И, словно эхо, повторенных шепотом прощальных слов – голос флейты, жалобный и грустный, в самом последнем – ряду портьер. Бледная, жалкая кантилена – у музыканта слабые легкие. Недостаточно сил – для хорошей игры, безупречного звука. Но даже такая беспомощная игра – Ла Брюс не знал, что при дворе есть и другие флейтисты, кроме него.
Он приблизился, как самому ему казалось – бесшумно, стараясь не стучать каблуками. Кончиками пальцев отогнул краешек бархатной шторы – и на мгновение залюбовался собственным драгоценным кружевом, и полировкой ногтей, и игрою перстней…И встретился глазами – со своим таинственным музыкантом. Я и не знал, что ты умеешь играть на флейте…И неудивительно, что так плохо – у тебя для подобных занятий – слишком уж узкая спина, и маленькие легкие. Удачной репетиции, и доброго утра, Рене…
Ла Брюс неслышно задернул портьеру, и отступил – пятясь, спиной вперед. Повернулся, и почти побежал – искать, для отступления своего, другую дорогу. Он тогда уже понял – все для него кончено. Два пути у него отныне – бегство или смерть.
Рене Левенвольд…Он бездарно играл на флейте, но всегда – о, церемониймейстер! – безупречно выстраивал мизансцену. Черт же дернул Ла Брюса смотреть…На золотого хрупкого флейтиста, и на второго флейтиста, на коленях перед Рене, исполнявшего свою партию – наверное, безупречно. Он все исполнял безупречно, этот темный господин в сиреневом, и для Рене он сыграл тогда – божественно, иначе оно бы того и не стоило.
Глава 25 Чемберлены
И в рассветных сумерках доктору опять померещились – вот наваждение! – отрубленные головы на частоколе, окружавшем подмосковную тюрьму. Когда вышли они из возка, Яков вынул гри-гри из пыльного кувшина, и Десэ тут же ударил кувшин об утоптанную твердую землю:
- На счастье!
Осколки прыснули в разные стороны, от дверей обернулись караульные, и посмотрели на них, как на дураков.
- Идем же! – и пастор повлек гостя за собой, в кособокую часовенку, притулившуюся позади мрачного здания тюрьмы. Яков глянул в сторону узилища:
- Как думаешь, Гросс еще там? Можно ли с ним увидеться?
- Твой Гросс дома, - бросил небрежно Десэ, - Уже два часа как. Клялся, когда уходил – что немедленно отбудет в свою Вестфалию, прочь из этого ада.
- Откуда ты знаешь?
- У меня везде друзья, и в тюрьме тоже – караульные, дознаватели. Я ведь душа-человек, разве это не заметно? – он хищно усмехнулся, - И здесь тоже есть у меня дружочек, - Десэ отворил дверь в часовенку и позвал:
- Изафет! Изафет!
- Что тебе, Смертушка? – откликнулся веселый добродушный голосок. В тюремной часовенке уютно коптили свечки, и пахло ладаном, и физиономии у икон представлялись не так уж черны и страшны в кокетливом серебре окладов. И хозяин часовни – тщедушный глазастый попик, кудрявый, херувимского вида – казался персоной симпатичной и жизнерадостной.
- А вы с ним даже похожи! – Десэ перевел взгляд с Якова – на симпатягу-попа, - Изафетка, этот паренек – сегодня он – это ты. Дай ему поповское платье, и я отведу его на исповедь к осужденной, - Десэ смешно говорил, выделяя вторую гласную в слове «осужденная», но в тюрьме – ведь только так и говорят. Антр ну в тюрьме, и больше нигде…
- А как же я, Смертушка? – притворно сокрушился попик, - Грех ведь сам на душу возьму, если грешницу без утешения оставлю.
- Не грусти, Изафетка, - Десэ снял с пояса табакерку, раскрыл перед попиком, - Вот, белый табачок, как ты любишь. Нюхни, успокойся.
Попик взял ловкими пальцами щепотку табака, закинул в ноздрю:
- Ах, волшебник! Ах, греховодник! – и тут же сладко расчихался, и закатил глазки, - Знаешь, чем порадовать! Такие сны дивные после табака твоего снятся…
Якову табака не предложили, и доктор как-то сразу догадался, почему. В движениях Изафетки появились небывалая плавность и легкость – он словно способен стал завязываться в узлы. Он даже приобнял пастора на радостях, но тот отстранился:
- Рясу неси, покуда ноги держат. Табак весь тебе оставлю – наслаждайся, но знай меру.
Изафет ушел, танцуя и виясь от переизбытка чувств, и вскоре вернулся с рясой. Яков надел рясу через голову, поверх собственной одежды.
- Коротковата, - Десэ критически прищурился, и поддернул подол вниз, - Оттого, что Изафетка маломерок. Ничего, на раз прокатит. Пойдем к подружке твоей, исповедник.
Яков следовал за Десэ по тюремным коридорам, и отчаянно трепетал – под взглядами караульных. Но пастор был столь в себе уверен, и двигался вперед с таким пробивным апломбом – что уверенность его невольно передалась и Ван Геделе.
- Исповедник. Поп то бишь, - представил Десэ своего спутника караульному, скучавшему перед камерой восемь, - Как ужин последний – съела, не подавилась?
- Морду воротит, - буркнул караульный, - Лежит, будто дохлая.
- Вот-вот встанет как миленькая, - пообещал ему Десэ, - Слово божье, сам знаешь, чудеса творит. Открывай давай.
Караульный отомкнул замок – ведьма лежала на нарах, как будто и не шевелилась, с тех пор, как Яков ушел отсюда. Она не подняла головы, не открыла глаз, когда они вошли.
