— Не забыл, что вы печатник. Оборудуем типографию — позовем вас на помощь.
— Понадоблюсь — зовите!
7
Бегут дни. Что там дни — месяцы промелькнули. Оголились деревья, и лес совсем потускнел. Зачастили дожди, от которых еще трудней стало партизанское житье.
Холода вынуждали приобретать потеплее одежду, обувку. Но где найдешь ее? Никто в отряд ничего не поставлял. Сами добывали. Словом, выкручивались кто как мог. Те, кто носил войсковое обмундирование, застирали свои гимнастерки да брюки так, что они совсем поблекли и потеряли свой обычный защитный цвет. А у Емельяна на коленях и на животе у ремня еще и заплатки появились. Но армейскую свою форму, как память о родной дивизии, оберегал и редко когда снимал. Разве только, когда отправлялся в расположение противника или просушиться надобно было, тогда уж аккуратно складывал и прятал в вещмешок. А вот сапоги оставались целыми и невредимыми. Подошва никакой влаги не пропускала. Емельян хвалил свою обувку: «Мой армейский сапог что тягач — из любого болота сухим вынесет...» Это правда. Так не раз бывало.
Бегут дни... У майора Волгина вон уж какая борода выросла. Ему идет, правда, седина пробилась — не рановато ли? Чуть больше сорока, а седина. Да мудрено ли? Жизнь-то какую прожил: можно сказать, все в боях да походах. А партизанская доля? Тоже не рай. Попробуй покомандуй таким отрядом! А он, отряд, так разросся, что не всякий лес его вмещает. Три роты — в каждой человек по девяносто — да управление, тыловая служба, где по преимуществу женщины. И еще школа. Да, обыкновенная начальная школа, в которой детишек учат. Это Михась Гриневич придумал обучать партизанских ребят. Ведь многие семьями, с детьми приходят в отряд. Что ж, неучами им быть? И командир с комиссаром поддержали Гриневича, а он уж развернулся. Землянку большую соорудили, всю ее лавками заставили, потом учебники да тетрадки раздобыли, и пошло дело. Более полсотни ребят за учение взялось. Взрослые фашистов уничтожали, а дети грамоту постигали. Ранее Емельяну такое и присниться не могло, а нынче он часто школу-землянку навещал — Олеся в ней училась. Она уже в отряде при отце была. Это Михась забрал ее от деда Рыгора. Правда, старик упрашивал сына, чтоб оставил в покое дитя, не детское это дело в партизанах мытарствовать, но воля отца-комиссара взяла верх. Олеся радовалась каждому приходу дяди Емельяна и всей школе рассказывала про его храбрость.
— Дяденька Емельян, — всегда обращалась с вопросом Олеся, — может, мамулька с бабушкой живы? Они просто прячутся от немцев, и их найти не могут. Вон ведь папочка нашелся.
— Все возможно, доченька, все...
Трудно жил отряд, ой как трудно. Особенно с продовольствием была запарка. Иные дни на одном кипятке держались. Но вот перед самым Ноябрьским праздником удачную операцию провели — немецкий железнодорожный состав рванули, в котором оказались два уцелевших вагона с продовольствием. Охрану перебили, и все в отряд перетаскали на подводах и на партизанских спинах. Емельяну как мужику крепкому достался ящик с французскими мясными консервами. Теперь зажили — кум королю!
Обо всем этом Емельян собирался написать родным. Да, такой случай представился. Комиссар во все роты сообщил, что есть возможность переправить письма на Большую землю. Емельян на радостях аж подпрыгнул. Шутка ли, Степанидушка, которая, может, над похоронкой слезы проливает, вдруг письмо его получит, и побежит она к соседям с самой радостной вестью — жив Емелюшка!
Собирался Емельян длиннющее-предлиннющее письмо написать, а получилась всего одна тетрадная страничка. Подумал: ну зачем бередить Степанидушкину душу, ей своих бед хватает. Поэтому в первых строках сообщил, что жив, здоров и невредим, что воюет и врагов проклятых бьет. И объяснение сделал: не писал, потому что война и на почтовую связь отрицательное влияние имеет, сама, мол, должна понимать, не маленькая, что не со всякой боевой позиции есть возможность письмо отправить. А о своем партизанском настоящем даже и намека не сделал — не полагается!
А настоящее у минера-подрывника Усольцева было тревожное: готовился он к новой, как сказал сам майор Волгин, весьма ответственной боевой операции. Из подпольного райкома сообщили, что оккупанты усиленно грабят села: отбирают у крестьян зерно и заставляют их везти на элеватор. Вот-вот элеватор будет заполнен, и тогда все его содержимое фашисты погрузят в вагоны и отправят в Германию. Райком просил у партизан помощи: надо взорвать элеватор!
— Взорвать не сможем, — сказал командир. — Слишком много тола потребно. Но сжечь элеватор можем.
Так и было решено. Устроить пожар на элеваторе поручили Усольцеву. В напарники дали ему Ермолая, которого отправили на элеватор с тремя мешками ржи на телеге — будто сдавать, а на самом деле с задачей разведать обстановку. Тем временем Усольцев вместе со специалистами-подрывниками мину с химическим взрывателем мастерили, и когда она на испытаниях точно сработала, ей имя дали «ум», что означало «усольцевская мина».
Ермолай, возвратившись с элеватора, прямо к Усольцеву пришел и еле узнал его.
— Ну и ощетинився, ровно в каземате побывал. Постарел годов на двадцать.
