Швейцер — страница 17 из 87

е-Коля, после органов церкви св. Сульпиция и собора Парижской богоматери.

Зато профессор Рейман познакомил его со многими очень интересными музыкантами и художниками. Вообще, берлинское общество оказалось легкодоступным. Оно не было поделено перегородками всех видов, как парижское. И хотя в Берлине у Альберта не было двух влиятельных дядюшек и любящих тетушек, здесь оказалось легче знакомиться и легче входить в дома.

Друзья представили его знаменитому теологу Харнаку, чьей «Историей догмы» он восхищался еще в Страсбурге. Однако от робости двадцатичетырехлетний студент так и не смог ни разу поговорить с профессором Харнаком об интересовавших его проблемах. Впоследствии профессор Харнак писал ему открытки, насыщенные всяческой информацией, – и в Страсбург, и в Гюнсбах, и в Ламбарене. Настоящей находкой для Альберта оказался в Берлине дом вдовы профессора Эрнста Куртиуса, известного эллиниста. Альберт был знаком в Кольмаре с Фридрихом Куртиусом, пасынком профессорской вдовы, и в берлинском доме Куртиусов его приняли с большой теплотой. Это был интереснейший дом, где собиралась берлинская духовная «элита» – самая умная и мыслящая, самая ищущая часть общества. Здесь не боялись оригинальных мыслей, не боялись говорить по существу о том, что интересует вас больше всего, а не о том, что может просто показаться забавным и позволит приятно провести вечер. Услышав от Альберта о его взглядах на четвертое Евангелие, как противоречащее трем предшествующим, выполз из своего угла Герман Гримм и яростной, блистательной речью стал отвращать эльзасца от «ереси». Альберт упорствовал, разворачивая давно продуманную систему доказательств, однако он с трудом противостоял учености и эмоциональному пылу противника. А в уголке, у кофейного стола спорили о цивилизации; и во время паузы, прислушавшись к разговору в углу, Гримм вдруг выпалил яростно и насмешливо:

– Да что вы будете говорить мне о прогрессе мысли. Все это мы взяли готовеньким и не продвинули ни на шаг. Мы нахлебнички. Только жуем, только перепеваем то, что добыли другие до нас. Одним словом, эпигоны. – И повторил, радуясь хлесткой и точной формулировке: – Wir Epigonen! (Мы эпигоны!)

Альберт возвращался пешком по пустынным берлинским улицам. Ему нужно было проветриться, прежде чем сесть за ночную работу. Дня ему все равно не хватало. Жаль было упустить и лекцию Харнака, и эксперименты со Штумпфом, и репетицию в церкви кайзера Вильгельма, и вечер у Куртиусов. А он еще должен был сегодня дочитать книгу о китайских философах.

Он шел и думал об этой фразе Гримма, которая задела его за живое, потому что он и сам уже не раз думал об этом. Мы эпигоны? Ну конечно. А что мы создали? Был XVIII век, «золотой век» философии, век разума и оптимизма. Правда, тогдашние философы недостаточно строго отнеслись к проблемам этики, не смогли дать убедительного синтеза веры и этики, так что критики из XIX века были в этой связи зачастую правы. Но, критикуя детали, рассуждал Швейцер, они разрушили все здание.

Мысль эта взволновала его. Он напишет книгу об упадке цивилизации. Можно так и назвать ее: «Мы эпигоны».

Днем он слышал в церкви кайзера Вильгельма, как два солидных берлинца в ожидании начала службы обсуждали международное положение... Они говорили о долге Германии и «реальной политике». И кажется, эта «реальная политика» могла оправдать в их глазах любое действие. Модный термин в нынешнем Берлине – «реальполитик». Даже церковь, похоже, не чужда соображений о «реальной политике»...

Придя домой, он записал мысли, рожденные сегодняшним вечером, О том, что растут организации и с их ростом усугубляется духовное убожество человека. Что индивид начал брать в готовом виде взгляды, не подлежащие ни обсуждению, ни изменению...3

Швейцер думал о будущей книге. «Мы эпигоны!» – это будет ее первая часть: о том, как мы стали нахлебниками, как утратили мораль, пришли к упадку культуры. А дальше будет этическая и, вероятно, религиозная часть. Что ж, он не побоится сказать и о том, что церковь теряет моральную силу.

Из Берлина он вернулся полным новых идей и замыслов. В Страсбурге его ждал экзамен. Надо признать, что и Циглер и Виндельбанд, которым так понравилась его докторская диссертация, были несколько разочарованы его устным ответом. Сказалось увлечение музыкальными экспериментами Штумпфа: он не успел прочитать всего, что положено. К тому же из-за своего принципа – прежде всего тщательно перечитать все оригиналы – он почти не читал учебников, не знал всех точек зрения, всех критик, и критики критик, и критик критики критик.

Так или иначе, экзамен был сдан, и в мире стало больше одним доктором философии. Справедливость требует отметить, что это был талантливый молодой доктор, многообещающий доктор, как говорят, перспективный ученый. На него возлагали большие надежды, и он их оправдывал – шаг за шагом.

