Шварце муттер — страница 43 из 47

- Опять ступени, - любезно предупредил Левенвольд, - Уже наверх. Минута – и мы на месте.

Пламя свечи плясало в его руке, и лицо, освещенное изнизу, казалось злодейски-красивым, словно карнавальная маска – злой рот и глаза темные, без блеска, совсем как в маске – прорези. Гофмаршал взбежал по крутой деревянной лесенке, толкнул невидимую в темноте дверь:

- Дома…Теперь – молчи!

Хотя Яков и прежде не сказал ему ни слова…Теперь перед ними были черные дворцовые ходы, потайная неприглядная изнанка, о которой не ведают гости – узкие коридорчики, деревянные переходы, лесенки без перил. Левенвольд, похоже, знал в совершенстве пространство за сценой – того театра, где довелось ему блистать. Был как рыба в воде – и на подмостках, и за кулисами. Он двигался стремительно – так хищная мурена плывет у самого дна, в сумрачных своих водах – по извилистым темным тропам, пронизывающим дворец изнутри, как незаметная паутина, по тайным дорожкам шпионов, абортмахеров, убийц и ростовщиков. Черная лесенка, переход, поворот, и – пламя свечи прекратило метаться и замерло, и очередной марш пробарабанил по очередной двери.

- Ваше сиятельство… - отворилась невидимая дверца, и явился следующий страж, брат-близнец предыдущего.

- Я с акушером, - Левенвольд отдал охраннику свечу и вошел, - Не опоздали?

- Никак нет, ваше сиятельство.

То была приемная, так называемая антикамора, чистилище перед вратами в рай. В таких комнатках днем толпятся просители, ожидая аудиенции. Сейчас здесь сидели два то ли шпиона, то ли питомца господина Ушакова – неприметные, словно пылью припорошенные, но отчетливо разящие перегаром.

- Мы идем, - приказал Левенвольд не то им, не то Ван Геделе, - Разувайся – и входи.

Собственные заляпанные глиной ботфорты он мгновенно и ловко снял, без помощи, сам, и остался в чулках. Доктор тоже вышагнул из грязных своих туфель и спросил осторожно, шепотом:

- Хоть скажите – сколько лет, которые роды?

- Лет тридцать семь, роды, похоже, первые, - одними губами произнес Левенвольд.

«Какой ужас» - про себя оценил перспективы акушер. С такими вводными – ему оставалось разве что молиться.

Левенвольд приблизился к двери, ведущей в покои, и приоткрыл ее – ровно настолько, чтоб прошел человек:

- Прошу, маэстро!

Что это было прежде – спальня, кабинет? Сейчас здесь было слишком уж много ширм – и много старух. Таких вот русских повитух, с их «сахарочком» и другими идиотскими народными приемчиками, подобных старух Ван Геделе издавна почитал первыми своими врагами. Левенвольд мгновенно прочел выражение на лице доктора и по-русски бросил повитухам категорический приказ:

- Этот доктор – главный. Слушайтесь, твари! – и прибавил для Ван Геделе, уже по-немецки, - Бидлоу они знают и боятся, а тебя не знают. Хочешь – выгоним их вовсе?

- Не надо, вдруг пригодятся, - засомневался Яков, - Так где же роженица?

- Идем, - гофмаршал, как хорь, скользнул в лабиринте ширм, - Но только – молчи.

Яков последовал за ним, лавируя среди вышитых на шелке китаянок и японок, и увидел кровать, перегороженную надвое, тоже то ли занавесом, то ли тканевой переборкой, на тонких бамбуковых ножках. Это было придумано, судя по всему, для секретности – нижняя половина роженицы помещалась по одну сторону преграды, а верхняя – спрятана была от акушера с другой стороны, за вышитым тканевым пологом. Там, в секретной части, все было правильно, роженица дышала и орала, и угрями вились возле нее вездесущие старухи, а со стороны несекретной – обретался лейб-медик Фишер, похожий на Кощея из русских сказок. Этот Фишер был звездою кумовства и некомпетентности, и неизвестно, как втерся в доверие к царственным особам. Кое-кого он успешно уже уморил, и московские врачи слагали о Фишеровской дикости цветистые легенды, о его сушеных червях и целебных пиявках… «Бог мой, и мне – вместе с ним…- в ужасе подумал Яков, - Всем конец – и матери, и ребенку, и мне. Выживет разве что Фишер…» Потому что Фишер выплывал на поверхность всегда – кого бы ни уморил.

- Фишер – кыш! Смена караула! – приказал тем временем Левенвольд. Яков невольно оценил, как он говорит – обер-гофмаршал – тихо, но очень отчетливо, так, что невольно вслушиваешься в каждое слово, - Это доктор Геделе, все извольте ему подчиняться. Если желаете – встретить рассвет живыми.

Кощейный Фишер беззвучно кивнул – весь покорность и раболепие. Вполне дружелюбно он указал Якову на таз с водой и кувшин – чтоб вымыть руки. Яков выдохнул и наконец-то перестал дрожать – да, все это время, как вышел он из кареты – его непрерывно трясло, как в лихорадке, и горели щеки. Но вот ужас отступил, и впереди ожидала его обычная акушерская работа, такая, как и всегда.

Яков вымыл руки и осторожно, бочком, приблизился к высочайшей своей пациентке, и начал осмотр, и мгновенно успокоился. Никто не умирал, и предлежание было удачное, и раскрытие – точно такое, как надо. Бог даст, все сможет разрешиться и без участия знаменитых чемберленовских щипцов.

- Давно схватки идут? – спросил Яков лейб-медика, и тот отвечал, с отрепетированным степенным достоинством:

- С двух пополудни, воды час назад излились.