— Правду говоришь?
— Вот те крест.
— Тогда порядок, — улыбнулся Емельян. — В таком виде и отправимся на элеватор... Ну, а там как?
— Народу тьма. Везут хлебушек. Германцы подгоняют: «Шнель! Шнель!». Я тоже сдал свои мешки. Прямо в элеватор прошел. Полицаи рыскают, на возы заглядывают... Шукают самогон... Надо иметь бутылку, сгодится.
— А немцев много?
— Не шибко. Может, пяток наберется...
— А полицаев?
— Их поболе.
— Ну ладно. Готовь телегу, мешки с зерном, лошадь корми, а поутру — на элеватор. Да и самогон прихвати.
— Будет сделано! — откозырял Ермолай. Рано-раненько, когда партизанский лагерь еще не проснулся, Усольцев и Ермолай уложили на телегу четыре мешка с зерном, потом, тут же открыв два мешка, продвинули в каждый по заряду. В это время подошли майор Волгин и политрук Марголин. Усольцев доложил о готовности к выполнению задания.
— Как настроение у экипажа? — спросил командир.
— Боевое! — ответил Усольцев.
— Вид у вас, товарищ Усольцев, истинно крестьянский, — улыбнулся политрук. — Маскировка безукоризненная.
— И я так кажу, — подтвердил Ермолай.
— Как обстоит дело со взрывателями?
— Сработают в установленное время.
— А как вы его рассчитали?
— До элеватора едем три часа. Так, Ермолай?
— Так, так.
— Возле элеватора может быть очередь — еще час. Ермолай уже проверил... Ну и еще часок накинули. В общем, когда мы на обратном пути в лес нырнем, полыхнет.
— Похвальная уверенность, — командир похлопал Усольцева по плечу. — А если зерно из мешков велят высыпать в закрома, тогда как с минами?
— По обстановке сориентируемся... Что-нибудь придумаем, — уверенно ответил Усольцев.
— Только осторожней... Ну, до встречи!
— Присядем на дорожку, — предложил комиссар, и все четверо сели кто где мог и умолкли. И лес, кажется, тоже притаился, стараясь ни малейшим своим движением не мешать этим людям, отважным и стойким, творить благородное и святое. Такая вот тишина долго еще стояла в лесу, пока телега колыхалась и тарахтела на ухабистой лесной колее.
— Вот яка штука, Емельянушка, — нарушил молчание Ермолай, — что-то душа моя болит. Элеватор-то наш, мы его будовали... Долго будовали... А теперича огнем полыхнет... Жалко...
Усольцев молчал. И сказать-то нечего. Конечно, жалко, всю землю жалко. Беларусь вон огнем объята...
— Мовчишь, браток? А я не могу. Разумею, конечно, што к чему, но внутрях неспокойно. Ироды проклятые... Усех их надо в огненный котел...
— Во-во, для этого и едем, — оживился Усольцев и снова надолго смолк.
К элеватору подъехали не одни. У деревни Млынок, что почти рядом с райцентром, подстроились к двум подводам, следовавшим, видно, в том же направлении.
— Откуль будете? — крикнул пожилой возчик.
— Из Загалья, — ответил Ермолай и, заметив на одном из возов человека с пистолетной кобурой на боку, шепнул в сторону Емельяна: — Кажись, там холуй-полицай.
— Вижу.
Человек с кобурой выпрыгнул из своей телеги и подсел к Усольцеву — взобрался на мешок, в котором таился заряд.
— Шамогоном не богаты? — прошепелявил полицай с большой дырой во рту: на нижней челюсти не хватало нескольких зубов. — Кажуть, в Жагалье его навалом.
— И в Загалье есть, и у нас водится, — нарочито простодушно произнес Усольцев. — А в Млынке разве люд непьющий?
— Жадюги в Млынку.
— А что, потребность есть? — спросил Емельян шепелявого и в уме прикинул: этот должен нам пригодиться.
— Налей, — передернулся полицай, — душу рве, опохмелиться треба.
Емельян достал из торбы, прикрытой сеном, бутылку с желтоватой жидкостью и плеснул в алюминиевую кружку.
— Пей.
— Э не-е, шам хлебни, — прошепелявил полицай.
— Изволь, — Емельян сделал глоток и передал кружку шепелявому. Тот жадно высосал всю жидкость.
— Еще?
— Давай мне всю, — разозлился полицай.
— Много будет, — Емельян налил еще граммов полтораста.
Шепелявый захмелел. Язык совсем стал заплетаться. Можно было его запросто прикончить, за что возчики из Млынка сказали бы спасибо, но у Емельяна были свои виды на этого полицая. Кто знает, как дело обернется у элеватора, может, именно шепелявый подонок, идущий рядом с Усольцевым и Ермолаем, и усыпит бдительность немцев? Чем черт не шутит!
— Где ж ты зубы потерял? — поинтересовался Емельян.
— Ха-ат один охлоплей т-т-нул, — плел шепелявый.
— Что-что? — не понял Усольцев и только с помощью Ермолая разобрался: «Гад один оглоблей ткнул».
Полицай, невнятно бормоча про дружбу до гробовой доски, лез целоваться, но Емельян уложил его почивать.
Площадь у элеватора запрудили подводы. Усольцев, сойдя с телеги, окинул взором всех, кто был рядом, — никого подозрительного. А у самого элеватора, в том месте, где была арка, вход, горланили немцы.