Известное издательство университетского города Тюбингена по рекомендации профессора Хольцмана издало объемистую, трехсотстраничную книгу никому не известного молодого автора «Религиозная философия Канта от „Критики чистого разума“ до „Религии в пределах только разума“.

После экзамена молодой доктор оказался перед выбором. Профессор Циглер намекнул, что у Альберта теперь есть возможность стать в ближайшее время приват-доцентом философского факультета. Однако Циглер предупредил любимого ученика, что вряд ли приват-доцент философии будет желанным проповедником в какой-либо церкви. А Швейцер мечтал о праве каждое воскресенье говорить с прихожанами о самых сокровенных вопросах бытия, о морали, о жизни и смерти. Дух многих поколений учителей и проповедников неукротимо вел его на кафедру. И он отказался от заманчивого предложения учителя стать в двадцать четыре года приват-доцентом философии.

Студенческие годы кончились. По правилам нужно было освобождать привычную комнатку в семинарии святого Фомы, в Коллегиуме Вильгельмитануме. Он так привык к деревьям за окном, к садику, обнесенному высокой стеной... Он с радостью узнал, что ему разрешают остаться в своей комнатке в качестве платного постояльца.

Альберт правил корректуру своей философской книги, однако пора было уже садиться за теологию. Дело в том, что на отделении восточных языков учился некто Егер, очень способный парень. И Альберт понимал, что если он сдаст экзамены на звание лиценциата, то есть станет обладателем теологического диплома, то этот Егер сможет воспользоваться освободившейся стипендией Голла. Конечно, можно было бы и самому еще несколько лет пользоваться стипендией, можно было съездить в Англию, выучить язык, поучиться немного в английском университете. Но он не мог не думать о другом студенте. Всю жизнь потом ему было обидно из-за того, что он не поехал в Англию, а Егер не захотел учиться дальше, и в результате стипендией не воспользовался никто.

Второй, теологический, экзамен Альберт сдал без особого блеска. Точнее, он вообще еле сдал его. Он так увлекся своей лиценциатской диссертацией, что не удосужился освежить в памяти все многочисленные отрасли богословия и практической теологии, входившие в экзамен. Такой экзамен принимали, как правило, старые священники, и одного из них, отца Вилла, Альберт совершенно покорил своим знанием истории догмы. Поэтому, когда Альберт стал «засыпаться» на духовных поэтах и авторах гимнов, отец Вилл вмешался и настоял, чтоб его «отпустили с богом». А «засыпался» оп по-настоящему. Особенно напряженным был момент, когда его спросили об авторе какого-то популярного духовного гимна. Автора он забыл, но надо было выбираться из тяжкого положения, и молодой доктор философии прибег к чисто студенческой уловке.

– А-а, этот гимн, – сказал он небрежно, – мне он показался настолько незначительным, что я даже не стал его запоминать.

Члены высокой комиссии переглянулись, а один из них заметно помрачнел. Это был профессор Фридрих Шпитта, и у него были свои основания для неудовольствия: гимн этот написал знаменитый духовный поэт Шпитта, который был ко всему еще отцом профессора Шпитты (и, к слову, любимым поэтом Швейцера).

Вот тут-то пастор Вилл и пришел на помощь Альберту, попросив членов высокой комиссии не губить способного и знающего юношу. Экзамен кончился в общем-то благополучно, если не считать того, что он наверняка потом не раз снился Альберту Швейцеру.

После экзамена Альберт стал куратом церкви св. Николая, то есть помощником старенького герра Книттеля, некогда, еще до переезда Луи Швейцера с младенцем-сыном, служившего в Гюнсбахе, и старенького Герольда, который был когда-то большим другом дяди Альберта. Корни Швейцеров и Шиллингеров переплетались с корнями многих эльзасцев, все еще населявших эту многострадальную землю или покинувших ее для Парижа и Берлина, для Америки и Африки.

Молодой курат взял на себя детские воскресные проповеди и подготовку детей к конфирмации; кроме того, он освободил своих престарелых коллег от послеобеденной, вечерней службы. Он робел перед большой аудиторией, а на вечерней службе народу бывало немного.

Большую радость доставляли ему занятия с детьми. Курс подготовки детей к конфирмации длится в Эльзасе два года, и молодой курат старался сделать все, чтобы уроки его были необременительны. Как и кумир его, Гёте, он любил детей. И он очень хотел преподать им на всю жизнь простейшие этические истины и нормы. Он тем больше стремился к этому, чем меньше верил в современную ему западную школу. Общий упадок цивилизации прежде всего выражался, по мнению Швейцера, в деградации школы. Учитель становился все более узким специалистом; он не имел больше знаний и широты, которые позволяли бы ему расширять умственные горизонты ребенка, демонстрируя связи между науками. У школьного учителя оставалось все меньше свободы преподавания, он и сам был все больше и больше связан программой. И что еще более важно, идеалы человечности и добра были загнаны в школьных программах и школьных учебниках в такой дальний глухой угол, словно задача подготовки личности больше вообще не занимала человеческую расу. Швейцер с грустью обращал взгляд к временам, когда даже для приключенческой книжки обязателен был определенный этический уро