Вечером я распрощался с ним перед входом в большой зал гостиницы «У картечи». Я услышал шум, пение и смех и увидел Фриду Гошек, уже занявшую свое место за столом фельдфебеля и искавшую его глазами. Саперы, как всегда, сидели впритык друг к другу в своем «гетто», кутаясь в тяжелые клубы табачного дыма. Оркестр играл «Далибора».
— Вы не зайдете? — спросил фельдфебель.
— О нет. Только не сегодня. Я иду спать. Похоже, у меня жар.
Меня и вправду целый день знобило и мутило. Это были первые признаки тифа, я подхватил его из-за скверного качества питьевой воды, и несколько дней спустя он уложил меня в постель.
— Жар? — рассмеялся фельдфебель. — Ага, мы хотим в лазарет! За неделю до отправки? Это мне нравится. Нетранспортабелен — и все тут. Скажите честно, вольноопределяющийся, ведь я не полковой врач, скажите, что вам просто не хочется в Обезьяньи горы.
Те предметы и явления, необходимость или польза которых чешскому солдату неясна, причисляются им к разряду «обезьяньих». Тирольские вершины кажутся ему бесполезными и абсурдными в своей грандиозности, и потому он именует их Обезьяньими горами, а Тироль в целом — Страной обезьян.
— Я не прочь повидать Тироль. Но мне действительно худо, — возразил я.
— Присоединяйтесь ко мне, выпьем по «шрапнели», а то и по паре. Это лучшее средство от любой заразы. Если, конечно, вам не слабо.
Я закипел от возмущения. Почему мне должно было быть слабо выпить рюмку того сорта шнапса, который у нас в «Картечи» именовали «шрапнелью»? Чем я был хуже фельдфебеля?
— Вовсе мне не слабо! Спорим на два гульдена… нет, на десять гульденов…
— На вашем месте я бы не спорил, — сказал фельдфебель, проталкивая меня в зал.
В «Картечи», как всегда, царило веселье, оркестр наяривал уличные шлягеры и мелодии из старых оперетт: «Рыбачку» и «Ах, я ведь только в плечико се поцеловал», и в перерывах между номерами в фаянсовые тарелочки музыкантов сыпались крейцеры. Солдаты уже настроились на скорую отправку, трубач из фельдъегерского батальона переходил от столика к столику, поднимая тосты за скорейшее возвращение на чешскую родину; некоторые из посетителей сочинили шуточные вирши на жизнь гарнизонного городка в Тироле и теперь во весь голос декламировали их: «Там тоже есть девчонки, говорилось в одном из стишков, — в остальном — тоска»; другие пытались вызвать ревность у своих подружек описанием утех, которые они связывали с красотой и уступчивостью триентянок, а один рядовой громогласно вопрошал, дают ли в Тироле свинину с квашеной капустой, клецками «и пивком впридачу», иначе ему придется дезертировать. Фельдфебель, как всегда, был в ударе; он делал ставки в игре, играл на скрипке, танцевал, пел и подшучивал над музыкантами, не забывая при этом регулярно угощаться «шрапнелью», и как только он заказывал очередную порцию, я спешил последовать его примеру и опустошал ее, как он, одним залпом. Я по-прежнему испытывал ревнивое чувство из-за той девушки, а потому стремился доказать — и фельдфебелю, и самому себе, — что не уступаю ему ни в чем, включая питие.
Мои товарищи но школе одногодичников прошли через зал в свою комнату, бросая на меня укоризненные взгляды. Дело в том, что нам было строго запрещено общаться с унтер-офицерами во внеслужебное время, а я между тем сидел за одним столом с фельдфебелем и его подружкой и сдвигал с ними бокалы. Но теперь мне все было до лампочки. «Черт с ним, — подумал я, если завтра меня за это потребуют к начальству, я просто им скажу, что фельдфебель мой кузен или, скажем, брат моей тети».
