— Эглофштейн! Тот бродяга, которого вы велели расстрелять, — это был маркиз де Болибар! — крикнул я. Веселье, которое возбудило это известие, даже удивило меня.
Мне ответил рокочущий смех.
— Еще один маркиз де Болибар! Вот и Салиньяк изловил своего! Сколько же их бродит ночью по городу?
Эглофштейн сдернул с лица человека, приведенного Салиньяком, черный шелковый платок, какие часто носят в Испании женатые мужчины, отправляясь на поиски любовных приключений. И мы оба сразу узнали это лицо.
— Ну, товарищ! — пуще прежнего захохотал Эглофштейн, обращаясь к Салиньяку. — Ты купил на конском рынке осла! Уж только, пожалуйста, не вешай нашего достопочтенного алькальда за шпионаж. Я думаю, он нам еще очень пригодится!
Глава VIIНемецкая серенада
Когда Эглофштейн «разоблачил» сеньора алькальда города Ла Бисбаля, мы все трое начали неудержимо смеяться. Даже я забыл о пережитом ужасе. Мы подняли такой шум, что проснулся лейтенант Гюнтер. Он поднялся, зевая и протирая глаза кулаком. А Брокендорф продолжал храпеть — и так громко, словно хотел вышибить дыханием окна и двери.
— Что тут у вас? — спросил Гюнтер.
Алькальд скривил рот в кислой усмешке, сердито и растерянно мял шляпу в руках и смотрел на нас так, будто только что проглотил вместо анисового сахара щепотку мышиного помета.
— Сеньоры! — сказал он. — По-нашему, иногда ночью лучше сорвать покрывало с чужой постели, чем со своей! — И, превозмогая раздражение, продолжал: — У нас в городе есть бабенки, они куда красивее дам, гуляющих вечерами между колоннами Пале-Рояля. — Он, видимо, гордился и тем, что в городе немало красивых женщин, и тем, что сам много поездил по свету и в Париже чувствовал себя как дома, почти как в Ла Бисбале.
— Ну, я на ваших улицах особых редкостей не заметил, пренебрежительно усмехнулся капитан Эглофштейн.
— Да это — отруби! — ревниво воскликнул алькальд. — Все, что вы видели, — это только для нас. А для господ офицеров императора найдется печенье из более тонкой муки. — Он прикрыл глаза, посмеиваясь и прищелкивая языком.
— Ну да, белая мука, точно! — презрительно бросил Донон. — А вернее яичный белок и Turnisol, которыми ваши бабы замазывают свои морщины и выглядят как нескобленая бычья шкура, я-то хорошо это знаю!
— Не надо так говорить, сеньор! — обиженно возразил алькальд. — Когда вы увидите Монхиту, вы не найдете на ее щеках ни белка, ни чего-либо подобного. Ей всего семнадцать лет, но мужчины бегают за ней, как луговые лягушки за красным мотыльком.
— Так дайте ее сюда! — крикнул вдруг пробудившийся Брокендорф из своего угла. — Она кто? Дочка портного? Или шлюшка парикмахера?
— Нет, ее отец — дворянин, сеньор, один из тех, кого весь свет почитает как родовитых господ, но при этом он так беден, что у нее никогда не было незаштопанной рубашки. И времена нынче скверные, налоги и проценты стали просто невыносимы. Он почтет для себя за честь, если его дочка удостоится внимания господ офицеров.
— Он занимается каким-нибудь ремеслом? — поинтересовался Донон.
— Он пишет картины, — сообщил алькальд. — Портреты королей, императоров, образа пророков и апостолов. Предлагает их на продажу у церковных дверей, а по вечерам — в трактире. Он очень искусен, умеет рисовать и людей, и животных: святого Роха он изобразил с собакой, святого Никасия — с мышью, святого Павла — с вороном.
— А его дочь? — спросил Гюнтер. — Если ей не больше семнадцати, так девицы этих лет в вашей стране — как волынки у нас в Германии: только тронь, они сразу визжат…
— Его дочка, — заверил алькальд, — будет рада принять господ офицеров.
— Так — alons[59]! Вперед! Что мы здесь сидим? — возбужденно возгласил Брокендорф. — Раз есть у ней горшочек, так я хочу в нем повариться!
— Но нынче уже слишком поздно, — осторожно возразил алькальд, глядя на пьяного капитана с беспокойством. — Может, в другой раз, сеньоры, может завтра после обеда? В это время сеньор дон Рамон д'Алачо уже спит. Сегодня, я думаю, лучше всего лечь в постели…
— Вы готовы? — сразу подавил его Эглофштейн властным тоном. — Да? Тогда не говорите больше, пока вас не спрашивают! Вперед! Возьмите факел и пошли! Салиньяк! Пойдете с нами?
— Я жду моего слугу. Не знаете, барон, куда он девался?
— Товарищ! — Эглофштейн уже накинул плащ. — Вам опять не повезло с выбором слуги. Он оказался вором. У одного из моих солдат он поутру стащил кошелек. Кошелек нашли при нем, но талеры исчезли.
Салиньяк не казался ни удивленным, ни обиженным.
— Ну и что, вы его повесили? — спросил он, не подымая головы.
— Не совсем так, товарищ! Мы его расстреляли здесь же, во дворе. Ведь плотники обещали нам виселицу только на той неделе…
Ответ ротмистра прозвучал достаточно странно. Я часто вспоминал его слова в последующие дни.
— Я так и знал, — мрачно вымолвил он. — Еще ни один человек, который проходил со мной какой-то путь, не заживался после этого долго…
Он повернулся к нам спиной и зашагал по комнате.
