- И кто это был? – Остерман прекратил раскачиваться и выпрямился в кресле.
- Да почем мне знать, - растерялся Ивашка, - Все в масках ходят, рож-то не видно. А записку он не писал.
- И чего же хотел?
- Свободы, ваше сиятельство, - проговорил Трисмегист с долей неодобрения, - Хотя вряд ли был крепостной.
- Мы желаем несбыточного, и мы желаем странного, - Остерман оттолкнулся ногой от пола, и кресло его опять поплыло, как лодка по невидимым волнам, - Но сколько бы осел не странствовал – ему не вернуться домой арабским скакуном. Хотел бы я знать – за какую цену он выкупит свою волю. В любом случае, тот отважный любитель свободы и кровопролитий побывал у тебя последним. Лавочка твоя закрыта.
- А как же хозяйка моя? – вспомнил Ивашка.
- С Нати я договорюсь – в любом случае, хозяйка твоя получила от игры уже все, что хотела. Она не станет тебя задерживать. Куда же отправишься ты дальше, демон библейский?
- В Несебр болгарский поеду, дядька у меня там, - смущенно пробасил Трисмегист, - Немного в Москве еще побуду – есть тут вдова одна…А потом и отправлюсь с богом.
Остерман не слушал его, глядел в окно – капли дождя стекали по стеклу, как слезы, и деревья в графском саду стояли, печально поникшие. Меж деревьев бродил садовник, в плаще с капюшоном, и в большую корзину собирал из травы падалицу. Так и смерть собирает с грешной земли созревшие плоды – сравнение банальное, но тем не менее верное.
Срок у Лупы был в ноябре, но дочка родилась на два месяца раньше – быть может, от переживаний, из-за неудачной премьеры. Яков сам принял роды, на пару с холопской акушеркой – ребеночек родился хилый, и вряд ли стоило надеяться, что задержится на свете.
Вместе с младенцем роженица перебралась из холодного флигеля – на теплые антресоли, и Яков мог отныне навещать своих пациентов, хоть каждый день. Он и приходил каждый день – смотрел, как Лукерья кормит малышку, и потом ходит с нею по комнате, держа младенца столбиком и поглаживая по спинке – чтоб молоко улеглось, и живот не болел. Они почти не разговаривали – Лупа и Яков – и доктору вспоминались порою два чемберлена, глядевшие друг на друга, как в зеркало, с веселым отчаянием – вместе быть им нельзя, абсолютно невозможно, но никак и не отвести глаз…
Ван Геделе знал, что будет с ними дальше, но старался не думать – чем же все кончится, и жил той единственной, отпущенной ему минутой. Иногда он приходил в комнату, заслышав детский плач – Лупа спала, и доктор сам брал из люльки капризную девочку, и ходил с ней по комнате, укачивал, и по-фламандски уговаривал не плакать. Она была легкая, очень легкая, и хрупкая, как птичка, с такими же невесомыми, словно полыми, косточками, и Лупа дала уже имя ей – Аня – и Яков жалел, что все это ненадолго, и Аня ненадолго, и эта жизнь, как и жизнь бедного его де Лиона, однажды иссякнет, протечет у него между пальцами, и он не в силах станет – удержать.
Он листал свои книги, все пытался найти в них ответ – как выходить ребенка, такого слабого, но и в книгах не было толковых советов, а сам Яков умел лишь принимать роды, и знать не знал, как оно там – дальше. Холопская акушерка советовала класть ребеночка в погасшую теплую печку, но у графа все печки были немецкие, или же – камин, и кто бы дал им, выкладывать младенца в графском камине…
Сам граф Левенвольд и не взглянул на ребенка – он равнодушен был к детям, к своим ли, к чужим. Лупа плакала от обиды, ей казалось – он хоть раз, но придет, но увы – графу было все равно. Кейтель заходил от хозяина, справлялся, как пришло молоко, приносил пеленки, и погремушки, и делал ревущей девчонке козу – отчего бедняга принималась орать еще пуще.
- Не мешаем мы вам? – спрашивала Кейтеля Лупа, она боялась, что ребенок на антресолях плачем своим помешает графу спать, и их сошлют, в деревню или бог еще знает куда, - Анька тихо пищит, но, может, будит?
- Меня будит, а графа – нет, - отвечал весело Кейтель. Видно было, что младенец ему донельзя симпатичен – Кейтель вдохновенно тряс погремушкой и крутил пальцами «шарики-фонарики», - Его сиятельство ночью приходит, как нагулявшийся кот, и тотчас кверху попой – на постель, спать. Над ним из пушки можно палить – не проснется. А я потерплю, я днем посплю два часа – и ночью превосходно просыпаюсь и засыпаю снова.
Лупа слушала его, кивала, и все равно боялась. Яков дожидался, когда Кейтель уйдет, обнимал ее, прижимал к себе и шептал:
- Никто тебя, глупую, не выгонит. Погоди немного – и поедем с тобою вместе, далеко, в самую Польшу, в Варшаву – там, знаешь, какие башни? И все дома – как торты…
- И ты поедешь?
- И я… Станем жить с тобой, в своем доме, со слугами, с охраной. Только подождать чуть-чуть надо.
- Чего же?
Если бы Яков мог ответить – чего…Он сам лишь догадывался – чего они ждут, каким оно будет, их грядущее путешествие…
Лил дождь из темного неба, порой уже и со снегом, летели на землю желтые и красные листья, и кузен Петер все слал и слал Якову отчаянные записки: «Как ты? Все ли хорошо? Не надумал ли ты возвращаться?» И де Тремуй из своей оранжереи присылал – туески с мандаринами, и на солнечных боках мандаринов вырезаны были улыбающиеся рожицы. Значит – Виконту нравилось, как идет игра.
