Схватка — страница 23 из 58

— Ниц. Мовчи. Вот я пшишла, сама пшишла.

— Стеф, родная моя.

Послышались чьи-то осторожные шаги в прихожей — Юра.

— Товарищ лейтенант, вы спите?

— Нет!

— Хорошо. Потом зайду…

Хлопнула дверь. У него было такое чувство, будто он совершает преступление.

— Стеф, — сказал он, — умру я без тебя.


…Лунный серп под обрезом окна казался повисшей во тьме раскаленной секирой. Он не спускал с него глаз, а Стефа, прижавшись к нему, все спрашивала, отчего они у Андрея стали синими. Днем серые, а сейчас синие. «И чего в них така тенскнота?» Как будто ничего не произошло. Главное, что ее занимало: почему он невесел?

Потом она осторожно повела губами по его щеке:

— Колючий…

И смешно схватилась за голову:

— Ой, вшистки шпильки потеряла.

— Стеф, — сказал он, — прости меня. Я… не должен был этого делать.

— Не поняла…

— Я, наверное, подлец… У нас ведь нехорошее стряслось.

С шорохом посыпались ее шпильки. Даже в темноте он различил ее отчаянный, ждущий взгляд. Вдруг вскочила и, накинув кофту, бросилась к вешалке. И стала отыскивать пальто.

— Постой, я объясню… Я виноват…

— Не, не виноват, я сама… Ой, зовсим забыла, корова не кормлена…

— О чем ты, я же тебе говорю, у нас беда… Во взводе! Из-за этой кражи. И мне не выпутаться.

Но она, казалось, ничего не слышала и только повторяла:

— Нет, нет, нет… — И все никак не могла попасть в рукава.

— Ты что, не понимаешь, черт подери! Я же тебе русским языком…

— Чего ты лаешься, Анджей, — чуть слышно сказала она, — як ты можешь?

— Прости.

— Як ты мог…

Тишина, точно гром, придавила обоих.

— Да-да, я понимаю… Взводе… Неприятности… То очень важно, — зачастила она, уже держа на весу связку книг, и ни с того ни с сего снова засмеялась и что-то опять заговорила, о каких-то пустяках, об этих сказках, собранных сегодня, пять тоненьких и одна толстая на английском языке… «Пиквик… клуб». Правда, не сказка, зато бардзо смешна.

И, спохватившись, толкнула ногой дверь…

Была — и нет… Как будто и не было вовсе. Все произошло как в дурном сне. Он застонал, как от боли, сжав челюсти. В жизни не плакал. Чего только не пришлось повидать на войне, в спаленных деревнях, скольких похоронил друзей, еще не успевших остыть, минуту назад делившихся махоркой, не подозревая, что это и есть последняя затяжка…

Теперь он жалел, что остался в живых. Никогда не думал, что можно об этом жалеть. Будто оборвалось внутри. Он оделся и выбежал наружу, в мозглую темень, словно все еще не веря, что она ушла. Может, стоит где-то рядом, ждет… И глупо, совсем по-детски ожидая милости у этой холодной ночи, позвал:

— Стеф!

Было тихо и звездно. Он знал, что не пойдет за ней, будет жить эти три оставленных ему дня какой-то незнакомой, неприкаянной жизнью, без ожиданий и надежд. И взгляд его, ослепший от этого звездного пустого неба, словно бы вернулся вовнутрь, в глухие потемки души… Еще кольнула мысль, что подполковник-то уехал не простившись. Вот оно как. А ведь это кое-что значит. Это очень многое значит. Ну что ж, все правильно. Даже весело стало от прихлынувшего отчаяния. Весело и пусто. Оставалось ждать развязки. Уж она-то не замедлит — это он тоже знал.

С этим и уснул, укутавшись шинелью, а когда очнулся, солнце уже серебрило косым лучом наледь на подоконнике. Часы показывали десять. И Юра не разбудил: пожалел, что ли…


Довбня сидел, подперев рукой тяжелый подбородок, шевеля мокрыми, оттаявшими бровями, и что-то писал. Волосы на лбу слиплись, и он то и дело поправлял их пальцем.

Под кожухом, висевшим на гвозде, — Андрей это только сейчас заметил — образовалась лужица на полу.

— Вот так, елки-веники, — сказал Довбня, избегая глядеть на него. — Такие пирожки. — Андрей промолчал, и Довбня, сложив листок вдвое, положил его в ящик. — Видел я этот партизанский схорон.

— Какой схорон? — спросил Андрей, хотя все уже понял, да как-то не верилось… Житье-бытье старухи в оккупации казалось далеким прошлым. Можно ли было отыскать землянку в лесу, зимой? — Когда же ты успел?

— А зранку. Разбудил Владека, растолковал ему. Он с горя вроде поглупел, но главное понял. Место приметное, возле озерка — расщепленный дуб в два обхвата. Отсюда десять километров на санях да два по снегу.

Невольное самодовольство и вместе с тем сочувствие отражалось на его грубоватом лице. Видно, ничего не дала находка, которая помогла бы отыскать хоть какой-то конец, тянувшийся к убийству, к истории с грабежом. Похоже, Довбня все еще пытался спасти лейтенанта.

— Да, — невесело усмехнулся Довбня. — Один знакомый охотник говорил: не взял зайца, да видел. Будь доволен, что зайцы не вывелись.

— Значит, безрезультатно.

Довбня вынул из ящика тонкого плетения цепочку, подержал за конец, опустил, и золотая вязь с шорохом упала обратно.

— Завалилась в самом уголочке. Землей присыпало.

— Обронил?

— Может, и обронил.

— А чья она, поди узнай.

— У моего подозреваемого часов карманных никогда не было. Но это в общем ничего не значит. Есть кое-какие мыслишки.

Андрей не стал уточнять, кого старшина имеет в виду, а тот явно недоговаривал.

— А пошукать бы не мешало. Тряхнуть бы избу.

— Обыск?..

— Хотя бы.

— А если ничего не даст?

— То-то и оно, — сказал Довбня.

«Неужто в Степана целится? А больше как будто не в кого. Но тогда откуда эта нерешительность? Хотя…»

Андрей понимал, дело сейчас не в должности председателя, тем более что Митрич собирался на отдых. Оба они — старик и Довбня — прошли школу подполья, партизанили, и рука у Довбни не поднимется без твердой уверенности.

— А все же?

Старшина словно бы колебался, стоит ли делиться секретами. Андрей-то сам подследственный, но, видимо, решив, что молчанием обидит лейтенанта, сказал:

— В наших архивах ничего нет. Но история разгрома отряда с этим тайником, возможно, связана. Дал я запрос повыше, пусть покопаются в трофейных архивах, их только-только в порядок приводят, а вдруг мелькнет зацепочка. Просил поосторожней, без шума, не обидеть бы зазря человека… Они там тоже Митрича знают. Но и правду тоже надо знать. Вот так… Ты завтракал?

— Нет.

— Пошли, домашним борщом угощу. Или брезгуешь? Так мы народ простой. Не заскучал по домашнему харчу?

Андрей пожал плечами.

— Когда последний раз мамка кормила?

— Не помню… и не до борщей мне.

— Пошли, — сказал старшина твердо, — пошли-пошли, лейтенант.

* * *

Об одном он жалел — худо получилось со Стефой. Тешил себя тем, что вечером зайдет к ней или подстережет на улице и все объяснит, да, наверное, она и сама уже обо всем прослышала, поняла. А если так — сама придет, наверняка явится, чиниться нечего, он ведь уже никто. Из тех, кого жалеют…

Ах, как сладко и больно жалеть себя. Уже стал было совсем по-книжному — как это бывает с героями на трудных поворотах — перебирать напоследок собственную, скупую на радости, биографию. Почему-то вспомнились, в который раз, раздоры в семье. Тускло, с обидными подробностями, отложившийся в детской, еще нетронутой памяти дождливый вечер. Отец, собиравший вещи для новой жизни и любви, мать, покорно возившаяся у плиты, с сухими, давно отплакавшими глазами, и сам он, Андрюшка, на лошадке-каталке… «Будешь его присылать ко мне. Сын есть сын, он за наши дела не отвечает…» Колы в дневнике, прогулы и вызовы в директорскую… И снова мамины глаза — в слезах. И побег из дому, и возвращение в пустые стены. В пахнущую тошнотворным ладаном квартиру. Это он доконал мать. Помог… Потом и отец вернулся, да было поздно. Рано или поздно — за все расплачиваешься. Наверное, так… Взвесить, осознать и осудить себя. И пожалеть, иначе кто ж тебя пожалеет.

А вот не дали.


В полдень заявилась Настя. И опять Андрей с трудом узнал ее: была она непохожа на ту разбитную бабенку, какой видел впервые с Довбней, и не та робкая, застенчивая, что приходила в клуб. Это была какая-то третья Настя, с посеревшим лицом, на котором пустовато синели глаза. С первых же слов их застлало туманом, и она, не здороваясь, сыпанула глуховатой скороговоркой, так что он не сразу разобрал, чего ей надо. А надобно ей было ни больше ни меньше, как его вмешательство в судьбу Коленьки.

— Ты вофицер — выкрутишься, начальство завсигда знайде дюрку у закони. А шо з Колей будэ, шо?!

Она упала головой на руки, вытянутые по столу, большие, крепкие, почти мужские руки, и закаталась из стороны в сторону.

— Спомогай, родненький, спомогай, христа ради. Вы же обое под смертью ходылы, обое ж вы… Спомогай!

Однако вспыхнула у них любовь! Пожаром. Напрасно он втолковывал Насте, что сам под арестом, уже сделал что мог. Она твердила свое, как помешанная: «Спомогай!»

— Встать! — крикнул он, чтобы хоть как-то привести ее в чувство. — Чего ревешь, как по покойнику?!

Она притихла, моргая мокрыми ресницами, и лицо у нее было как у богородицы на иконе. Хоть сам плачь.

— Кто у вас был тогда, кто? Кроме Степана?

На миг — то ли ему показалось — в лице ее мелькнул страх.

— Кто у вас был? Чужой кто-нибудь. Не из поселка… Я же знаю.

Она все качала головой, и глаза у нее стали, далекие, синяя му́ка и туман.

— Что ж ты Колю спасти хочешь чужими руками, — не выдержал он, — а свой палец приложить боишься! Хороша, нечего сказать. Ты же его и предала, ты!

Она отпрянула, замотав головой.

— Нет-нет!.. Я его не звала… Вин сам, ще при нимцях силком ходыв, гадюка плосконосая…

— Кто? Имя? Звать его как?!

— А я знаю?.. Прозвище було — Монах… Монах и Монах, спросишь, бувало, только усмишка на морде: нэ пытай, як зваты, дай покохаты. Гад!

Андрей уже почти не сомневался, мысленно впиваясь в еще недавно виденное лицо с перебитым, как у боксера, носом. Модное пальто, шапка пирожком — гость старшины, исчезнувший священник.

— Монах?! Откуда он взялся? Не с того же света, где-то здесь хоронится. У кого?