В день отъезда я внезапно проснулась незадолго до рассвета, словно кто-то вдруг тронул меня за плечо. Соседняя постель оказалась пуста, выходившая на пляж застекленная дверь – приоткрыта, и из нее сквозило холодом. Ассунтина! Я вскочила с постели и, закутавшись в шаль, выбежала на ведущий от здания к песчаному пляжу дощатый настил, чтобы взглянуть в сторону моря. Вон же она, эта треклятая непослушная соплячка! Ух, вернись только на берег, я тебя так изобью, костей не соберешь! По правде сказать, я еще никогда в жизни ни на что не реагировала с таким негодованием, даже когда пришлось отбиваться от барона Салаи. Меня накрыло ощущением трагической, роковой неизбежности. «Теперь она и впрямь заболеет и помрет, – подумала я, вне себя от ярости. – Что я скажу тогда Зите?»
Фланелевая ночная сорочка, которую я ушила после куда более упитанной Клары, валялась на песке. Обуви поблизости видно не было: похоже, малолетняя дуреха вышла босиком и теперь, веером рассыпав волосы по плечам, плескалась на мелководье. В черноте моря гасли последние звезды. Чтобы не намочить шаль, я сбросила ее на песок, подоткнула юбку и, взбешенной фурией вбежав в воду, доходившую мне до колен, ухватила Ассунтину за волосы.
– Ты что это придумала? Помереть хочешь? – кричала я и трясла ее. – Помереть хочешь, чума тебе на голову?!
Было холодно, ее мокрые ручонки выскальзывали из моих, но я чувствовала, что она уже покрылась гусиной кожей. Я вытащила негодницу на берег и мигом завернула в шаль.
– Я только хотела узнать, правда ли можно наловить рыбы голыми руками…
От хорошей затрещины ее спасло лишь то, что у меня руки были заняты. Я отнесла ее в комнату, швырнула на кровать; шаль промокла насквозь, и растирать Ассунтину пришлось простынями. Она молчала. Больше всего меня беспокоили ее мокрые волосы. К счастью, монашки уже пошли в часовню к заутрене, а сестра-стряпуха развела в кухонной печи огонь. Она впустила нас и, усадив у приоткрытой заслонки, обернула Ассунтинину голову теплым полотенцем, а после напоила дрожащую девчонку горячим молоком.
– Не она первая, – сказала она мне вполголоса, чтобы немного успокоить, и, протянув мне стакан молока, сурово обернулась к Ассунтине: – Хорошеньких же дел ты натворила! Твое счастье, что уезжаешь, не то живо отправилась бы на недельку в карцер, на хлеб и воду. И что, спрашивается, такого замечательного ты увидала в этой черноте?
– Ничего, – угрюмо ответила Ассунтина. – Не было там рыбок. Ни одной, даже самой завалящей.
– Ну еще бы! – всплеснула руками стряпуха. – Они небось спят еще, в такой-то час.
Служба закончилась, к нам присоединились остальные монашки, и настоятельница вызвалась сама осмотреть ребенка.
– Девочка согрелась, ни жара, ни озноба, ни кашля нет, – заверила она меня. – Будем надеяться, ты вовремя ее вытащила из воды. Но ты права, лучше ее увезти: я бы не хотела брать на себя такую ответственность.
Ассунтину уложили в постель, накрыв целой горой одеял и сунув в ноги пару бутылей с горячей водой. У кровати зажгли жаровню, простоявшую там до самого нашего отъезда. Обед несносной девчонке тоже подали в постель, и одна из сестер кормила ее с ложечки. Каждые два часа приносили градусник – впрочем, температура не поднималась. Но я так разозлилась, что больше с Ассунтиной не заговаривала, и она в ответ тоже надулась. Единственное, что она мне сказала, когда я подошла потрогать ей лоб: «Не хочу тебя видеть. К маме хочу».
Когда пришла пора ехать, она, не проронив ни слова, встала, оделась, сложила свой узелок и так же молча потащилась за мной на станцию, а в поезде села как можно дальше, облокотилась о деревянную спинку сиденья и притворилась спящей. В купе мы были одни. Я с тревогой прислушивалась к ее дыханию, но по прошествии нескольких минут, поняв, что оно ровное, без кашля и хрипов, понемногу успокоилась. Вот только любоваться пейзажами за окном уже не хотелось.
К тому времени, как мы приехали в Г., почти стемнело. Однако на вокзале горели фонари, и я, приоткрыв окно, выглянула наружу. В этот раз людей на перроне было куда больше: перекрикивались носильщики с чемоданами, путешественники самого разного достатка приветствовали друзей и родственников, продавцы густо посыпанных сахаром горячих пончиков наперебой расхваливали свой товар. В дорогу монашки дали нам хлеба с сыром и бутыль молока с медом для Ассунтины, но я решила, что вполне могу купить ей пончик, чтобы помириться, и даже высунулась из окна позвать продавца, однако было уже поздно – поезд снова тронулся. Тогда-то мне и показалось, что я увидела – мельком, как раз в тот момент, когда он одним прыжком вскочил на подножку вагона первого класса, – молодого человека в пальто из верблюжьей шерсти, как две капли воды похожего на синьорино Гвидо. Но, разумеется, это был не он. Что бы ему делать в Г.? Разве он не в Турине?
Я закрыла окно, села. Сердце колотилось, словно бешеное, меня трясло, пришлось даже закутаться в шаль, чтобы успокоиться. А вдруг это все-таки был Гвидо? Нигде еще разделявшее нас расстояние не было столь очевидным, как в поезде. Первый класс – и третий: дальше, чем от Земли до Луны. Об этом нельзя забывать. Никогда. Никогда. Никогда.
Когда сердце немного замедлило бег, я снова взглянула на Ассунтину: она так и сидела с закрытыми глазами – может, в самом деле спала. А вместе с ней, убаюканная размеренным ходом поезда, сама того не заметив, уснула и я.
Через некоторое время – уж и не знаю, какое именно, – меня разбудил ласковый и, как оказалось, вовсе не незнакомый голос: «Вам удобно, синьорина? Могу я что-нибудь вам предложить?» Я увидела руку, протягивающую мне дорожную подушку из тех, что выдают пассажирам первого класса, и подняла глаза: напротив меня, рядом с Ассунтиной, сидел синьорино Гвидо.
– Какое счастье, что я успел заметить на станции, как вы выглянули в окно! Я и представить себе не мог, что вы можете оказаться в этом поезде. Из П. едете? И конечно, были на пляже – вон как загорели! А эта девочка – ваша племянница?
Я была благодарна ему за то, что он не спросил: «Это ваша дочь?» Ассунтина была такая маленькая и хрупкая, что не выглядела на свой возраст. Гвидо, конечно, понимал, что я могла родить и в шестнадцать – и была бы далеко не первой. О том, что именно ради него я до сих пор хранила сердце и тело нетронутыми, никто, кроме меня, знать не мог. А уж я бы точно ни за что не призналась.
– Нет, дочь одной подруги. – О том, как сам он оказался в поезде и почему не остался в первом классе, я расспрашивать не стала: не было нужды.
– C дядей случился удар, – поспешно объяснил Гвидо, – и бабушка прислала мне телеграмму с просьбой приехать. Она ужасно напугана, но, надеюсь, дело не слишком серьезное. Бедные одинокие старики! У них ведь никого, кроме меня, нет.
– Как жаль! Надеюсь, ваш дядя поправится. – Я по-прежнему не догадывалась, кем были эти бабушка и дядя, в глубине души теша себя иллюзией, что они окажутся мелкими буржуа, торговцами или конторскими служащими, которые шли на бесчисленные жертвы, лишь бы оплачивать юному синьорино учебу и одевать его так, чтобы не опозорить перед товарищами побогаче.
– Можно мне провести остаток поездки с вами? – робко поинтересовался синьорино Гвидо.
– Об этом лучше спросить начальника поезда, – сухо ответила я. – Но мне кажется, что в первом классе вам было бы гораздо удобнее.
– Там я лишен удовольствия находиться в вашем обществе.
Что тут скажешь? «Мне ваше общество столь же приятно» или «Доставьте же удовольствие и мне, уйдите»? Я промолчала, но сердце мое разрывалось между радостью, которую доставила мне эта нежданная встреча, и недоверием. Чего он хочет? Почему искал меня? Понадеялся, что больше в купе никого не окажется, и решил этим воспользоваться? Заманить в ловушку? Хорошо еще, Ассунтина рядом.
Нисколько не смущенный моим молчанием, Гвидо непринужденно откинулся на спинку сиденья и продолжил рассказ:
– Лекции, к счастью, закончились в прошлом месяце. До последнего экзамена у меня еще дней десять, а через четыре месяца уже и диплом. Я как раз дописываю последние главы, нужно сосредоточиться, а у бабушки вечно то одно, то другое. В общем, если пойму, что дядя не так плох, как она пишет, и что за ним обеспечен уход, постараюсь с послезавтрашнего дня хотя бы на несколько часов выбираться поработать в читальном зале библиотеки. С девяти до двенадцати. Не зайдете ко мне? Знаете, где это? Вход бесплатный. Мы могли бы спуститься во внутренний двор и там спокойно поговорить.
– А нам есть что сказать друг другу?
– Ну же, не будьте такой! Почему вы мне не доверяете? Разве я хоть раз отнесся к вам без должного уважения?
Насколько я знала, внутренний двор библиотеки был местом не слишком уединенным, через него постоянно сновали люди. Если Гвидо хотел заманить меня в ловушку, то выбрал бы для встречи другое место. Но ведь нас же увидят! Студент и простая швея – неужели он не станет меня стыдиться? Его бабушке, его семье, разумеется, немедленно обо всем доложат… От этих мыслей у меня голова пошла кру́гом.
– Так что? Придете? – переспросил он, протянув руку, чтобы коснуться моей.
Я ее не отдернула. Несмотря на то что стыдилась своей грубой, поцарапанной иглой и обожженной утюгом кожи. Я взглянула на Ассунтину: глаза ее были закрыты, хотя, уверена, она давно проснулась и все слышала.
– Я эти долгие месяцы ни о ком, кроме вас, и подумать не мог! А вы? Вы хотя бы иногда обо мне вспоминали? – продолжал Гвидо (да простит меня читатель, если мало-помалу я даже в мыслях начала называть его «Гвидо», забыв или попросту не желая более признавать дистанцию, которую предполагало обращение «синьорино»). Я не знала, что ответить: губы дрожали, не хватало только расплакаться. – Пожалуйста, прошу вас! Приходите! Послезавтра утром. В субботу вы ведь будете посвободнее, правда? Или, если не сможете, приходите в понедельник, в любое время, когда захотите! Я буду ждать вас каждый день, каждую минуту!