В ту ночь Левенвольд пришел за ним сам:
- Хватай инструменты и бежим скорее, Яси Ван Геделе. У нашей пьесы развязка.
Он был сегодня не золотой, черный – в темной простой одежде, лицо без краски, и блестящие волосы зачесаны назад гладко, как у цесарских сутенеров. Только перстень на руке был прежний – с розовым тревожным камнем.
- Скорее, Яси, ты как сонная муха…
Яков кое-как оделся, взял инструменты – провожатый его уже пританцовывал от нетерпения на пороге комнаты. Вдвоем спустились они – по черной лестнице, к черному выходу. Карета уже дожидалась – бедный возок Десэ, тот, что с кожаным верхом, и сам Десэ сидел на облучке, на кучерском месте.
- Полетели! – Левенвольд скользнул в карету, проворно, как ласка, и Яков последовал за ним – звякнули в саквояже инструменты.
- Вот твой роялти, - Левенвольд показал доктору кошелек, но не отдал, - Получишь, если сделаешь все, как надо. Если все у тебя получится…
Яков только сейчас увидел, что правая рука графа перевязана, и совсем по-дилетантски, просто платком, перетягивающим ладонь.
- Что с рукою, ваше сиятельство? – спросил Ван Геделе, - Может, мне стоит перевязать вас по всем правилам?
- Глупости, - отмахнулся Левенвольд, - Царапина, об собственную шпагу. Только я так могу…Пустое, не стоит трогать.
- Ваше сиятельство, - Яков понизил голос, - Я хотел бы приобрести у вас одну вещь – надеюсь, она стоит поменьше, чем десять тысяч.
- Что же? – высокие брови недоуменно взлетели.
- Парадный кафтан, весь в золоте, тот, что вы носите при дворе.
- Их у три меня – который из трех? Один парижский, и два от местных портных – но ни один из них больше пятерки не стоит, - Левенвольд озадаченно наморщил гладкий лоб, Яков явно потряс его и удивил, - Ты что, хочешь это – сам носить?
- Нет, носить я не стану,- улыбнулся Ван Геделе, - Уговор у меня, с одним человеком. Он спас мою жизнь, и я с тех пор ему должен. Какой из трех, все равно. Только вряд ли я смогу передать его сам – прикажите доставить кафтан к дому Дрыкина, для Трисмегиста…
- Для Трисмегиста… - Левенвольд на мгновение прикрыл лицо ладонями, мелькнули белый платок и алый камень, и когда отнял руки – рассмеялся, - Милый друг, не имей привычки считать других – глупее себя, тогда и сам не покажешь себя глупцом. Я прикажу доставить твою покупку – в дом Анри Мордашова, для виконта де Тремуя. Угадал?
Яков ошеломленно кивнул. Карета дернулась и встала.
- Вот мы и приехали, доктор. Лефортово. Ваш выход, дива.
Лефортовский дворец был отсюда довольно далеко – горбатый холм с золотыми окошечками, смутно мерцавшими сквозь завесу осенней мороси. Между каретой и дворцом простирался черный, уже голый совсем сад, зловеще колеблющий скрюченными аспидными ветвями в розоватом от иллюминации небе. Словно ведьмы грозили прохожим высохшими костлявыми пальцами – не ходите, добра не будет…
- Ну же, идем! – Левенвольд вступил на дорожку, в самую сочную грязь – по щиколотку, и, обернувшись, манил оторопевшего Ван Геделе, - Идем, не спи!
Пастор Смерть тоже сошел с облучка и перебрался в возок, под крышу – от моросящего дождя.
Доктор запахнул понадежнее плащ и устремился за своим стремительным провожатым – по невидимой в темноте дорожке, в скользкой осенней грязи. Мелкие капли дождя обидно били по носу и неуклонно стремились за шиворот.
Дорожка скоро закончилась, перед согбенной деревянной постройкой – Левенвольд с самым деловым видом стукнул в дверь на мотив какого-то марша, и дверь открылась. В скудно озаренном проеме стоял унылый тип со свечой, по виду – типичное чадо тайной полиции, с красным носом и бегающими глазами.
- Узнаешь? – Левенвольд гордо выпрямился и высокомерно задрал подбородок. Полицейский кивнул – он признал эту придворную полубалетную стойку, но не самого человека:
- Полковник? Ваше сиятельство?
- Чуть поменьше, сиятельство без полковника, - Левенвольд отодвинул стража и вошел, втащив и доктора за рукав – с собой, - Со мною лекарь, и мы спешим. Дай мне свечу, ты себе новую заведешь, - он взял из руки охранника свечу в керамической чашке – с такой детской непосредственностью, что тот только рот раскрыл, и уже летел дальше, волоча и доктора за собою, так кошка тащит в зубах пойманную мышь, - Осторожнее, тут ступеньки, и весьма крутые. И наклони голову – видишь, какой кротовый ход…
Ван Геделе понял, что идут они во дворец – под землею, ходами, предназначенными для шпионов и прислуги. «Впрочем, он же гофмаршал, - подумал доктор о Левенвольде, - Он и должен знать как следует свой дом, как любой хороший дворецкий».
Ступени кончились, потолки поднялись повыше, и в стенах показались крошечные зарешеченные окошки, странно знакомые. «Я был уже здесь!» - чуть не воскликнул Яков, и даже глазами попытался отыскать – тот поворот, ту дверку в потайную комнату, за которой – сказочный райский сад. Но все повороты были одинаково мертвы и черны, и не понять было – который…