— Вообще — да, да! Но такое уж правило, отвергнутый отпускать должен.
И было по-прежнему муторно от этих взаимных, наперебой, уступок. Неприятны были сумбурность Степкиных откровений и его, Андрея, самоотверженная попытка отступиться от того, на что он, собственно, уже не имел права. Скорей бы кончился этот никчемный разговор, остаться одному, никого не видеть, ничего не знать.
— …Так я пойду, — словно издалека донесся робкий голос Степана, — мне еще клуб закрывать.
— Да.
Андрей шевельнул рукой ему вслед, как будто Степан мог разглядеть этот прощальный жест, и ощутил в ладони теплую рукоять пистолета.
Хоронили Фурманиху под вечер. Общительность старухи, ее широкие связи при жизни были известны, и все же нельзя было не подивиться многолюдью на похоронах. Андрей стоял у окна, глядя на траурный кортеж. За гробом, тонувшим в розвальнях, топало сотни две хуторских баб, в большинстве молодые, каждая из них, очевидно, чем-то была обязана Фурманихе, хранила добрую память о расторопной и в меру, по-божески хитрой посреднице — жизнь есть жизнь, — которая вдобавок ко всему выручала молодух в деликатных делах доморощенным акушерством.
Теперь они все шли, понурясь, хлюпая носами в шерстяные платки, а позади вышагивали их мужья, окутанные облачками табачного дыма пополам с самогонным парком.
Фурманиха лежала в бумажных цветах, маленькая, строгая, точно уснувшая птичка, и над ней, сгорбись, с растерзанным хмельным лицом, недвижно склонился Владек — простоволосый, с красной от холода лысиной. Кто-то из шагавших вслед за санями заводских дружков-стариков пытался напялить на него шапку, он всякий раз деревянным движением поднимал руку и сбрасывал шапку на снег.
Грянул жиденький, но дружный оркестр, и Андрей, невольно вздрогнув, увидел знакомую баранью папаху Степана над медным раструбом.
— Откуда оркестр? — спросил он Юру, стоявшего за его спиной у окна.
— Клубный. Степка бесплатно выделил.
Весь день, прошедшие сутки, он ломал голову над историей с убийством. Хотя, по правде говоря, не до того ему было — старался отвлечься от тягостных мыслей. И все-таки дикий этот случай не шел из головы. Придумывал и отвергал десятки вариантов. «Убийца за гробом старухи!» — мелькнула вдруг досужая мысль. Он брезгливо отмахнулся от нее, припомнив вчерашнюю встречу. Степка — говорун, излишне эмоционален, вспыльчив. Но чтобы спокойно, профессионально удушить старуху, а потом скорбно дуть в трубу на ее похоронах!.. Фурманиха… Что-то мучило, не давало покоя в ее рассказе, чего он не мог уловить, упустил и теперь не мог вспомнить, что именно.
Перебирая в памяти все, случившееся за последние дни, он старался добраться до сути, заходил так и этак, словно пытался поднять непосильную тяжесть.
«Итак, «партизан» приходил к ней за деньгами. И убил. Не из-за денег. Было нечто более серьезное, нежели нужда в деньгах, — страх разоблачения. И это связано с землянкой, с той кладью… Сказала ли ему старуха о том, что я заинтересовался золотом или нет? Если да, то он уже шел с определенным намерением… Кажется, да… Да, я у нее спрашивал, и она отвела глаза. Значит, это он? Но кто же он? Степан единственный человек, которому не нужны были советские деньги, если он действительно собирался ехать».
Было такое ощущение, словно разгадка где-то рядом, ясная как день. Но мысль ускользала, и он тщетно старался сосредоточиться, уловить…
«Но какого черта я думаю обо всем этом… Теперь уж думай не думай».
А что, если старуха соврала? Недосказала? Может быть, все-таки не утаила от мужа? Но тогда Владек мог знать о нем, об этом «партизане». Муж и жена… Неужто не поделилась? Вполне… Значит, надо расспросить старика! А вдруг?..
Мурзаев дремал на нарах, сменившись с поста, Юрий склонился над учебником, присланным Любой.
Он поднял глаза, вымученно улыбнулся. Эта улыбка, точно лучик света, проникла в сумерки души, и Андрей подумал, что вот Юра живет уже будущим… И он бы тоже хотел вот так жить будущим и почитывать литературу. И снова с болью подумал, что для него все кончено. Еще день-два — приедет следователь.
— Где Владек?
— Неживой, — сказал Юра участливо, — после поминок завесили ему окно, сам уже не мог.
— Зачем?
— Не знаю. Довбня заходил — приказал…
«Вот оно что, значит, я был прав. Владек — единственная ниточка. Сумел ли милиционер чего-нибудь добиться от хмельного старика?»
Он не стал будить Владека.
Постоял. Закурил, протянул Юре пачку…
— Да, ты ведь не куришь…
Вернулся к себе, в охолодавшую комнату барака, бросил в печь пару поленьев и долго сидел, отрешенно глядя на потрескивающий огонь, борясь с дремотой, потом, растормошив уголья, закрыл заслонку, прилег не раздеваясь и сразу как бы провалился в душную яму.