Чем больше я пил, тем больше усиливались жар и озноб. Но я не останавливался, мне совсем не хотелось домой. Я все ждал, когда, наконец, фельдфебель снова заговорит о той девушке, чей портрет я видел в его комнате. Однако он говорил очень мало, а ее не упоминал вообще. И все же я продолжал сидеть. Мне вспомнились слова из одной детской песенки, которую я в детстве часто слышал от нашей кухарки:
Не пойду я домой,
Не пойду я домой,
Не хочу, чтоб меня отругали.
И, дабы укрепить себя в своем решении не идти домой, я без конца напевал этот мотив.
Время пролетело так быстро, что я и не заметил, как пробил час ночи. Музыканты уложили свои инструменты и покинули зал. За ними потянулись все остальные. Я изрядно накачался. Мне было нехорошо, я безумно хотел спать и, обхватив обеими руками раскалывавшуюся от боли голову, уныло глядел в пустеющий зал.
Внезапно я дернулся, как ужаленный, и прижался к фельдфебелю, сидевшему возле меня за столом и тупо глядевшему в свой стакан.
Сквозь клубы табачного чада, сквозь пивные и винные пары, наполнявшие воздух гостиницы, я различил огромные неуклюжие фигуры, которые медленно и неповоротливо выползали из углов. Они были похожи на гигантских насекомых с маленькими черными головками и длинными тощими лапками. Вперив в нас стеклянные взоры своих зеленых глаз, они подползали все ближе, надвигаясь прямо на нас с фельдфебелем. Я вскрикнул от ужаса и отвращения и ухватился за руку фельдфебеля. Он, однако, был совершенно спокоен, и я услышал его голос, прозвучавший как-то странно и глухо, словно издалека:
— Ерунда! Можете спокойно спать. Это мои воспоминания. Не пугайтесь их! Они касаются только меня. Это мое прошлое.
Но в следующее мгновение это были уже не воспоминания, не прошлое и даже не насекомые — это были саперы, «жестяные мухи» в своих черных фуражках, наконец-то я их узнал. Саперы увидели, что фельдфебель остался один, и, одержимые жаждой мести, наступали на него в немой ярости.
Он вскочил на ноги и схватил свою кружку пива.
— Вот и они, — раздался его голос. — Осторожно. На этот раз дело принимает серьезный оборот.
Больше я ничего не видел и не слышал и поэтому не знаю, что произошло дальше; усталость, выпивка и сон одолели меня, и я уткнулся головой в столешницу.
Когда меня растолкали, зал уже был пустым. Повсюду виднелись перевернутые столы и стулья, а пол был усеян осколками разбитой посуды. Последние саперы тянулись наружу, как побитые собаки; большинство из них были в разодранных или насквозь мокрых гимнастерках и пугливо косились на фельдфебеля Хвастека. Тот стоял, опершись о стол, с кружкой пива в руке и выкрикивал вслед каждому из ретирующихся какую-нибудь уничижительную фразу:
— Медсанчасть внизу направо. Поспеши, а то окочуришься! — крикнул он одному, прижимавшему руку к голове.
— Прицел 500, прямое попадание! — засмеялся он и бросил в другого мокрую посудную тряпку, которая шлепнулась тому на голову.
— Держи! Это твой паек, — прозвучало в адрес третьего, на которого он выплеснул содержимое своей кружки.
Затем он вернулся за стол, приобнял Фриду Гошек за се тщедушное тельце, заказал новую порцию пива и задымил сигаретой.
Тут он заметил меня и рассмеялся.
— Ну и видок у вас, вольноопределяющийся! По-моему, вы готовы. Так на сколько гульденов вы собирались спорить?
Он оказался прав. Меня довели до дому и уложили в постель, так как я уже не мог передвигаться без посторонней помощи. Так было с каждым, кто пытался угнаться в питье за фельдфебелем Хвастеком.
