- Поздно искать, прошу вас идти со мною! – возгласил неожиданно слуга, - Щипцы знаменитые с вами?
- Как всегда, - доктор демонстративно звякнул чемоданчиком, - А кто рожает-то у вас – кухарка, горничная?
В ответ на это лакей сделал ну такие страшные глаза – Яков и не ведал прежде, что люди так умеют.
Петер возвернулся из «Семи небес» под утро, и был невесел. Все персоны, что прежде украшали притон своим присутствием, обретались нынче на маскараде в Измайлове, и Петруша на безрыбье сел играть с белокурым лютеранским пастором. Тот уж так уговаривал – невозможно отказать. И Петруша продул ему – и деньги, и даже перстни с пальцев, такой недотепа…К счастью, пастор не позволил ему отыграться и не стал принимать расписок, сказал, смеясь:
- Я сегодня добр, ступай домой. Эта ночь волшебная, я не хочу ее портить.
И Петер поплелся к дому – проигравший, но хоть не в долгах. На пороге попался ему Яков, с саквояжем, с мокрыми кудрями, прилипшими ко лбу.
- Ты что, от больного? – догадался Петер.
- Да, отдавал дядины долги, - Яков рванул на себя дверь, прошел в гостиную и ключом открыл «танталов бар» - бутылки, прикованные за горлышки, словно колодники на этапе. Хитроумная эта конструкция не позволяла прислуге воровать вино.
- Мне просто необходимо выпить, - Яков вытащил из бара бутылку и сделал несколько глотков прямо из горлышка, - Это не роды, это что-то…
- Надеюсь, все живы? – Петер робко прошел в гостиную вслед за братом.
- И мать, и ребенок, - успокоил его Ван Геделе, - Жаль, большего не могу тебе рассказать. Иначе не сносить мне головы. Впрочем, мне столько заплатили за мое молчание – теперь год можно не работать. И весьма настоятельно рекомендовали покинуть Москву, но этого они не дождутся.
Петруша понимающе цокнул языком – многие доктора в Москве, особенно акушеры, давали такие вот обеты молчания.
- У кого ты был? – спросил он наудачу.
- Я же говорил тебе – мне не велено разглашать, - Яков сделал из бутылки еще один глоток, - Скажу лишь, что кое-кого в этот самый час порют на конюшне. И вряд ли бедняга доживет до утра.
На простеньком личике Петера отразилась такая работа мысли, что Якову сделалось его жаль.
- Сказал бы больше тебе – но не смею, - вздохнул он сочувственно, - Знаешь, Петичка, как мне хочется сейчас прокричать в колодец, как тому пастуху из притчи – «у царя ослиные уши!»
- Кричи в бутылку, - мрачно посоветовал Петер и пошел наверх, - Спокойной ночи. Или же доброго утра.
Яков сделал последний глоток, поставил бутылку на стол. Усмехнулся своим мыслям, склонился к горлышку бутылки и прошептал по-французски, тихонечко:
- У Барбары Черкасской черный младенец. Бедный ее шталмейстер – впрочем, он, наверно, уже покойник…
Он вернул бутылку в «танталов бар», замкнул замок, поднял с пола саквояж и тоже пошел – наверх, спать. «Отныне двое в Москве хотят – чтоб меня здесь не было, и какие двое… - размышлял он, поднимаясь по лестнице, - Может, и стоило бы мне бежать – да только ведь некуда».
Глава 20 Андрей Иванович Остерман
«Всегда будь собой. Кроме тех случаев, когда можешь быть драконом. Тогда – будь драконом». Интересные же книжицы почитывают смотрители гардеробной…Тощенькое издание на языке мандарин, прислано было от виконта де Тремуй, в канун предстоящего визита китайских посланцев. Остерман и не думал, что книга окажется столь занимательна – мягкой лапкой толкнет – в самое сердце. Свобода выбора, единство и двойственность, мужество оставаться собою, и мужество – от себя отказываться…И все – на прекрасном языке мандарин, недурная практика перед прибытием китайского посольства. Андрей Иванович провел над подарком уже три прекрасных часа, и свечи в шандале оплавились, и шея затекла – но никак было не оторваться…
- К вашему сиятельству – граф Левенвольд, - смиренно напомнил из-за спины дворецкий, - В кабинете ожидают…
- Давно ожидают? – Андрей Иванович поднял голову от книги, очнулся. Словно невидимые когти – разжались…
- Час битый, если не более, - ответил дворецкий, и невесомо усмехнулся, самым краешком рта, - Спят-с…
Выходит, Рене все-таки прилетел к нему – с маскарада. Остерман заложил цепочкой волнующую книгу, кивнул дворецкому на подсвечник – мол, возьми с собой – и вышел из комнаты, бесшумно ступая в домашних войлочных туфлях, сшитых – как турецкие сапожки.
Рене спал, в кабинете, на кушетке – на той самой кушетке, на собственном месте – в доме Хайни Остермана. Это место всегда было – только его, он всегда и сидел на этой кушетке, если являлся к своему Хайни – с докладом ли, за советом, и Остерман привык уже видеть его – именно здесь. Разве что прежде он никогда здесь не спал.