Десэ прикрыл дверь, встал так, чтоб спиной загородить дверной глазок:
- Ну, поп самозваный, давай – с богом!
Яков приблизился, присел на корточки, взял ведьмину руку и, волнуясь, надел амулет на высохшее, желтое запястье:
- Вроде бы левая рука должна быть, та, где сердце – если верно я помню…
- Все верно, милый, - ведьма раскрыла глаза и резко села на своем ложе. И у Якова опять всплыло в памяти – про восставших вампиров, про то, как вчерашний труп способен преобразиться в прекрасное, бесконечно притягательное создание. Сейчас под ее взглядом можно было раствориться, растаять – столь магнетически засияли ее глаза.
- Здорово, - оценил и Десэ ведьмино преображение. Он отошел от двери, присмотрелся, - Ну, красиво, да. Превращение впечатляет. Но ведь это всего лишь поэзия. Дальше-то что?
- Она умрет и станет свободна, - Яков услышал эти слова в своей голове, и тут же проговорил их вслух, - И бессмертна. Если я позову – она придет, спасти меня, как я спас сегодня ее. Только нужно мне знать ее имя.
- Это как раз проще простого, - Десэ задумался, вспоминая, - Марфа, нет, Мавра Зайцева – по судейским протоколам. Так это все, спектакль кончен, приятель?
Яков все смотрел, глаз не мог отвести – от Мавры Зайцевой, и Мавра смотрела, не отрываясь, на него. Сидела неподвижно на нарах, подогнув под себя одну ногу, с прямой спиной, и не отрывала от доктора жгучего, испепеляющего взора. Прекрасная и невезучая, как та царица, с которой писали икону черной муттер. Тоже увидевшая ад, и несчастная, просто потому, что так уж зажглись над нею звезды. Соломенная собака, жертвенное животное – сожженное бог знает, ради чего. Темные волосы, пепельная кожа и пропащие, глубокие глаза – точно такие глаза видел Яков совсем недавно, на другом прекрасном лице, и тот человек вот так же принимал свое страдание, как неизбежное, как должное…
- А ты еще врал графу, что гипноз тебя не берет, - Десэ взял доктора за плечо, и с усилием отвернул от ведьминого взгляда, - Так кончен твой спектакль?
- Наверное, кончен, - подтвердил Яков.
- Жаль, что мало. Но красиво, - похвалил Десэ, - Профос обрыдается теперь – такую красотку душить. Ладно, горе-колдун, пойдем, посажу тебя в карету – до графского дома. А я останусь – пульс ей, - кивнул он на ведьму, - трогать, и глаза закрывать. И таких, как она, на восемь пополуночи у нас еще трое. Регулярные экзекуции – опора стабильности режима.
В карете на Ван Геделе навалились тошнота, и сонливость, и тяжелая, каменная усталость. Возможно, ведьма и в самом деле навела на него чары. Он хотел было приказать кучеру править к Быдлину дому – ведь, кажется, арест его отменился, Гросс же вернулся домой… Но язык у Якова еле ворочался, и глаза закрывались – и, как только опустил он веки – увидел перед собою лицо Мавры Зайцевой, то ли страшное, то ли невыразимо прекрасное, и языки пламени, как на портрете ландрата, обняли его, и приняли в себя, и окружили, и не отпускали…Качался возок, и качались волны, в которых плыла и плыла его лодочка, в огненной реке…
Яков помнил словно бы в дымке – как дворецкий и кучер на руках возносили его на антресоли графского дома, мимо серебряных гибких виверн, перевитых на фасаде. И как сменялись лица возле его постели, будто в калейдоскопе: нарядный высокомерный дворецкий, отчего-то дядюшка Бидлоу, после пастор Десэ, трогающий пульс Якова холодными жесткими пальцами, и равнодушный золотой Левенвольд, мелькнувший на пороге в презрительном полуобороте:
- Надеюсь, он не заразный? Это же не оспа, Коко?
И потом, однажды, или даже не однажды, а раза два или три – рыжая раскосая женщина, словно сошедшая из райского сада – сидела на краю постели, и держала его за руку, и обтирала водою его лицо. Или то казалось бедняге Ван Геделе, в горячечном бреду – Лупа-Лукерья, мандариновая его волчица, глядящая на него сверху вниз, с состраданием и любопытством.
Когда он очнулся – возле кровати сидел надменный и чопорный дворецкий Кейтель, в парике и в расшитой ливрее, и смотрел на больного точно так, как смотрела Лупа в его снах – с состраданием и несомненным любопытством.
- Кризис миновал, - произнес он значительно, - Как и предсказывал ваш гениальный дядюшка. Вставать вам пока что не стоит, но если что – под кроватью найдется горшок, а на подоконнике – кувшин с водой.
- Сколько я провалялся? – тут же спросил Яков.
- Пять дней. Его сиятельство опасались оспы, но дядюшка ваш правильно сказал – всего лишь горячка, от переутомления и чувств-с.
- Я хотел бы вернуться к себе, вернее, в дом моего дяди, - сказал Яков со всей возможной решительностью, садясь на постели.
- Вот еще, - вдруг фыркнул Кейтель, как лошадь, и Яков с удивлением увидел, что он может быть – и сердитым, и забавным, и лет ему куда меньше, чем кажется на первый взгляд, - Лежите и не высовывайтесь. Дядюшка, коли будет на то нужда, приедет к вам сам. Его сиятельство нипочем вас не отпустит – он столько дней провел у вашего изголовья, и так тревожился о вашей судьбе – а вы хотите сбежать, отнять у него игрушку из рук.