Не все посетители спокойно или дружелюбно реагировали на швейцеровскую «универсальную этику», на его нежность к животным и растениям. Гантер, например, недовольно бурчит, что антилоп, кажется, Швейцер любит больше, чем людей.
Ч. Джой, гулявший однажды со Швейцером по выжженному полю, заметил, как болезненно переносит доктор старинный африканский обычай – выжигать поле. Швейцер сказал Джою:
«Сам я никогда не выжигаю поле. Подумайте, сколько насекомых погибает в огне!» И прочел на память из «Книги наград и наказаний» Кан Инг Пьена, где говорится о насекомых: «Если мы позволяем им погибнуть, мы восстаем против неба, уничтожая множество его тварей. Это величайшее из преступлений».
Геральд Геттинг, трогательно рассказывая о кишащем животными Ламбарене, цитирует «Культуру и этику» Швейцера: «Те, кто проводит операции на животных, кто испытывает на них лекарства или прививает им болезни, чтобы использовать результаты на благо людей, не должны успокаивать себя той мыслью, что они приносят людям пользу. Каждый раз они должны думать о том, есть ли в данном случае необходимость приносить животное в жертву человеку, и должны стремиться к тому, чтобы по возможности смягчить ему боль».
То есть Швейцер признает необходимость уничтожения или притеснения жизни, но предостерегает против успокоения совести. И дальше: «Как много преступлений совершается в научных институтах, где из-за экономии времени и нежелания утруждать себя вообще не пользуются наркозом. А сколько животных подвергают мучениям, чтобы продемонстрировать студентам общеизвестные явления!»
«Никто не вправе закрывать глаза на их мучения, – продолжает Швейцер, – и делать вид, что ничего не видел. Никто не вправе снимать с себя ответственность. Если на свете царит так много жестокости, если рев животных, страдающих от жажды, остается неуслышанным, если на бойнях безжалостны к ним, если на кухне они принимают мучительную смерть от неопытных рук, если животные терпят так много из-за людского бессердечия и дети терзают их во время игр, то виновны в этом только мы... Мораль уважения к жизни диктует всем нам помогать по возможности животным, которым человек причиняет столько страданий».
Вероятно, и практика самого Швейцера, и его эмоции, и теории его в отношении животных принимали с годами все более законченную и зрелую форму. Подобную эволюцию сам Швейцер считал естественной для этической личности:
«Для человека по-настоящему нравственного любая жизнь священна, даже та, что с человеческой точки зрения находится на очень низком уровне. Под влиянием необъяснимого и жестокого закона человек вынужден жить за счет другого, и, уничтожая другую жизнь или нанося ей ущерб, он принимает на себя все большую вину. Как существо высоконравственное, человек борется за то, чтобы избавиться от старых привычек, от раздвоенности, сохранить человечность и нести всему живому избавление от страданий».
У Швейцера эта особенность его этики стоит в тесной связи с ее универсальным характером. Что же касается этических взаимоотношений человека с животным миром вообще, то они имеют прочную традицию и в восточной и в европейской философии. И потому, когда читаешь многие страницы Швейцера, невольно вспоминается, например, какое впечатление произвели на Ганди жертвоприношения в Бенгалии. «Для меня жизнь ягненка, – писал Ганди, – не менее драгоценна, чем жизнь человеческого существа. И я не согласился бы отнять жизнь у ягненка ради человека. Я считаю, что чем беспомощней существо, тем больше у него прав рассчитывать на защиту со стороны человека от человеческой жестокости».
Если мы сравним с этими словами любое высказывание Швейцера на ту же тему, мы увидим, что в требованиях Швейцера не было максимализма.
«Когда у нас есть выбор, – пишет Швейцер, – мы должны стараться не причинить страдания и не нанести ущерба жизни любого, пусть самого низкого существа; сделать же это значит взять на себя вину, которой нет оправдания, и отринуть свою человечность».
Но как же? Ведь есть обычаи, глубоко угнездившиеся в жизни народов, есть жестокие развлечения, есть игры (вроде прославленной корриды или козлодрания), освященные веками и окруженные ореолом национальной традиции. Ну и что же?
«Мыслящий человек, – пишет Швейцер, – должен противодействовать всем жестоким обычаям, как бы глубоко они ни гнездились в традиции и каким бы ореолом ни были окружены. Истинная человечность слишком драгоценное духовное благо, чтобы мы уступили какую-нибудь его частицу безрассудству».
Могут возразить, что в самой природе, наконец, все основано на борьбе и жестокости. Да, конечно, соглашается Швейцер и поясняет:
«Призвание наше не в том, чтобы молча мириться с жестокостью природы и поддерживать ее, а скорее в том, чтобы ограничивать ее, насколько позволяет наше влияние. С глубоким состраданием должны мы проявить милосердие и предложить облегчение тем, кто жаждет его. Поскольку мы так часто вынуждены бывали причинять боль и смерть живым существам, тем в большей степени будет нашим долгом содействовать, а не вредить этим существам там, где мы можем выступить как существа свободные».
Многие биографы и исследователи не уставали удивляться, что идеи эти продолжали владеть Швейцером и, напротив, получили столь полное развитие именно в джунглях Африки, кишащих всяческой жизнью, зачастую довольно агрессивной (вспомните слова Швейцера о «милитаризме джунглей»). Видимо, это закономерно: парадоксальность ситуации только укрепляет позиции принципа. Можно напомнить, что у Грэма Грина, охотившегося в джунглях, возникали довольно близкие к швейцеровским, хотя и выраженные по-своему, мысли:
«15 февраля. Воскресенье на реке Момбойо. Я упустил сегодня утром крокодила – конечно, первым побуждением отца Георга было выстрелить в него, как он выстрелил в баклана... Теперь цапля, и – господи боже! – на сей раз капитан попал в цель. Она захлопала крыльями, попыталась взлететь и упала в воду. Мы подогнали лодку. Не мог не вспомнить, как покойный кардинал Грифин на обеде у Дика Стоукса, возражая против законопроекта о кровавых видах спорта, который обсуждался в это время, заявил, что животные были созданы не только для людской пользы, но и для удовольствия людского. (Если это и есть точка зрения моральной теологии, то к черту моральную теологию.)»
Швейцер, как мы видели, в практике своей просто придерживался разумного воздержания от ненужной жестокости, от той, которой можно было избежать. Он не был вегетарианцем, он боролся с нашествием муравьев, с бешеными собаками, с микробами. Но он понимал, что человек, совершая акт необходимой защиты, должен сознавать каждый раз, что он убивает жизнь, должен ощущать при этом если не чувство вины, то чувство ответственности. Это небезразлично для будущего самого человека, для его нравственных критериев, потому что, разрешив себе однажды притеснение и уничтожение чужой жизни с высокомерным сознанием права на это, человек придет раньше или позже к уничтожению себе подобных и самоуничтожению. Ныне, когда и «гуманизм» и «антигуманизм», и прогресс и реакция равно вооружены оружием, способным и почти неизбежно должным уничтожить всякую жизнь на земле, размышления этического порядка вовсе не являются излишними для человечества. Может, именно поэтому марксист Вальтер Ульбрихт считает, что швейцеровский принцип уважения к жизни «служит установлению мира и созданию общества, свободного от войны, социальной несправедливости и колониального угнетения».
Осенью 1959 года Швейцер находился в Европе. Ученики гамбургской школы имени Альберта Швейцера попросили его выступить у них в школе, и он напомнил им о нашествии духа бесчеловечности, которое Германия не может забывать.
Позднее, когда гамбургский издатель послал Швейцеру экземпляр антифашистской пьесы Хоххута «Наместник», Швейцер написал ему:
«Я был активным свидетелем случившегося тогда несчастья и уверен, что мы должны быть глубоко озабочены этой величайшей проблемой истории. Мы в долгу перед самими собой, ибо неудача наша сделала нас всех соучастниками вины тех дней. В конечном итоге, неудачу потерпела не только католическая церковь, но и протестантская тоже. На католической церкви лежит большая вина, потому что она была организованной национальной силой, способной хоть что-либо сделать, а протестантская церковь была неорганизованной, бессильной национальной силой. Но и она тоже взяла на себя вину одним только признанием ужасного, бесчеловечного факта преследования евреев».
Швейцер жил в гюнсбахском Доме гостей, лечил соседей, писал. Журналисты посещали его, по-прежнему хотели, чтоб он говорил о политике, или требовали, чтоб он раскрыл им смысл жизни. Парижский корреспондент Бернар Редмон спросил, чем человек может способствовать уважению к жизни, и Швейцер ответил:
«Делайте то, что в ваших силах. Недостаточно просто существовать. Недостаточно сказать: „Я зарабатываю, чтобы поддерживать семью. Я хорошо выполняю свою работу. Я хороший отец. Я хороший муж. Я добрый прихожанин“. Все это хорошо, но вы должны делать и еще нечто. Всегда ищите возможность сделать доброе дело. Каждый человек должен собственным путем искать возможность стать еще благороднее и реализовать свое истинное человеческое достоинство. Вы должны некоторое время уделять и своим собратьям. Пусть это немного, но сделайте хоть что-нибудь для тех, кто нуждается в человеческой помощи, нечто такое, за что вы не получите никакой другой платы, кроме самой привилегии выполнить этот труд. Ибо помните, что вы не одни живете в этом мире. Что с вами живут и собратья ваши».
Конечно, советы его, не сулившие быстрых и решительных перемен, называли наивными. Как за полвека до того называли наивными призывы великого русского, объявляя все его «малые дела» каплей в море. «Капля в море!» – язвительно восклицал Толстой и страстно полемизировал со всеми изверившимися или верившими только в чужой разум:
«Есть индийская сказка о том, что человек уронил жемчужину в море и, чтобы достать ее, взял ведро и стал черпать и выливать на берег. Он работал так не переставая, и на седьмой день морской дух испугался того, что человек осушит море, и принес ему жемчужину. Если бы наше общественное зло угнетения человека было море, то и тогда та жемчужина, которую мы потеряли, стоит того, чтобы отдать свою жизнь на вычерпывание моря этого зла. Князь мира сего испугается и покорится скорее морского духа; но общественное зло не море, а вонючая, помойная яма, которую мы старател