На кресле лежало бледно-зеленое хлопчатобумажное одеяло. Наташе казалось, что она помнит, как ее когда-то заворачивали в это одеяло.
Отец позвонил маме: «У меня Наташка. Ты приедешь или мне ее привезти?» Телефон был красный, у гантелеобразоной трубки откололся край, шнур запутался, а дырочки микрофона хотелось почистить спичкой. Отец посмотрел на Наташу с грустной улыбкой. Ей захотелось прижаться к нему крепко-крепко.
– Ты знаешь песню про горную лаванду? – спросила Наташа.
– Что-то такое… было… да, помню… – ответил он. – А почему ты спросила? Ты же тогда была слишком маленькой…
– Я была большой. И ездила с вами на охоту…
Очень быстро пришла мама и забрала Наташу.
Две следующие встречи отец пропустил. А на той, которая в конце концов состоялась, они увлеченно обсуждали новый сорт мороженого, который назывался «виноградный лед». Язык от него становился синим, как у покойника. Они над этим смеялись.
«Я неправильно подсчитала – шесть лет на двенадцать месяцев на два раза минус два прогула – равняется сто сорок два. Сегодня будет сто сорок три, а не сто сорок пять…»
«Как папа?» – спросит позже вечером мама. «Хорошо», – ответит Наташа. И немедленно позвонит Владьке. Он придет, и она устроит ему легкий скандал из ничего.
Полет
Я приехала на вокзал. Мне предстояло ехать из Харькова в город в уборе двойного имени – в платье верхнем, сановном, покроя бального, пышного, с турнюрами и жабо. Этот наряд совсем недавно извлекли из дубового, охрипшей медью битого сундука, уцелевшего в коммуналке у случайной старушки с волосами цвета цветущей черемухи. Она хранила его на всякий случай – вместе с письмами и фотографиями, защищая свою память от моли сухой горьковатой лавандой. Впрочем, годы все же истощили нежную ткань, и сквозь худые швы, одинаково презирая и сексапил, и смущение, проступает платье нижнее – вполне еще крепкое, гладковыглаженное, полотняное, льняными нитками шитое дезабилье передовой ткачихи.
Я училась в городе в то время, когда его переодевали и, пронаблюдав акт смены одежды в всей его интимности, решила, что отныне могу считать город своей родиной. Хотя на самом деле родила меня неопрятная, вся в цветных ленточках Украина.
Как и везде, Харьковский вокзал был самым лязгающим местом в городе. Здесь «подползали поезда лизать поэзии мозолистые руки…» Впрочем, к поэзии относился, пожалуй, лишь шорох подсолнечной шелухи на перроне, беззастенчиво косивший под палую листву. Остальное было весьма прозаичным.
Худой человек в темно-синей униформе купил сосиску у круглой тети в грязном белом халате. Покупатель был похож на замусленный химический карандаш, продавщица – на сдобную, в серой наволочке подушку из поезда, обманчиво уютную, но с обязательным острозубым насекомым внутри.
Откуда-то с юга неспешно подкатил поезд. Остановился со вкусом, так, словно никуда и никогда больше ехать не собирался, хотя станция была транзитной. Где-то на багажных антресолях и на полу под полками возмущенно звякнули банки. Осенью полные банки едут на север. А весной северяне везут их пустыми к своим южным родственникам. «Получается такое сезонное перемещение энергии», – глубокомысленно подумала я, но развить идею не удалось – проводник сердито прикрикнул, велев поторапливаться, и мое философическое настроение, бросившись в облако броуновской суеты на перроне, растворилось в нем без следа. Большая и как бы вырезанная в декорации дверь пропустила меня в вагон.
На транзитные поезда билеты, как известно, продаются без мест, но народу было немного. Я нашла купе с тремя пассажирами, пообещавшими выйти через пару часов на неубедительной, но задиристой российско-украинской границе в Белгороде. Мне даже заранее уступили нижнюю полку, я устроилась и раскрыла книжку.
Рассказ назывался «Полет». Автор приехал в аэропорт, ему предстояло лететь из Одессы в Москву. Он сидел в буфете на диване, где-то рядом возвышалась гора арбузов зеленой кружевной окраски. Я огляделась по сторонам в поисках какого-нибудь знака. Из-под столика ответно звякнула мирная, но отчасти нетрезвая компания пустых пивных бутылок. Нужного зеленого цвета, с пенным кружевом, осевшим на дно и превратившимся в нижнюю юбку из школьного воротничка-стоечки.
В купе заглянула женщина, чем-то похожая на мою бывшую школьную учительницу по украинскому языку. У нее были выпуклые зеленые глаза и большой рот, и поэтому вся школа называла ее «Жабой». Хотя – если мне не врет воспоминание – она скорее была похожа на растолстевшую Софи Лорен. Жаба-Лорен по-украински говорила не только на уроках, что на востоке застойной Украины считалось признаком отсталости и социально эвакуировало Жабу в гетто, где даже «негры преклонных годов» уже не жили. А еще она проявляла публичную слабость и иногда начинала жалобно нас корить:
– Ну за шо вы мэнэ жабою называетэ? Я ж нэ квакаю, нэ плыгаю….
Наверное, ей казалось, что капли той обиды, которую она кипятила в своем зеленом глазу, оросят наши черствые души влагой сострадания. Но тогдашние пионеры сострадали только Зите, Гите и Штирлицу.
В предкомсомольском возрасте мне очень хотелось быть похожей на мультипликационную редакцию киплинговской Багиры. Для конгруэнтности образа я томно растягивала слова и распускала волосы, как-то там их даже начесывая. А Жаба мне говорила:
– Ну шо, знов та дивчына пателькамы зависылася? Быстро! Чуешь? Быстро иды до цирульныка! Або маты в школу зовы!..
Чувством юмора «Багира» еще не вооружилась и страдала от этой бесцеремонности бесконечно. К тому же самой себе она казалась безумно привлекательной, хоть и была на самом деле скорее похожа на Маугли…
Теперь же с приветом от Жабы в дверях купе стояла женщина и, по-украински смягчая слова, просила у меня позволения «на минуточку» оставить в купе «сумочку». Конечно, я ей позволила. И уже через минуту страшно веселилась, потому что женщина оказалась офеней, а «сумочка» – баулом на пару кубов, набитым какими-то халатами и полотенцами, которые мне тут же и предложено было приобрести. Покупать я ничего не стала, но тетя не расстроилась, заявив:
– Ну тогда ты просто посиди здесь, деточка, вещи покарауль! – и направилась с образцами товара в соседнее купе.
– Возьмите халатик, недорого, – донеслось из-за стены. – В магазине в два раза дороже! Это же чистый хлопок, бархат на хлопковой основе. И стирается хорошо, и не линяет! И цвета, смотрите, какие яркие! – А потом немного тише: – Видели в моем купе девушку? Такую симпатичную, модную девушку видели? Так вот, она такой халатик только что у меня купила!
Где-то в дебрях моей души стоит бамбуковая хижина, в которой, давно привыкнув друг к другу, но беспрерывно ссорясь, живут Багира и Маугли. И в момент торжества справедливости – когда Жаба наконец по достоинству оценила мою привлекательность – они почувствовали вдруг острую взаимную симпатию и отправились на ближайшую пальму испить кокосового молока…
Я снова раскрыла книгу. Там, за стеклом иллюминатора, совершались круговращательные движения и какие-то начинающиеся и незавершающиеся повороты огромных пространств. За моим окном бежал смычок авторской строчки, озвучивая каждую мелочь, превращая мелочи в головастые, на тонких высоких ножках ноты, заворачивая мелочи в изящные скрипичные ключи. А солнце, сердито встряхивая истеричное бельецо, развешенное вдоль дороги всякими станционными смотрителями, зависало на зыбких проводах до слез пронзительными длиннотами.
В купе налетело так много теней, что мне не удалось удержать при себе сознание, и оно унеслось в уютный мягкого ритма сон с незаметной, как у хорошего романа, протяженностью.
Проснувшись, я обнаружила, что в купе никого нет. Но уже в следующую минуту на третьей багажной полке что-то подозрительно зашевелилось, а еще через мгновение сверху свесились две ноги и показался молодой человек лет шестнадцати. Выражение лица у него было осматривающее. Он спустил вниз дорожную сумку, задиристо сказал мне: «Драсте!», расположился на соседней нижней полке, достал из сумки два яйца, хлеб и с каким-то воровским звуком «пссыы» открыл бутылку пива.
– Хочешь? – без церемоний спросил у меня попутчик.
– Не хочу! – ответила я с интонацией фифы.
В это время дверь открылась и проводник, вдохнув в купе наваристый украинский борщ с чесночными пампушками, быстро произнес:
– Хлопчик, ховайся!
«Хлопчик», послушно бросив еду и пиво, снова полез на багажную полку. Проводник вышел. А через несколько минут он, как фрейлина, чинный и предупредительный, сопровождал шествовавшего по вагону проверяющего. У моего купе они остановились. Восполняя недостаточную выразительность сцены с ревизором, по псевдомрамору пластика покатилось, на пол упало и там разбилось несъеденное хлопчиково яйцо, зацепившееся за хвостик случайности-мышки…
Неразоблаченный безбилетник слез вниз, допил свое пиво и сообщил мне по-украински, что пошел искать приключения: «я пишов шукать прыгоды» – а меня попросил присмотреть за его вещами, чему я обрадовалась в надежде, что никто больше в купе не подсядет, и оставшийся путь я проеду в мечтательном одиночестве.
В окне стремительно неслись поля навстречу. Луна то и дело ныряла в облачные пучины за окатными жемчугами звезд. Фонари ныряльщицу дразнили, окатными жемчугами нахально притворяясь.
Совсем поздно, уже заполночь, когда пробегавшие мимо деревья ожили и обзавелись руками, ногами, головами, в моем купе появился дед. Такой – сразу стало понятно – живописный, но ядовитый пенек, элитное жилье мухоморов. Уселся на место хлопчика и, показав на его сумку, спросил:
– Это ваши вещи?
– Нет, – ответила я, – это не мои вещи.
– Нет, это ваши вещи, я точно знаю, я давно за вами наблюдаю и видел, что больше здесь никого нет! Так что вы, давайте-ка, убирайте ваши вещи, мы сейчас сюда переедем!
– С какой такой стати?
– С такой стати, – ответил дед, сощурив глазки, – что вы здесь одна едете, а мы там вчетвером и еще дите малое! Так что хотите вы или нет, но мы сюда переселяемся! Давайте сами убирайте ваши вещи! А то я их выброшу!