…Он вошел почти неслышно, хотя Андрей хорошо помнил, что запер дверь. Лица его различить не мог, но чувствовал, что нет в незваном госте ни страха, ни волнения, даже привычно затаенной насмешки, присел рядом на стул, точно доктор у постели больного. «Наверное, несмотря на вину, он чувствует свой верх и полную безопасность», — подумал Андрей не без дрожи, но вместе с тем на диво спокойно нащупав под подушкой кинжал. Кинжал, трофейный, он давно подарил Сердечкину как самую дорогую память о разведке, но почему-то не удивился тому, что он под рукой, лишь позлорадствовал мысленно.
«Сейчас, гад, ты мне все расскажешь: и как старуху придушил, и как ребят спровоцировал. И не вздумай бежать — худо будет».
А гость все улыбался, слушая его, не страшась опасности — кинжала, зажатого в ладони Андрея под подушкой. «Но может быть, это не он, вовсе не он, не Степан. Отчего я вбил себе в голову?» — с какой-то мгновенной слабостью подумал Андрей, не в силах шевельнуть онемевшей рукой, вдруг поняв, что связан, скован, повержен.
«Господи боже мой, — сказал гость, не раскрывая рта, а словно обмениваясь мыслями с Андреем. — Миллионы людей погибли в войну… А тут развели антимонию со старухой перекупщицей. Миллионы погибли, давили друг друга, как блох, и никто не терзался. О чем думает человек, идущий в массе, повинуясь команде, общей цели? А? Или за него думает кто-то, освобождая от ответственности? Вот именно. Потому что в общей цели каждый видел и свою. И я ее вижу! Ты был прав, помнишь: каждый защищает свои привилегии!»
«Это не мои — твои слова!» — возразил Андрей.
«Какая разница? Это факт — цель одна».
«Нет такой человеческой цели, нет, — вдруг заорал Андрей, — чтобы убивать безнаказанно человека!»
«А, — засмеялся он, — за себя дрожишь? Зацепило? С дорожки накатанной сбило баловня, юного офицерика».
Что-то тяжелое, липкое повалилось на голову, Андрей рванулся из тисков и ударил клинком…
Очнулся он в липкой испарине, пахло чадом, видно, не догорели головешки. Распахнул дверь, выдвинул заслонку и, проветрив комнату, снова улегся. Подумал о Стефе. Увидел ее лицо в конопушках, лучистый взгляд, затаивший грусть, — она пугливо чмокнула его в щеку, прощаясь. И вдруг с какой-то ужасающей ясностью осознал, что все эти сумбурные, принесшие лихо дни ни на минуту не забывал о ней, только чувства жили как бы под спудом, прячась, как улитка в раковину, боясь света, боясь обжечься, а сейчас внезапно обнажились, и он понял, что не сможет без нее, не может даже представить себе, что она уйдет из его жизни навсегда…
Следователь явился не один, с ним приехал подполковник Сердечкин, и это больше всего взволновало Андрея. Мысленно он примирился со своей участью — будь что будет. И хорошо, если бы все это произошло после отъезда Сердечкина, только бы он недолго пробыл. Стыдно было смотреть в глаза замполиту, такое было ощущение, будто залез ему в карман и схвачен за руку. Он же верил своему подопечному!
Они сидели в маленькой комнатушке с двумя белоснежными койками рядом с кабинетом Довбни — своеобразной гостинице при милицейском пункте. Тут же, должно быть, держали взятых под стражу, потому что окна были забраны решеткой.
Тощего офицера — очевидно, это и был следователь — Андрей видел вместе с Довбней. По дороге сюда они свернули к баракам, видимо, следователь решил сперва учинить допрос солдатам, а его, командира, оставил напоследок… Андрей молча ждал их прихода, внутренне заклиная следователя поскорей вернуться, избавить его от этой муки — оставаться с глазу на глаз с Сердечкиным. Страха уже не было, только стыд. Он слушал и не слушал подполковника, вот уже минут пять сидевшего за столом с понурым видом. Серые, чуть раскосые глаза Ивана Петровича глядели исподлобья, с недоумением, словно он впервые видел Андрея и пытался получше рассмотреть.
— Ну, — сказал наконец Сердечкин и привычно потер переносицу, как бы пересиливая неловкость паузы, — Чего воды в рот набрал, дело худо.
— Да… Улик нет… — машинально повторил он слова Довбни.
— Но мне ты признался в рапорте. Или изволишь взять в сообщники? Совесть испытываешь, по-дружески?
Это ему и в голову не приходило. Просто замполиту он не мог лгать.
— Не в уликах суть, — сказал Сердечкин. — Худо потому, что независимо от исхода дела вы — мародеры и ничуть не отличаетесь от этих бандюг, фашистских прихвостней недобитых. Ничего не скажешь — прославились. Это хоть ясно тебе, доходит?
— Не совсем.
— Ты мне ваньку не валяй! — вдруг заорал Сердечкин. — Ты что думаешь, я тебе выручалочка?!
Лицо подполковника стало бурачным.
— Вот уж чего не имел в виду, не волнуйтесь, — сказал Андрей.
— Ты погляди, как он разговаривает! Ты с кем говоришь? Встать! Мальчишка!
Андрей неспешно поднялся. И снова сел. Теперь ему было уже все безразлично, и стыд прошел. Слишком уж он кипел, подполковник, слишком громко пенял, упрекая в мальчишестве. Да и мародерство — нелепый случай. Честь полка, вот что его задело. Раздуют теперь кадило как пить дать. Сердечкин заходил по комнате, шумно отдуваясь.