В последующие дни я встречал фельдфебеля всего дважды. Первый раз на плацу, где он муштровал запасников. Он повернулся ко мне, на несколько секунд оставив свой взвод без внимания, и постучал рукой себя по затылку, как бы спрашивая, не трещит ли у меня голова с похмелья. Затем он накинулся на одного из своих рекрутов, который своей неуклюжестью портил весь строй, и выдал в его адрес весь набор обидных прозвищ, что пришли к нему на ум в эту минуту; квашня, осел, размазня, слизняк, отхожее место, болван и штафирка[97].
Два дня спустя я встретил его у ротного сапожника, которому он принес пару сапог для подбивки. Он заверил меня, что я превосходно держался в нашем питейном поединке: молодцом! из меня со временем получится славный офицер, он уже видит себя стоящим передо мной по стойке «смирно». Мы условились, что в субботу утром я буду ждать его в кафе «Радецкий», откуда он заберет меня на прогулку. Как раз в тот день была отменена уборка помещений, которая обычно проводилась в последний день недели, и мы были освобождены от службы на всю субботу и воскресенье, чтобы иметь возможность сделать закупки на дорогу и попрощаться со знакомыми. Начиная со вторника никто не имел права покидать казарму; полк находился в состоянии готовности к походу.
Я еще загодя предпринял все необходимые мелкие приготовления: закупил продукты, чтение в дорогу, учебник итальянского и «Настольную книгу альпиниста», попрощался со всеми знакомыми — своим друзьям я щедро пообещал привезти собранные собственными руками эдельвейсы и коробку южных плодов из Больцано, — а потому мне было очень кстати еще разок бесцельно побродить по старинным улочкам, вбирая в себя образ города, который я покидал с большой неохотой.
В субботу я сидел на площади Радецкого среди лавровых деревьев кофейни. Ветер перелистывал газеты, лежавшие на моем столике. Я не смог заставить себя прочесть их до конца. Я сидел как на иголках и вдобавок чувствовал себя разбитым, выдохшимся и усталым. Это обычное волнение перед дальней дорогой, убеждал я себя, хотя на самом деле это была болезнь — тиф, уже сидевший во мне. Охваченный тревогой и возбуждением, причины которых не были тогда еще понятны мне самому, я подозвал кельнера и хотел рассчитаться. В этот момент я увидел фельдфебеля.
Он шел со стороны каменного моста, держа в руке кошелек, из которого перед этим достал монету для оплаты мостового сбора. Он пересек площадь и приблизился ко мне. Он был уже совсем рядом, всего в каких-нибудь десяти шагах от меня, я уже хотел было встать и пойти ему навстречу, как вдруг произошло нечто необъяснимое.
Он застыл на месте, устремил на меня неподвижный взор и густо покраснел. Я кивнул ему, но он никак на это не среагировал, еще несколько секунд постоял, не двигаясь, а потом резко развернулся и, словно по услышанной им одним команде, направился в обратную сторону. Он снова пересек площадь и смешался с толпой фланирующих приказчиков, банковских служащих и продавщиц. Было очевидно, что он хотел как можно скорее затеряться среди гуляющей публики. Но я еще долго различал его, так как он был на две головы выше других, и его было не так просто потерять из виду. Я видел, как он широким шагом уходил все дальше и дальше, не останавливаясь и не оборачиваясь, по направлению к маленькой улочке, что вела к собору св. Витта, — «курс на вывеску над лавкой перчаточника», автоматически мелькнуло в моей вымуштрованной голове солдата. И чем дальше он удалялся, тем выше он мне казался, как будто бы он рос с каждым шагом. Виной этому были тиф, жар, озноб, я смотрел на мир нетвердым и испуганным взглядом, и окружающие предметы — дома, деревья, каменный конный памятник в центре площади, шляпы и пальто на стенах, спичечницы на столиках кафе, стакан воды, стоявший передо мной, — все это представлялось мне коварным, злобным и фантастически искаженным и вселяло в меня страх. Но более всего меня пугало необъяснимое поведение фельдфебеля, и я начал искать причину его внезапной паники.