Схватка за Амур — страница 16 из 86

– L´orage est passé [12] , Катрин, l’orage est passé! – И поглядывала предупреждающе на рассказчика, хотя он уже и так старался свести на нет опасные моменты.

Закончив, Иван Васильевич развел руками: вот и все, ничего особенного, – и еще раз напомнил:

– Екатерина Николаевна, вы и вправду не говорите ничего Николаю Николаевичу: он же промолчал ради вашего спокойствия…

– Хорошо, хорошо, Иван Васильевич, – Екатерина Николаевна вытерла платочком слезы, спрятала платочек в рукав. – Все останется между нами. Пусть и Николай Николаевич будет спокоен. А этого… Вогула… продолжайте искать. Может быть, его подобрали хозяева усадьбы, куда он затащил Элизу, и теперь выхаживают его, не зная, что это за человек.

– Первым делом я зашел к хозяевам. Дом-то принадлежит купцу Кивдинскому, сам он в бегах на китайской стороне, а в дому дети его младшие обретаются. Ну и без отцовского пригляда пустились во все тяжкие – не дом, а притон. Однако Вогула там нет.

– Ищите, Иван Васильевич. Пока этот Вогул жив и на свободе, не будет покоя ни Элизе, ни Николаю Николаевичу… Ни мне.

Вагранов поспешил откланяться, а Катрин, сказав про себя «ни мне», внутренне содрогнулась от ужаса: она вдруг осознала, что не Вогул играет главную роль в покушениях, а скорее всего Анри. Насколько она успела узнать русских людей, вот даже на примере мужа, русские не умеют и не могут долго держать зла, они быстро отходчивы и склонны к всепрощению. Это потому, думала Катрин, что русские – дети общины, которая в первую очередь учит добру. И даже православные храмы построены так, чтобы люди молились все вместе, а их молитвы собирались куполом храма и через крест отправлялись к Богу. А на Западе – каждый сам по себе, и молятся все по отдельности, и в церквах нет объединяющего купола, и нет наверху креста, соединяющего человека с Богом, – тот, что над фасадом, просто знак принадлежности… «О, Господи, – мелькнуло в голове, – о чем я думаю?! Я же и так знаю, что Анри эгоист: он все делает только ради себя и в шпионы пошел лишь затем, чтобы вернуть меня себе. А что же делать мне? Мой муж – русский, и Россия приняла меня как родную, и сама я уже православная христианка, мне так нравится молиться в храме вместе – не просто рядом, а именно вместе – с другими людьми, ощущать их тепло, биение их сердец и чувствовать, как наши молитвы устремляются к Богу. И при всем при этом я знаю их врага, врага моего мужа, врага России, который прикидывается другом, а сам… а сам…»

Катрин заплакала. Элиза обняла ее, заглянула в лицо, заговорила по-французски:

– Успокойся. Я знаю, о чем ты думаешь. Иван найдет этого Вогула, а твоего Анри вообще давно не видно. Он, видимо, уехал из Иркутска и уже не грозит ни тебе, ни Николя.

Подруга знала историю Катрин – та сама ей рассказала после встречи с разбойниками на Охотском тракте. Рассказала обо всем, кроме попытки Анри изнасиловать и завербовать ее в шпионки. И смену имени объяснила предусмотрительностью Анри. Он предположил, что Катрин рассказала мужу про его гибель, и появление бывшего возлюбленного – живого и в такой дали от Парижа – сразу могло вызвать у мужа подозрения в нехорошем умысле.

А о насилии умолчала, потому что не хотела пачкать грязью того, кого любила когда-то давно, в прежней беззаботной жизни. Впрочем, что греха таить, – прав Анри: она не была к нему равнодушна даже сейчас, после всего, что случилось. Да, у нее теперь совсем не такое чувство, как прежде, почти спокойное, ностальгически-тихое, но все-таки оно теплилось в глубине души, подобно угольку под пеплом, как говорят поэты, а иногда, от какого-нибудь дуновения, засвечивалось и даже выбрасывало искры, которые, правда, быстро гасли.

Так что же ей делать? Рассказать Николя про шпиона или смолчать? Пока что Анри какого-то видимого вреда не принес, покушения, слава богу, сорвались, а новые он, учитывая, что Катрин теперь знает об его участии, вряд ли будет устраивать. По крайней мере, при ней, а она Николя никуда без себя не отпустит.

– Нет, Элиза, ты не знаешь, о чем я думаю, – сказала Катрин, вытерев слезы. – Правда, мне кажется, что я и сама не знаю.

3

А в это же самое время Григорий Вогул метался в жару на топчане. Подстилкой ему служил тюфяк, набитый сеном, такой же сенник, поменьше, был вместо подушки, а одеяло заменяла медвежья шкура.

Одинокая свеча в простеньком жестяном подсвечнике на угловой полке скупо освещала глухую каморку, стены и потолок которой были обшиты нестругаными досками. В каморке, помимо топчана, были еще грубо сколоченный стол и две табуретки; на одной из них у постели больного сидела русоволосая девушка в распахнутой ватянке [13] поверх полотняной холодайки [14] ; плечи ее прикрывал белый пуховый платок: в каморке было ощутимо холодно. Девушка то удерживала за руку мечущегося Григория, который исходил обильным потом, то меняла ему на лбу тряпку, замачивая ее в оловянной миске с водой, стоявшей на второй табуретке, то, приподнимая шкуру, проверяла повязку на боку – не сильно ли закровавилась.

Скрипнув дверью, вошел широкоплечий парень в барловой козлине [15] и пимах, со свечой в руке. Девушка оглянулась:

– Тебе чего, братка?

– Как вы тутока, Антоха? Как – Гришан? Не заколели? На дворе – ясно, вкруг месяца – радуга: шибко морозно будет! – Брат Антонины погасил свою свечу, убрал миску с табуретки, присел в изголовье Вогула, потрогал лоб и, присвистнув, покачал головой.

– Гриша – то полыхат, то зубами стучит: лихоманка не отпускат, – сказала Антонина, то ли жалуясь, то ли оправдываясь. – Уж и не знаю, чё делать.

– Болька [16] кровит?

– Однако уже помене. Отвар бабкин помогат. А как с лихоманкой-то быть, Петюнь?

– А я знаю? Бог даст, оклематся. А не оклематся… – Петр развел руками. – Ни к кому ведь за помочью не сунься: полиция озверела, в поместьях шарит, в избах – от подпола до подзыбицы [17] , анбары обнюхиват. Ежли бы не этот батин схрон, Гришанб только бы и видели! Ладно, Антоха, поди наверх, изладь пожрать че-нито – и мне, и Гришанэ. А я посижу – авось очнется.

Девушка запалила снова братову свечу и вышла из каморки.

Она оказалась в подвальном хранилище, где на полках по всем стенам, тоже обшитым необрезными досками, стояли горшки, кувшины и бочонки, на земляном полу – ящики и бочки (из бочек явственно несло запахами засолок – огурцов, капусты, грибов, черемши). На крюках висели копченые окорока – медвежьи, изюбриные, кабаньи. В больших пайвах [18]  – насыпью – сушеные ягоды, орехи… И еще много было съедобной всякой всячины – временно осиротевшие младшие дети Христофора Кивдинского могли не заботиться о куске хлеба насущного. Они и не заботились. Ближе к одной из стен в потолке виднелся лаз в дом, прикрытый крышкой; от него вниз вела добротная деревянная лестница. В любое время дня и ночи открывай крышку, спускайся и бери, чего хочется.

Плотно закрытая дверь в каморку-схрон не пропускала изнутри ни лучика света, сама она была также замаскирована полками, так что ничем не отличалась от остальных стен. Непосвященному и в голову не могло прийти, что в подвале имеется еще одно помещение. Просто хозяин оборудовал очень хорошее, и зимой и летом прохладное, подполье для хранения продуктов.

Антонина прикрепила свечу на полке, на свободном местечке, набрала в паевку, кузовок, плетенный из лыка, картошки из большого ящика («Вона, уже прорастат», – пожаловалась сама себе, обрывая с картофельных «глазков» белые клинышки, похожие на маленькие клыки), остальное для стряпни было в кухне.

Пока готовила жарево из кабанятины с картошкой (Петюня взял с ледника хороший кусок дичины), все думала о Григории: вспоминала, как совсем случайно (пошла на огород по малой нужде) наткнулась на недвижное тело, как они с Петюней волоком затащили его в избу, как Петюня сразу сообразил переправить раненого в схрон – они знали, что Вогул водится с варнаками, и Петюня решил, что его будут искать, – как раздевали большое безвольное тело и перевязывали рану, непонятно чем нанесенную: для ножа – мала, для шила – велика и, видимо, глубока. Григорий был в беспамятстве, стонал, ругался по-черному, в бреду грозился «зарыть» какую-то «суку, подстилку офицерскую», поминал генерала Муравьева, о котором Антонина знала лишь то, что из-за этого самого Муравьева отец бежал в Маймачин; а еще раненый призывал «брата Анри» не забывать «прекрасную Мадию» и что-то бормотал по-французски. Что именно, Антонина не разобрала, хотя отец нанимал ей учителя-француза, но матушка посчитала, что купеческой дочке не пристало иноземно язык ломать, а Тошке того и надо – подхватилась и дуй не стой на улицу к ребятне. Теперь мимолетно пожалела, что такая ветродуйка была, можно было и поменьше барничать [19] , но мысль эта тут же ускользнула как никчемушняя – все равно в дворянках не хаживать, а купчихе и так сойдет, – на замену пришла другая, удивившая ее своей простотой: а чего это они с Петюней столько вошкаются с этим Вогулом? Кто он им – братка, дядька? Ладно, мужик не ветошный [20]  – глянется, помилешились [21] вкрадче [22] малость – ну и что с того? Не он первый, не он последний. Хотя за такого взамуж и богом [23] бы пошла.

Антонина усмехнулась, передернула плечами, отчего высокая грудь под холодайкой качнулась туда-сюда: вспомнилось, как веснусь [24]