Наконец, обрезав нить (разумеется, лишь после того, как завязала узелок и тщательно спрятала кончики), я отложила иглу и развесила ткань на спинке стула. Ринучча грела утюг, чтобы еще раз ее отгладить, когда в дверь тихонько постучали. Я вздрогнула, испугавшись, что это может быть Гвидо, и, поскольку сидела у самой двери кладовой, юркнула внутрь.
Но это оказался доктор Риччи.
– Все кончено, – объявил он. – Можете подняться в спальню и заняться телом.
Кирика вскинулась, зажав рукой рот, чтобы сдержать горестный вопль. Ринучча, напротив, опустила глаза и прошептала: «Радуйся, Мария, благодати полная».
Как только доктор вышел, она развела огонь под большой кастрюлей, хотя теперь дон Урбано вряд ли стал бы возражать, окажись вода холодной. Кирика же, одернув юбку, поправив волосы и утерев глаза, отправилась в ванную за помазком, бритвой и пеной.
– Щеки должны быть как шелк, – проворчала она: похоже, мысль о том, чтобы напоследок еще раз послужить хозяину, ее немного успокоила.
– Тогда я пойду, – сказала я, кутаясь в шаль.
– Что, даже не взглянешь? – удивилась Ринучча. – А подождешь еще чуток, глядишь, поможешь нам его обрядить.
– Фу, мерзость какая, не люблю покойников. И потом, у меня же ребенок дома, забыли? Передайте донне Личинии мои соболезнования.
– Тогда обожди минутку. – Об оплате мы не договаривались, а я настолько торопилась, что так и ушла бы, ни о чем не спросив. Но Кирика позаботилась об этом еще утром. Банкноты она, как обычно, свернула в рулон, монеты сунула внутрь, а после обмотала остатками нового галуна и споротыми кусками старого. – Если зайдешь завтра утром, успеешь попрощаться. К тому времени и дату похорон назначат. – Она была уверена, что уж похороны-то я никак не пропущу.
Поблагодарив ее, я с огромным облегчением от того, что сумела избежать встречи, которой так боялась, поспешила к двери. Но праздновать победу было рано. По сторонам длинного коридора, едва освещенного единственным окном, выходящим на лестницу, то и дело встречались глубокие ниши, на месте которых некогда располагались встроенные шкафы. Я шла так быстро, что не заметила в одной из таких ниш полускрытую тенью фигуру. Но та вдруг двинулась, и мне стоило больших трудов с ней не столкнуться.
– О, простите, – пробормотала я, отпрянув, и тотчас же узнала Гвидо.
– Что вы здесь делаете, синьорина? – Его ошеломленное лицо было искажено рыданиями, глаза покраснели, как после бессонной ночи. Позже я узнала, что он двое суток просидел у дядиной постели и, стараясь сдерживать слезы, до последнего вздоха держал дона Урбано за руку. Когда же тот скончался, Гвидо не мог больше оставаться в комнате: ему хотелось побыть одному, ни с кем не общаясь, выпустить пар, выплакаться. Вот он и укрылся в коридоре для слуг, надеясь, что там его искать не станут. – Что вы здесь делаете? – недоверчиво переспросил он.
Я не стала ничего объяснять, прошептала только:
– Соболезную вашей утрате.
– Он был хорошим человеком, – ответил Гвидо, утирая слезы. – Мне будет очень его не хватать. Сначала отец, теперь… – Его голос сорвался.
Не знаю, как так случилось: мы просто стояли очень, очень близко, в полумраке едва различая друг друга. Одной рукой я придерживала на груди концы шали, другой сжимала сверток с деньгами и не знала, что еще сказать. Но он ни о чем не спрашивал, только смотрел на меня. В своей боли он казался мне искренним и беззащитным, как ребенок. Сочувствуя его горю, я инстинктивно коснулась его щеки, и он, раскинув руки, прижал меня к груди. Мой лоб, уткнувшийся ему в ключицу, тотчас же стал мокрым от его слез, но я не отстранилась – напротив, позволила шали упасть и, в свою очередь, прижалась к нему, повторяя:
– Не плачьте, пожалуйста, не плачьте…
Он в ответ молча поцеловал меня в висок. Я подняла голову.
В этот момент дверь, разделявшая две половины дома, распахнулась, и на пороге возникла донна Личиния. Гвидо стоял к ней спиной, но я видела ее даже слишком хорошо. А она видела меня, видела нас – и молча удалилась, громко хлопнув дверью. Лишь тогда Гвидо, словно очнувшись, разжал руки.
– Прошу прощения, – пробормотал он. – Извините… Я не хотел…
– Мне пора… – пискнула я тонким голоском, так не похожим на мой обычный, и, подобрав шаль, бросилась к двери: так стыдно было смотреть ему в лицо. Однако он не отставал.
– После похорон мне придется задержаться на несколько дней в Л., и я хотел бы снова вас увидеть! Буду ждать в библиотеке! Каждое утро!
Я выскочила из дома, сбежала по лестнице. Уже почти стемнело, но дом мой был недалеко, и я шла быстро, почти не глядя под ноги. Во мне боролись противоречивые чувства: нежность и сострадание к пережитому Гвидо горю, но в то же время странное торжество, неведомая ранее радость, смутная надежда. А вместе с ними – неуверенность, сомнения, страх: точнее, леденящий душу ужас при виде возникшей на пороге мрачной фигуры. Узнала ли она меня? Что обо мне подумала? От волнения я даже почти забыла про Ассунтину, которую еще нужно было накормить ужином, желательно горячим. И с которой в мое отсутствие наверняка приключилась какая-нибудь напасть.
Я вошла, запыхавшись. И, только скинув шаль, поняла, что обернутого галуном свертка с деньгами в руках не было: видимо, я уронила его там, в коридоре дома Дельсорбо. Я расстроилась и сразу же устыдилась своего сожаления по поводу такой пошлой мелочи, в конце концов, сумма ведь была совсем небольшой. Но для меня был важен каждый сольдо, особенно теперь, когда приходилось заботиться об Ассунтине, а моя жестяная коробка потихоньку пустела.
Девочка сразу поняла, что стряслось что-то необычное, и долго глядела вопросительно, но так ничего и не сказала. Зато накрыла на стол, нарезала хлеб, начистила и нарезала картошки, моркови и сельдерея на суп.
– Я только огонь разжечь не смогла, – призналась она. – Эта плита совсем не такая, как мамина.
– Сейчас я тебя научу.
Наверняка мне еще не раз придется оставить малышку одну. Позовут шить в богатый дом – как ее с собой взять?
Я добавила немного цикория и замоченной с утра чечевицы: получилась большая кастрюля густого, сытного супа, которой хватило бы самое меньшее дня на три. Еще достала из кухонного шкафа два яйца и пожарила их с луком. А после, усевшись за стол, заставила себя поговорить с Ассунтиной: спросила, что проходили в школе, сделаны ли уроки. Она отвечала односложно, словно до смерти устала. Неужели передо мной та же неистовая дикарка, что без удержу носилась по пляжу, удивлялась я. Где растеряла она свою наглость, уверенность, живость? Разумеется, девочка целыми днями думала о матери, о том, что с ней будет, но вопросов не задавала и объяснений не просила. Бедное дитя, не могла не посочувствовать я, кто знает, какое будущее тебя ждет? У меня по крайней мере была бабушка.
Как ни жаль мне было заработка за полдня, возвращаться за деньгами в палаццо Дельсорбо я не стала: не хотелось видеть выставленного на всеобщее обозрение покойника, слушать болтовню посетителей, смущать своим присутствием Гвидо или тем более встречаться взглядом с его бабушкой. Дата похорон меня тоже не интересовала. Я, конечно, знала, что там соберется невероятная толпа друзей, родственников и прочих зевак всех возможных сословий, включая самые скромные, сгорающих от любопытства поглазеть на донну Личинию, которая после смерти дочери еще ни разу не покидала дома. Но сама идти не собиралась.
Следующие несколько дней я провела дома за шитьем: мне надо было закончить обметывать фестонным швом простыни и надставить для Энрики четыре домашние платьица – простейшее дело, поскольку для этого всего и надо было, что расставить по шву пару горизонтальных оборок на подоле, изначально предусмотренных не только для украшения, но и как раз для этой надобности, поскольку, несмотря на богатство, в части рачительности и здравомыслия синьорина Эстер следовала тем же правилам, что и все остальные. Платьица служили ее дочери до последнего, пока ткань в буквальном смысле не протиралась до дыр, а кармашки не обтрепывались по углам – или пока сами платьица не становились настолько тесными, что их уже невозможно было застегнуть на спине.
Работа на дому давала мне возможность лучше позаботиться об Ассунтине: приготовить горячий обед, помочь с уроками. Я по-прежнему беспокоилась о ее здоровье, каждый день трогала лоб, чтобы проверить, нет ли температуры, а просыпаясь ночью, вслушивалась в дыхание. Впрочем, с этой точки зрения моя маленькая гостья была в полном порядке, даже кашель исчез, как будто три дня на море и так перепугавшее меня купание в ледяной воде в самом деле оказались чудодейственным средством. А вот совершенно изменившееся поведение Ассунтины и впрямь заставило меня задуматься: теперь она казалась ребенком вполне разумным, послушным и молчаливым. Даже чересчур молчаливым.
Я разговорилась об этом с синьориной Эстер, когда пришла вернуть платьица, а она попросила меня задержаться, чтобы выпить кофе и поболтать. О Гвидо я упоминать не стала – Эстер сама почувствовала перемену в моем настроении, но была слишком деликатна и слишком обходительна, чтобы спрашивать напрямую: все ждала, что я начну сама, а мне не хватало духу. Впрочем, она была настолько далека от догадки, кто мог завладеть моими мыслями, что, разделив озабоченность судьбой Ассунтины и написав записку знакомой, старшей медсестре больницы, которую я могла бы попросить приглядеть за несчастной Зитой, решила рассказать мне, как курьезную историю, о похоронах Урбано Дельсорбо и реакции донны Личинии на оглашение завещания. На похороны, как я и предполагала, собрался весь город: шествие было бесконечно долгим, собор переполнен. На передних скамьях разместилась аристократия, за ними, ближе к выходу, офицеры расквартированного в Л. полка, фабриканты, зажиточные горожане, королевские чиновники, клерки, лавочники, слуги и прочая чернорабочая мелочь. Поговаривали (тут в глазах синьорины Эстер мелькнула озорная искорка), что в толпе у самого выхода видели и нескольких пансионерок лучшего городского борделя во главе с бандершей, которая по такому случаю разрешила своим подопечным показаться на́ люди: в конце концов, дон Урбано до последнего оставался одним из самых преданных клиентов этого заведения.