— Ну, это пустяк, — сказал дед Рыгор. — Мы это зараз...
И полез дед под нары, достал обитый жестью сундучок, открыл его и извлек торбочку, набитую разными травами.
— Моя лечебница, — доложил он и начал раскладывать на столе стебельки да листочки. Подобрав то, что нужно, дед Рыгор опустил свою целебную траву в чугунок с теплой водой и через некоторое время извлек ее оттуда, наложил на больное место, забинтовал ногу чистой онучей, которую обмотал шпагатом, и велел пребывать в покое.
Покой, конечно, дело неплохое, но когда душу кошки когтями скребут, мало радости и покой не впрок. Перспектива у Емельяна сплошь туманом покрыта. Правда, кое-что само собой уладилось. Судьба послала ему старика Рыгора с его избушкой, в которой дышит еще довоенный достаток, Олеся обрела крышу и присмотр, но для Емельяна самого эта лесная обитель лишь временная пристань, телом он вроде тут, а мыслями где-то далеко... Обида гложет сердце, что оторвался от своих, что они, может, кровью исходят и в подмоге нуждаются, а он отлеживается на стариковых нарах. Другой, может быть, пригревшись у Рыгора, благодарил бы судьбу и не роптал: здесь, на обочине войны, можно спокойно отсидеться — и кум королю. Но нет, не для Емельяна такой рай, не за этим он аж с Урала прикатил сюда. У него есть долг, который велит быть только на линии огня... Вот бы добраться скорее до той линии! Но где она?..
И дом родной из головы не выходит: там уже скоро похолодает, Степанида детишек потеплее одевать будет да дровишками на зиму запасаться. Много их надо: уральская зима вот такой лес запросто может через печки пропустить...
И потянулась рука Емельяна в карман к фотокарточке. Но ее — дорогой и единственной памяти о доме — там не было. Аж вздрогнул Емельян, изморозь пробежала по телу. «Где же вы, мои кровинки, — шептал он, — неужто посеял я вас?»
Олеся, сидя у стола, заметила потные бисеринки на Емельяновомлбу и спросила:
— Вам плохо?
— Потерял... Точно потерял, — твердил Емельян. — Может, ты, Олесечка, видела... карточку... Ну, фотографию?
— Какую карточку? Чью?
— Мою... Вся моя семья на ней...
— Нет, не видела.
— Разве я не показывал тебе?
— Не-ет, — нараспев произнесла Олеся и быстренько выскочила из избы. Она побежала к тому месту, где они ночевали, но и там фотокарточки не было.
Пропажа так и не нашлась. Горевал Емельян. Последнюю домашнюю ниточку не уберег...
— Никак, немцы по карманам шастали, — произнес вслух Емельян. — Ну и гадюки...
— А что на той карточке напечатано-то было? — спросил дед Рыгор.
— Жена... Детишки... Ну и я, конечно.
— Детишек-то сколь?
— Двое — Степашка и Катюшка... Малы еще. Старшенькому пять лет, а Катеньке — три...
— Тяжко небось одной женке-молодухе, — сказал дед и погладил по головке Олесю. — И твоей матушке тож тяжко... Всем теперича нелегкая доля выпала...
4
Стук по оконному стеклу поднял на ноги всех. Емельян ухватился за автомат. Олеся, спавшая на нарах лицом к стене, откинула одеяло, закрывавшее ухо, и приподняла голову. Дед Рыгор, опустив босые ноги с печи, где спал, прислушался.
— И кого это нелегкая принесла в такую рань? — шептал дед.
— Батя, я это, — раздалось за окном.
— Михасек, сыночек, — обрадовался дед Рыгор, — заходь, родненький...
Щелкнул дверной засов, и порог перешагнул рослый, широкоплечий мужчина с чемоданом.
— О, да у тебя, батя, гости, — сказал вошедший и поставил чемодан.
— Верно, сынок, гости... Свои люди... Беглец из плена, красноармеец, Емельяном зовут... Ну, а девчушка тоже беглянка... Бабку Анюту знаешь ведь... Ейная внучонка.
— Никак, Дарьина дочка?
— Верно, дочка Дарьи, — подтвердил дед.
— Вы мою маму знаете? — спросила Олеся.
— Мы с твоей мамой в одном классе учились...
— Вы ее не видели? — забеспокоилась Олеся.
— Давно не видел... Она разве в Поречье?
— Мы у бабушки гостили... с мамой...
В разговор встрял дед Рыгор.
— Откуда пришел, сынок?
— Из Поречья.
— Как там?.. Стреляют супостаты...
— Потом расскажу. Сначала дело, — сказал Михась, подойдя к нарам, где сидел Емельян, и, показав пальцем на автомат, спросил: — Немецкий?
Только сейчас Емельян увидел лицо Михася, освещенное неярким светом керосиновой лампы, которую зажег дед Рыгор. В сыне угадывались черты отца — такой же большелобый и тонконосый.
— Ихний, — скупо, будто нехотя, ответил Емельян.
Такой ответ не устраивал деда Рыгора, ему хотелось, чтобы его сын Михась сразу понял, что Емельян человек надежный и что лишь по этой причине он принят на постой. Поэтому дед посчитал нужным сказать:
— Он супостата, туды его, скалкой пришиб... Чего не сказываешь, Емельян?
— Было такое, — улыбнулся Емельян.
— Вот вишь, сынок, было, — весело проговорил дед.
— Ясно, — произнес Михась и, протянув руку, поздоровался с Емельяном.
— Про Емельяна мне все ясно, — не успокаивался дед, — а кто ты нонче такой — неясно... Детей не учишь. Воевать не воюешь... Давай докладай!
— Живешь в лесу, батя, а все-то ты знаешь...
— Сердце мое старое неспокойно. По ночам все думаю: к кому пристроился мой Михась? По каким путям-дорогам ходит? Ну скажи!
— Успокойся, отец, я с теми, кто ворога бьет.
— Бог тебе в помощь, сынок!
Емельян, сидя на лавке рядом с Михасем, придвинулся к нему поближе и спросил напрямую:
— Подпольщик или в партизанах?
— Выполняю задание райкома партии.
— Не спрашиваю, какое, но скажи: есть тут поблизости партизаны?
— К ним задумал? — Михась посмотрел прямо в глаза Емельяну.
— Воевать мне надо, бить фашиста... Понял?
— Понял и вижу, кто ты есть... Помогу тебе. Слово коммуниста. А пока подлечись у бати и будь готов к передислокации.
— Добро! — сказал Емельян и кивнул в сторону сидевшей у печки Олеси: как, мол, быть с ней?
Михась понял: Емельян обеспокоен судьбой девочки.
— Батя в обиду не даст.
— Ну спасибо! — сказал Емельян. — И еще вот, может, ведомо тебе, Михаил Григорьевич, куда наши отступили?
— Кое-что знаю... Плохи наши дела, брат. Минск, Могилев и Орша у немца. На днях и Гомель пал.
— И Гомель? — переспросил дед Рыгор.
— И Гомель... Бои идут у самого Ленинграда.
— Неужто и его возьмут?
Этот вопрос деда Рыгора остался без ответа. И Михась, и Емельян промолчали. А что скажешь? Можно было, конечно, бросить такое бодрящее словечко, что, мол, не горюй, дед, побьем мы немца, но горе настолько, стегануло по сердцу Емельяна, да и Михася, что не хотелось даже шевелить губами.
— А в твоем райкоме что говорят? — не унимался дед.
— Немца бить велят, — ответил Михась. — Чтоб земля у него под ногами горела.
— Правильно, — одобрил дед. — Всем миром надо на супостатов навалиться.
— Во-во, — подхватил Михась. — Именно всем миром.
— Ну, а что слыхать в райцентре? Райком-то на старом месте аль в лес подался?