Остерман жестом задержал на пороге дворецкого с его шандалом, и подошел, и смотрел на спящего Рене – как на картину, в свете пока еще единственной свечи. Этот его карнавальный русалочий наряд, и камни в волосах, и пудра, и ресницы – как получается их наклеивать, такие длинные? Драгоценная марионетка…
Рене Левенвольд был у вице-канцлера давним, лучшим шпионом, был – глаза его и уши при дворе, и сам Остерман помогал Рене – подняться после очередного падения, закрыться от неизбежного удара. Никто и никогда не знал наверняка – кто из них – и чья креатура. Они были – пупхен и пуппенмейстер, и Рене блистательно отыгрывал на придворной сцене – комбинации, выстроенные вице-канцлером в пыли его кабинета. Он – жил, Остерман – сочинял для него жизнь, и порой осязал дрожание нитей, протянутых от собственных пальцев – к нему, как трепещут они, и как рвутся – порою. Рене был его тенью, но затмевающей блеском собственного скромного хозяина.
Будь драконом – а Рене и есть он – твой дракон, ты сам…
Герцог де Лириа – забавное, говорящее имя у этого дипломата – писал однажды об Остермане и дружбе его с братьями Левенвольде: «Дружит с обоими, любит – одного». Любит – одного…Любит – кукловод марионетку, проживающую за него, и ради него – его собственную непрожитую, волшебную, увлекательную и пьянящую жизнь. Любит в нем – несбывшегося себя…
Остерман отобрал у дворецкого подсвечник, поставил на комод – самоцветные отсветы пробежали по зеленой тафте, заиграли искрами шпильки, засветилась зеленоватым золотом пудра, дрогнули ресницы, столь неестественно длинные.
- Доброе утро, Рене.
- Разве утро? – он сел на кушетке. Парик его растрепался, и смялся кафтан морского бога – таким же кот вылезает из-под дивана, столь же несуразный и словно бы придавленный.
- Нет, Рене, еще ночь, не пугайся, - Остерман уселся в кресло-качалку, и оттолкнулся от пола, начиная движение. Так же лодочник отталкивается от берега – и плывет, - Как прошел маскарад?
- К черту маскарад, - Рене машинально расправил локоны, и стая зеленоватых светляков взвилась над его головой, - С этой ночи у меня – козырная карта. Черной масти…Тесть мой в руках у меня, Барбар отныне – тоже, осталось разве что убедить муттер.
- Разве что? – Остерман прищурился, - Не это ли – главное? В твоей игре банкир именно муттер, вовсе не твой несчастный тесть.
- Ты прав… - забавно было смотреть, как он печалится – даже золото меркнет. Иногда нарочно стоило его расстроить – чтобы увидеть эту сказочную меланхолию.
- Прости, но сегодня я сыграл твою партию за тебя, - со сдержанным торжеством промолвил Остерман, - И выговорил у муттер – твою свободу. Муттер позволяет тебе расторгнуть помолвку – если ты, конечно, сторгуешься с князем, и сделаешь все красиво. Дашь Черкасским сохранить лицо – и немножечко пнуть тебя, в утешение.
- Хайни! – а ведь эти фальшивые ресницы, они делают его глаза – раскосыми, как у тех, что говорят на языке мандарин, - Ты лучший мой друг…Что ты сказал ей, как ты ее заставил?
- Одно слово, Рене, только одно – слово, купившее твою свободу, - Остерману нравилось играть с ним, кошке с мышью. Что здесь поделаешь – его марионетка, золотой пупхен, которым и следует, и единственно возможно – играть. Но он не спросил – какое слово? – только глядел, обведенными зеленью глазами, искусственно задранными – к вискам. И Остерман продолжил сам, так и не дождавшись – вопроса:
- Жаль, что ты не желаешь угадывать. Этот освободивший тебя мутабор. Это единственное слово – Габриэль.
Глава 21 Гри-гри
Яков улегся спать – и после выпитого вина казалось, что кровать волнуется под ним, как море. В соседней комнате Петруша храпел, выводя заливистые рулады. Слышно стало, как по рассветной тихой улице крадучись едет возок – видать, дядюшка возвращался с маскарада. Яков лежал с закрытыми глазами и слушал – как возок приближается, вот он подъехал, остановился, хлопнула дверца. Простучали шаги по крыльцу – удивительно бодрые и быстрые для пожилого нетрезвого человека. Входная дверь не ударила – открылась и закрылась тихо.
Яков распахнул глаза и сел на постели – прежняя шпионская наука подсказывала ему, что стоит стряхнуть с себя сон и протрезветь, насколько это возможно.
Дом все спал, беззвучный в рассветных сумерках. По стеклам сбегали капли дождя, где-то далеко, в соседнем квартале, скрипуче лаяла собака. Яков привстал, держась за изголовье, и выглянул в окно – у ворот притулился возок, не дядин и не лестоковский, а какой-то чужой. Маленький, грязный, с кожаной крышей.
- Т-с-с, Коко, только не кричите, - он стоял в дверях, мордастый и глазастый блондин-француз из «Семи небес». Все в том же черном пасторском, как и прежде, растрепанный, веселый и таинственный. Он прикрыл дверь за своей спиной, и продолжил заговорщицки:
- Я за вами. У меня пациент для вас – он при смерти, но если ваша милость поспешит, может, он и выживет.
Яков смотрел на француза широко раскрытыми глазами и ничего не говорил – так удивился. Пастор подумал и пояснил:
- Я только приглашаю вас, платить вам буду не я, а мой хозяин.
Слово «хозяин» он произнес как французское «суверен», то есть в точном переводе владыка или властелин. Яков усмехнулся этому «властелину» и накинул жилет: