– Ехал к себе… в деревню. Если б в Пензе я не покутил, стало бы денег доехать домой. Пехотный капитан сильно поддел меня: штосы удивительно, бестия, срезывает. Всего каких-нибудь четверть часа посидел – и всё обобрал.
Хлестаков ищет дружеского сочувствия у Топтыгина, тот обнимает его лапами, загораживает всем телом и с вызовом поглядывает на людей, словно хочет сказать: «Не замай!»
– Придется вам, сударь, посидеть в остроге, пока идет следствие, – говорит ротмистр.
Хлестаков совершенно не унывает. Это такое счастливое свойство характера, которое редко кому дается – сохранять оптимизм в любой ситуации.
– Я и в острог могу, нам с Топтыгиным все равно где сидеть. В остроге наверняка веселое общество. Карты, тонкие разговоры. Не одолжите ли мне денег? А то в острог и без гроша в кармане – в высшей степени мовентон.
– Одолжить не одолжу, зато могу заплатить за труды, – предлагает ротмистр. – Опишите все, что видели по дороге. И в Пензе, и здесь. Какие слышали разговоры. Не было ли превратных толкований о последних правительственных распоряжениях? Припомните, кто говорил и кто слушал.
– Для меня это пустяки. Полчаса и готово. Легко. У меня перо бойкое. Душа Тряпичкин, он тоже литератор, подтвердит. Я и с Гоголем, сочинителем, был на короткой ноге, пока он не уехал из Петербурга. Он ведь тоже служил в нашем Третьем отделении.
– Не знаю, вам виднее, – усмехается ротмистр. – Если от вашего донесения будет прок, я дам вам тридцать рублей серебром.
– Весьма признателен. Но почему тридцать, а не сто, хотя бы? – удивляется Хлестаков.
– Такой уж обычай у нас заведен, – объясняет жандармский офицер. – Мы платим доносчикам суммы кратные тридцати. В память о тридцати серебряниках, полученных Иудой.
Один из цыган прикладывает к губам гармошку. Медведь пускается в пляс. Хлестаков присоединяется к приятелю. Они переминаются под гнусавые звуки гармошки. Медведь ревет и протягивает когтистую лапу за подаянием.
Хлестаков сидит в кресле за столиком спиной к двери. Он пересчитывает золотые червонцы, которые обменял по грабительскому курсу. Входит принаряженная Мария Антоновна, дочь городничего. Она, неловко притворяется, что ошиблась дверью.
– Ах! – ненатурально пугается она.
Хлестаков вздрагивает от неожиданности и инстинктивно прикрывает рукой червонцы.
– Что такое?
– Я ненароком к вам зашла. Искала маменьку.
– Её здесь нет.
Хлестаков отвечает сухо, всем видом показывая, что не расположен вести беседу и просит оставить его в покое. Но девица на выданье очень настойчива. Она не упускает случая пофлиртовать с завидным женихом.
– Я вам, кажется, помешала? – говорит она, капризно надув губки. – Вы занимались важными делами?
– Да, я занят, – подтверждает Хлестаков.
Он косится на вожделенное золото, которое успел прикрыть платком, и не обращает ни малейшего внимания на открытое декольте молодой девушки. Но от неё непросто избавиться.
– Вам скучно с провинциалкой. Конечно, я не умею разговаривать об умных вещах.
– Глуповки этим грешат.
– Научите меня столичным манерам… Напишите мне в альбом какие-нибудь изящные стихи.
– Стихи? Я не знаю никаких стихов.
– Право, хотя бы последние, какие вам запомнились.
Хлестаков силится припомнить, какие стихи он заучивал в детстве. Почему-то ничего, кроме песни «Взвейтесь кострами синие ночи, мы пионеры – дети рабочих», ему в голову не приходит. И вдруг в памяти всплывают стихи Курочкина. Он декламирует:
Скажи мне, ветхая бумажка,
Где ты была, где ты жила?
В каком чиновничьем кармане
Ты темный век свой провела?
Мария Антоновна отнюдь не в восторге от творчества поэта-сатирика. Она складывает губки бантиком и разочаровано сюсюкает:
– Фи! Это для папенькиного альбома, если бы он у него был. Я люблю стишки про чувства.
– Не знаю таких стихов, – отмахивается Хлестаков с видом человека, давным-давно забросившего науку страсти нежной.
Однако девицу на выданье только эта наука и волнует. Она кокетничает.
– Неужели вы, такой видный кавалер, никогда не любили, не страдали?
Хлестаков вспоминает советский фильм из тех, что ему не надоедает пересматривать. Фильм по книге, но книгу он не читал. Зато с героем фильма, ринувшимся на поиски спрятанных в стуле бриллиантов, он отчасти себя отождествляет.
– Он любил и страдал. Любил деньги и страдал от их недостатка.
– Как красиво сказано! – восхищается девица. – Страдал! Что это за роман? Конечно, французский.
– Роман, кажется, еще не написан. А фильм точно еще не снят.
– Вы такой остроумный и много читаете, даже еще ненаписанное, – льстит собеседница. – Что из напечатанного в журналах вам больше всего нравится?
– Из печатного мне больше всего нравятся денежные знаки, – вырывается у Хлестакова.
– Вы все о деньгах, о деньгах. Ведь деньги – это не самое важное в жизни?