А мы вышли и побрели, ступая след в след по глубокому снегу и завернувшись в свои плащи, за алькальдом. Он провел нас по Калле де лос Аркадес, затем через улицу Кармелитов и по «широкому бульвару», на котором едва ли две телеги могли разъехаться. Всюду царила тишина и безлюдье, потому что полуночная месса уже давно закончилась. Мы миновали церковь Богоматери дель Пилар и у башни Хиронелла вышли на площадь, окруженную шестью каменными статуями святых в человеческий рост.
Весь этот путь мы прошагали молча и дрожа от холода. Только алькальд болтал, останавливался через каждую сотню шагов и показывал нам своей палкой с серебряным набалдашником то на какой-нибудь дом, то на часовню. Вот здесь, рассказывая он, до прошлого года жил человек, кузен которого служил советником королевского трибунала. А там одно время проживал судья Королевского суда по делам Индий, известный дон Антонио Фернандес; на другом месте останавливался в жаркий день отдохнуть по дороге архиепископ Сарагосы, потому что одной из его лошадей надо было сменить подкову. В маленькой молочной справа от церкви в прошлом году случился пожар и погибла жена владельца. А вот в той лавке господа могут купить все, что потребно офицеру для его службы…
Перед церковью алькальд задержался подольше, перекрестился и указал на лист бумаги, приклеенный к церковной двери.
— Здесь записаны имена всех граждан, которые в этот раз предаются позору за нарушение поста или непосещение исповеди. Наш отец настоятель…
— Желает, чтобы зарос твой рот, да чтоб и с ним то же сделалось! — зло крикнул Гюнтер. — Что ты заставляешь нас мерзнуть! Веди дальше! Мы за тобой идем не затем, чтобы молиться!
Он умолк, споткнувшись о труп осла, занесенный снегом, — прямо посреди улицы. Вымочив одежду в снегу, он вскочил и начал яростно бранить Испанию, всю страну и ее жителей, которые не умеют поддерживать у себя порядок и виновны в его неприятности.
— Что за страна — грязь и безделье! Навоз на улицах, ржавчина на железе, дыры да заплаты, в деревьях — черви и на всех полях — сплошь сорняки!
— Здесь даже луна — дура, не знает никакого порядка! — подхватил хмельной Брокендорф. — Вчера она была худа, как сушеная селедка, а сегодня растолстела, будто супоросная свинья!
Так мы наконец добрались до дома дона Рамона д'Алачо, дочь которого звалась Монхитой. Домик был низенький и плохонький и стоял на углу площади Шести Святых.
Гюнтер взялся за дверной молоток и начал громко стучать.
— Эй! Сеньор дон Рамон! Отворите! К вам гости пришли!
Но в доме все было тихо. Снег пошел гуще, и хлопья прямо висели на нашей одежде и шапках.
— Смелее! Вышибай ворота! — закричал Брокендорф, хлопая руками, чтобы согреться. — Ломай их, они же не крепче английских линий при Торре Ведрах!
— Отворите, сеньор сонного дома и храпова двора! — орал Гюнтер, обрабатывая створку ворот молотком, — Отворяй, или мы вышибем двери и окна!
— Живо отворяй, не то мы и печки в твоем доме разнесем! — рычал Брокендорф, совсем позабыв, что он снаружи, а печи — внутри, если они вообще есть…
В соседнем доме отворилось окно и высунулась голова в колпаке с кисточкой. И сразу же исчезла, со стуком захлопнув окно. Видно, наши заснеженные плащи напугали полусонного горожанина, и он теперь, дрожа, забрался в постель и шепчет своей жене, что шесть святых слезли с постаментов и шумят перед дверью соседа…
Но тут же сверху до нас донесся гневный и властный голос:
— Эй, вы, адский сброд, тысяча крестов, кто это там? Кричали по-испански, и Донон вскипел:
— Он может ругаться как боцман, но и я умею не хуже! — И заорал: Разрази тебя гром девяносто девять раз! Отворяй, сволочь!
— Кто это?! — гневно прогремел голос.
— Солдаты императора!
— Какие вы, к черту, солдаты? — еще резче ответил голос. — Дерьмовые ткачи, трубочисты, золотари, метлы вам возить, а не в армии служить!
— А ты кто такой, мушиная душа?! Вот запеку тебя в пирог, будешь меня знать! — зарычал Брокендорф, особенно разозлившись от того, что какой-то испанец посмел обозвать его золотарем — чистильщиком сортиров. Но он и не обратил внимания, что человек, ругавшийся наверху, перешел на немецкий…
— Дон Рамон, сойдите вниз, пожалуйста, и отворите им! Я хочу посмотреть, кто это там решил запечь меня в пирог! — громко, но уже куда спокойнее проговорил голос наверху.
Мы услышали шаги внутри дома, и деревянная створка заскрипела. Потом дверь отворилась, и появился маленький человек с огромным горбом. На ногах у человечка были гамаши из кирпично-красной материи. Кисточка его шерстяной ночной шапочки спадала на левое ухо. Он забавно поклонился нам, описав дугу зажженной лучиной в руке, и тень его походила на груженого вьючного мула, который наклонил шею, чтобы полакать из котелка.
Мы пошли за ним наверх и очутились в комнате, заполненной принадлежностями живописца — мольбертами, подрамниками, а посреди стояла рама с образом испанского Сант-Яго — святого Иакова Кампостельского, голова и одна рука которого были уже написаны в красках. Оттуда мы перешли в другую комнату, неосвещенную, но в камине слабо тлели уголья, и перед ним сидел человек и грел ноги у топки камина. Подле него стояла пара высоких кавалерийских сапог, а на столе — несколько стаканов, бутылка вина и большой канделябр на три свечи a la Russe