— Райком в надежном месте, отец. А в райцентре худо. Фашисты творят разбой. Косят подряд — дом за домом. Напротив райкома, помнишь, отец, это место, там, где когда-то базар был, а в прошлом году был разбит молодой парк, немцы виселиц понаставили, на которых надпись сделали: «Для коммунистов и партизан».
— Неужто вешают?
— Вешают, батя. Сам видел...
— Остерегайся, сынок!
— А на той неделе, — продолжал Михась, — кто-то из комсомольцев, видать, ночью сменил надпись на виселице: «Для вас, фашисты!»
— Смело! — одобряюще произнес дед.
— Молодцы! — вырвалось у Емельяна.
— Но после этого фашисты еще больше обнаглели. Хватают любого, кто на глаза попадется, и ведут на казнь.
— Не надо на улицу казаться, лучше в избах да в погребах пересидеть.
— И там, батя, достают. Гады полицаи по всем куткам шастают.
— Вот отродье-то, — зло произнес дед. — Подлей фашиста!
— Зверье зверьем! Ты ведь знаешь, батя, моего учителя математики Баглея.
— Как не знать? Знаком с ним. Башковитый мужик.
— Так вот, есть у него племяш Гришка. Оболтус, пьяница, бузотер. А нынче у немцев в чинах ходит — старший полицай. Измывается над каждым встречным. Недавно такую оргию учинил, что весь райцентр в ужас пришел.
— Чего ж этот негодяй сотворил?
— Страшное, батя, — сказал Михась и, глотнув холодной родниковой воды, поведал отцу и Емельяну про трагическую судьбу комсомолки из райцентра Сони Кушнир.
Жила Соня, как и многие юноши и девушки в этом небольшом местечке, не ахти в каком достатке. Шикарных платьев не имела, каблучками не стучала по дощатому тротуару, ибо только по большим праздникам — на Первомай или Седьмое ноября — обувалась в кожаные ботиночки, а все остальные дни в войлочных тапочках ходила. Но пленяла весь райцентр красотой. Соня идет — все заглядываются, каждому хочется взглянуть на ее лицо и восхититься красотой, которой природа так щедро одарила обыкновенную девушку — дочку тетушки Ханы, уборщицы в нарсуде, женщины, которой было чуть больше пятидесяти, но выглядела на все семьдесят, а все потому, что одна без мужа растила дочь и сына. Тетушка Хана гордилась своей Соней, но людям всегда отвечала так: «Красавица, говорите? А какая женщина в молодости не красавица? Возьмите меня... В девятнадцать лет я кое-кому тоже кружила голову...»
Кроме красивого лица и точеной фигуры, у Сони был и отменный голос. Певунья и только! Она пела на маевках, на вечерах в нардоме, пела в праздники и в будни. Много песен у Сони — и про любовь, и про тачанку, и про полюшко-поле...
А парни, парни с ума сходили, изо всех сил старались завоевать расположение Сони, но она ни на какие ухаживания не реагировала. Не потому, конечно, что неприступной и гордой была, нет, просто ее пора еще не пришла, и оттого ко всем была одинаково расположена. А Гришку Баглея, дурня, который напьется и рукам волю дает, отчитывала по всей девичьей строгости.
Но вот Гришка власть заимел и решил поизмываться над Соней. Ворвался к ней в дом и учинил на глазах у тетушки Ханы насилие: над девичьей честью надругался, пьянчуга. Потом на улицу Соню вытолкнул, связал ее руки длинной веревкой и, сев на коня, помчал галопом по улицам райцентра. А Соня, привязанная к седлу, босая и обнаженная до пояса, обливаясь слезами, сначала бежала что есть сил, потом, совсем обессилев, упала наземь, но Гришка лишь хохотал и пришпоривал коня, волочившего по брусчатке Соню. А в комендатуре, куда садист-полицаи доставил комсомолку, вконец замучили ее. Все допытывались от Сони выдать тех, кто написал на виселице «Для вас, фашисты!». Но она молчала. И молча скончалась. Не стало и тетушки Ханы: сердце не выдержало.