– От кого-то я это уже слышал, – Хлестаков припоминает разговор с дочерью. – Но женщины так только говорят, а на самом деле им нужны бабки на тряпки, цацки и все прочего… Жертвы дорогущих брендов…
– Я не такая корыстная особа, как некоторые, – гордо заявляет дочь городничего. – Таких, как дочери Земляники или Шпекина. Фу, какие алчные девицы! Скажите откровенно, неужели вы никогда не встречали достойную бескорыстную девушку, которой могли бы предложить руку и сердце, а потом устроить ей дом в Петербурге?
Марья Антоновна подходит к Хлестакову совсем близко, он отшатывается от нее, но она почти прижимает его стенке грудью, вываливающейся из глубокого декольте, и спрашивает низким страстным голосом:
– Скажите… у меня красивые глаза?
Хлестаков не успевает ответить на этот вопрос, потому что в его комнату входит Анна Андреевна. Она принаряжена точно так же, как дочь, только декольте гораздо ниже, чуть ли не до пупка. Жена городничего видит дочь, буквально повисшую на Хлестакове, и гневно восклицает:
– Ах, какой пассаж! Это что значит, сударыня? Это что за поступки такие?
– Я, маменька…, лепечет дочь, но мать не намерена выслушивать её оправданий и приказывает безапелляционным тоном:
– Поди прочь отсюда! И не смей показываться на глаза.
Дочь убегает вся в слезах. Мать подходит к Хлестакову.
– Извините, я, признаюсь, приведена в такое изумление…
– Гражданочка, не подумайте ничего плохого… Зуб даю… я вовсе не кадрил вашу дочь… Мне вообще не до баб сейчас… не знаю, как вернуться в свою эпоху.
Анна Андреевна шаловливо бьет веером по руке кавалера и смеется утробным смехом:
– Шалунишка! Так я вам и поверила! Вам просто нужна не молоденькая глупышка, а взрослая опытная дама, чьи чувства созрели, как выдержанное французское вино.
– Не знаю, раньше, в студенческую пору, я действительно бегал за каждой юбкой, а сейчас бы мне только полежать на диване перед телевизором. И признаться, мне стало легче, когда я понял, что телевизор лучше женщин. Хоть одна забота с плеч долой.
– Ха-ха-ха. Вы точь-в-точь как мой Антон Антонович. В молодости он был племенным жеребцом, а сейчас ему лишь бы подремать в кресле после обеда.
– Мы все одинаковы с определенного возраста, – вздыхает Хлестаков. – Представить только, что при иных обстоятельствах я мог бы жениться на вас.
– Но позвольте заметить: я в некотором роде… я замужем, – кокетничает Анна Андреевна и сразу становится понятным, от кого переняла ужимки Марья Антоновна.
– Или на вашей дочери. Сколько ей лет?
– Восемнадцать, – мать явно недовольна и спешит добавит. – Но она как дитя какое-нибудь трехлетнее.
– Даже если ей всего три годика, она для меня прапрабабка, – безнадежно машет рукой Хлестаков.
– Маша? То есть как?
– Временная петля. Это может понять только попаданец, – во вздохе Хлестакова слышится двухвековая грусть. – Я пойду, попробую развеюсь от печальных мыслей.
Хлестаков выскальзывает их комнаты. Анна Андреевна остается одна. Грудь в декольте бурно вздымается. Он говорит себе:
– Он несомненно влюбился в меня, но робеет, такой милашка! От робости тот вздор, который он порой городит… я, право, тоже взволнована и теряюсь, не понимая его слов… Что он толковал о петле?.. Неужели готов наложить на себя руки из-за безнадежной любви… Нет, такого пассажа нельзя допустить… Положим, я верная жена, но… это даже мой христианский долг удержать молодого человека от смертного греха… Что выше – супружеский долг или долг человеколюбия?..Там посмотрим… Ах, как он жадно смотрел на мою грудь… Шалунишка! – жена городничего поправляет бюст, рвущийся на волю из декольте и уходит.
Жандармский ротмистр сидит за столом, просматривает бумаги. В дверь стучат, рослый унтер-офицер приоткрывает ее, видит разрешающий жест ротмистра и впускает в каземат городничего.
– Здравия желаем, ваше высокоблагородие! – вытягивается в струнку городничий.
– Здравствуйте, здравствуйте, дражайший Антон Антонович! – говорит ротмистр, не считая нужным оторвать взгляд от бумаг.
– Осмелюсь представить секретный рапорт о поведении господина Хлестакова за последние два дни.
– Непременно ознакомлюсь, – кивком обещает ротмистр. – Но боюсь вас огорчить – он вовсе не Хлестаков. Настоящего Хлестакова мы нашли. Пустейший малый, приглуповат и, как говорится, без царя в голове.
– А как же инкогнито? – растеряно спрашивает городничий. – Он ревизор? С секретным предписанием?
– Инкогнито такое инкогнито. Никто в ваш городишко ревизора не посылал. Он самозванец, а то и похуже.
Городничий поражен невероятным известием. Он краснеет, бледнеет, разводит руками и комично подпрыгивает.
– Самозванец? А мы-то вокруг него колесом ходим! Прорву денег …Ах он, мошенник. Как же так? Обмишурился я, старый дурак? Тридцать лет живу на службе; ни один купец, ни подрядчик не мог провести; мошенников над мошенниками обманывал, пройдох и плутов таких, что весь свет готовы обворовать, поддевал на уду. Ну я ему задам. Сейчас свистну Держиморду, Свистунова. Голубчика на съезжую, всыпать как следует! Детям, внукам закажет вводить в заблуждение начальство.