Яков скрипнул зубами от этого «излились», но смолчал – Фишер и так был в этом деле не то что бы его другом.

- Что там? – спросил Левенвольд, обычным своим, не гофмаршальским голосом, он изо всех сил старался – не смотреть.

- Пока все хорошо, все идет как надо, - успокоил его Ван Геделе, - Герр Фишер все подготовил как следует, и, если будет господь к нам милосерден – к утру ее милость благополучно разрешится от бремени.

«Ее милость» за ширмой заорала дурниной, Левенвольд нервно передернулся, произнес непонятно:

- Suum cuique! – текуче обогнул полог, и пропал за ним, тут же раздался из-за ширмы его командный гофмаршальский голос:

- Брысь, чудовища! – и три старухи прыснули с той стороны, как тараканы.

- Анхен, Анхен, я здесь, с тобой, - услышал доктор из-за шелковой завесы уже немецкую, сладкую, нежнейшую речь – вот так же говорил Левенвольд когда-то: «Мой ужасный месье Эрик», с такой же неизбывной любовью, - Дай мне твою руку…Я буду с тобою, Анхен, пока все не кончится.

- Гасси… - голос ее сорван был криком, и все равно – то был гулкий, как колокол, очень низкий голос – для женщины, - Успел, приехал…Не уходи больше, Гасси, не бросай меня.

- Не брошу, Анхен, - в воркующей нежности послышалась горечь, - Твой Гасси здесь, рядом, никуда не уходит.

«Они не близнецы, конечно, но так похожи – особенно ночью» - подумал про себя Ван Геделе, о братьях Левенвольде, но дальше продолжать не стал – некогда стало. Этот экзамен был у него самым сложным, на карте стояла не карьера – карьеру он давно проиграл – уже целая жизнь, и не только его. Молодой акушер засучил рукава, оценил в очередной раз раскрытие, и еще раз выдохнул прерывисто – как перед прыжком в пропасть.

- Не гони, Десэ, постой пока, - приказал Левенвольд. Доктор Ван Геделе нес на руках ребенка, и гофмаршал позволил ему устроиться в карете первым. Младенец в пеленках и одеяле скрипуче пищал.

Левенвольд забрался в возок, вытащил из кармана табакерку, откинул крышку – столь знакомый белый табак! – и серебряной ложечкой зачерпнул понюшку, и дважды вдохнул. Он почему-то не стал чихать, откинулся на подушки, прикрыв глаза, и севшим голосом велел Десэ:

- Помчали! – возок покатился, и ребенок в руках у доктора удивленно замолчал.

- Для одной он был Вилли, для другой – Гасси, для третьего – никто и ничто, Рьен, - как во сне проговорил Левенвольд и тут же открыл глаза, подозрительно заблестевшие, - Откинь пеленку, покажи мне ее – на кого похожа?

Их новорожденный был – девочка, здоровая, чернявая и басовито-крикливая. Яков сдвинул чуть вбок кружевную белую пеленку, и Левенвольд уставился в темноте на младенца, близоруко прищурясь:

- О да, этот прекрасный римский нос…

Доктор перегнулся и сам посмотрел – младенческий нос был самый обычный, кнопкой. Впрочем, и у собственно Левенвольда нос был вовсе не римский, обычный остзейский, с горбинкой и с брезгливо защипнутыми ноздрями. Ван Геделе поднял на него недоуменные глаза, и услышал – насмешливое:

- Ты что – тоже? Тоже думал, что то дело ушаковское – правда? Да за собственного ребенка я не дал бы и пуговицы…Она – не моя…

Яков накинул пеленку обратно – младенец спал, убаюканный дорожными кочками. Десэ на облучке запел вполголоса:

- Le lendemain matin, deux cadavres sont arrives…(Наутро приплыли два трупа…)

- Столько жизней – за одну маленькую и никчемную, - глубокомысленно промолвил Левенвольд, которому белый табак все-таки, похоже, ударил в голову, - Все те люди, в «Бедности», и охранники, и несчастные старухи – солнце встает, а все они мертвы. Жив разве что бестия Фишер, но этот переживет – и потоп, и снятие пятой печати…А прочие, кого ты видел сегодня – все, все уже умерли. Черный папа Ушаков отлично знает свое дело. И ты умер, Яси Ван Геделе, и я говорю с твоим призраком, и дядя твой завтра узнает – что ты утонул, в Москве-реке. В Польшу поедет месье Изоля, и мадам Изоля, и двое их детей, и две няньки…Ах да, гонорар для месье Изоля, как я забыл, - Левенвольд извлек из-за пазухи кошелек, похудевший за ночь ровно вдвое, - Вот твоя пятерка, Иаков Изоля. Увы, звучит не так хорошо, как Яси Ван Геделе…А то, что ты у меня купил – де Тремуй получит его уже сегодня. Слово – дворянина.

Возок встал на заднем дворе дома Левенвольда – Яков тотчас узнал лепившиеся друг на друге флигеля и пристройки. Напротив стоял уже готовый длинный дормез – карета для долгих путешествий, с печкой и лежачими, как колыбели, сиденьями.

- Перебирайтесь, вас уже ждут, - Левенвольд небрежно кивнул в сторону дормеза, и прибавил, увидев растерянное лицо Якова, - Все твои вещи, и деньги, все уже собрано и ждет тебя. Ничего не пропало, не бойся. Ступай же, Яси…

Десэ сошел с облучка и отворил ему дверь – Яков спустился на двор, прижимая ребенка к груди. Младенец вдохнул осенней прохлады и вдохновенно заорал. И из дормеза откликнулся – такой же детский писк, но куда слабее. Десэ подошел к дормезу и почтительно распахнул – уже следующую дверь: