит, дамы – мы почтем за честь откланяться.

И за руку повлек Ван Геделе за собою – через пыльные портьеры, мимо вешалок с нарядами, под гипсовый грот.

- Вот мерзавка, - проворчал инженер, отряхиваясь от пыли – грота и кулис, - С помойки взяли, отмыли, дали главную роль… А она махаться готова – с любым, кто посмотрит. Коза и есть…

- У тебя что, с ней… - Яков хотел сказать – особенные отношения, но Гросс его оборвал:

- Сдалась мне эта растрепа…Просто жаль ее – виснет на всех, если хозяин узнает о ее кренделях – выкинет к чертям собачьим, у него подобных Октавий – в людской еще с десяток. У гофмаршала целый гарем из таких вот певиц – и он, конечно же, хочет, чтобы ему хранили верность, а не тащили в дом триппер…

- Нет у меня триппера, - оскорбился доктор.

- А ты и не первый у нее.

- Я тебя не понимаю. Ты знакомишь меня с легкомысленной певицей, она делает мне авансы – и ты ревнуешь, или не ревнуешь, а защищаешь интересы отсутствующего обер-гофмаршала…

- Я сам себя порой не понимаю, - вздохнул потерянно Гросс, - Она вот так же кинулась пару недель назад и ко мне – только называла не волком, а львом…Мы были друзьями с нею, а потом я узнал, что такие же ее друзья – и конюх, и кучер, и оба повара…Хозяин увлечен ею – но лишь потому, что у нее волшебное меццо-сопрано, он не ревнив, но он ведь выкинет ее, если все узнает – просто из брезгливости. А мне почти жаль эту дуру…

Яков уже разгадал загадку, но спросил на всякий случай:

- А конюх, кучер и два повара – вольные люди?

- Не то слово, - удивленно отвечал инженер, - Повара – французы, выписаны из Парижа на хорошее жалованье, а кучер с конюхом – лифляндские немцы.

Яков вспомнил бледные, обведенные темным контуром губы легкомысленной волчицы, и сказал Гроссу примирительно:

- Твоя Лукерья висит в петле, как тот наш статист, и не ведает, сломают ей хребет или бог милует. Вот и ищет себе страховку, как умеет. Больше я тебе не скажу – скоро все и так все увидят.

Инженер, даром, что человек молодой, был господин светский и намеки понимать умел. Он хмыкнул, почесал переносицу и сказал только:

- Хор проорался, Ла Брюс тоже. Пойдем, я выведу тебя. Статист наш где-то бегает и вроде пока не помер. Если вдруг примется помирать – я пришлю за тобою, незачем тебе мыкаться без дела в нашей пылище.

Глава 16 Эрнст Иоганн фон Бюрен

Обер-камергер фон Бюрен, грациозный и величественный, в неизменном своем лиловом, проследовал из покоев императорских – в собственные покои. Смежные, через две двери. Табельное грехопадение – по назначенному расписанию. Стояла глухая ночь, и некому было глазеть на его возвращение – дежурные лакеи клевали носом на своих стульях, остались разве что шпионы за шторами, но эти шпионы были – уже все его.

На супружеской кровати, под китайским вышитым балдахином, спали трое – жена, и кормилица с прильнувшим к ней младшим. Все трое лежали в обнимку на середине постели – видать, возились, играли, да так и уснули. Бюрен накрыл одеялом ребенка, выпроставшего наружу из перин и руку, и ногу, и смотрел на спящих – лицо его было, как всегда, слегка потерянное. Он правил слишком уж хрупким ковчегом, этот незадачливый Ной, и все время опасался за сохранность своего корабля – в бурных водах. Этот ребенок был у них с женой поздним и, наверное, последним, и страшно было за него – что ждет его в чужой, такой враждебной стране. Здесь, чтобы выжить, нужно отрастить себе и когти, и зубы.

Бюрен взял покрывало, хотел устроиться на козетке – но на козетке уже спала собака, борзой щенок. Он снял собаку с козетки и бережно переместил на пол, на лапы – на собаке по случаю прохладной погоды надета была ажурная вязаная жилетка, наподобие душегреи. Бюрен лег, не раздеваясь – спать ему оставалось часа три, до утреннего манежа. Накрылся, и щенок тут же залез и устроился – в ногах. Бюрен в полусвете ночника разглядел душегрею и усмехнулся. «Неужели он и вправду сам их вяжет? – подумалось ему, - Не может быть, наверняка врет. Он же все время врет…» Душегрею для щенка подарил гофмаршал, и уверял, что связал ее сам, но Бюрену казалось, что все это его вязание – просто выдумка, чтобы удивить, заинтриговать.

Утром манеж, танцмейстер, потом министры. Генерал-прокурор…Ягужинский все норовит дерзить, но это получается у него так жалко…Как будто прежний, отставной, ненужный более галант завидует новому. Генерал-прокурор весьма умен, пора ему догадаться, что мода меняется, и времена петровских адъютантов с их дерзкой вседозволенностью давно миновали. Давно правят женщины, и следует служить – уже для женщин. Нынешним патронам требуются от нас совсем другие услуги, или довольно быть умным, но тогда изволь сидеть в тени, как Остерман. Ты же догадлив, генерал-прокурор, ведь и приятели твои, Левенвольды, переменили привычки, поймали ветер – учился бы у них, стоит ли злиться, что прежние умения уже не в чести?

Министры, генерал-прокурор, потом портретист…Позавчера вышло забавно – Бюрен позировал, а оба Левенвольда сидели на поручнях кресла, как в притчах это делают ангел и бес, и все мешали ему держать для портрета умное и значительное лицо. Склонялись по очереди и шептали всякие глупости – и презабавные. Художник бесился, но и боялся их троих, и пережидал его приступы смеха, терпел. Младший Левенвольд легко соскользнул со своего поручня, и отошел к столику с красками, принялся что-то там рисовать, за спиною у пыхтящего от злости художника. А старший шепнул Бюрену на ухо: