Швея с Сардинии — страница 35 из 40

бу, прикрытую круглой мраморной крышкой, куда они с матерью ходили по нужде. Могла расплющить камнем. Могла даже проглотить, мне назло.

Но что-то мне подсказывало, что нет, кольцо по-прежнему где-то в доме. Пропади оно, разве стала бы бабушка предупреждать меня об опасности?

Все это время Ассунтина молча теребила подол ночной рубашки: ждала, что я ее поколочу, чтобы узнать секрет, и готовилась дать отпор. Но бить ее я не стала. Меня захлестнула волна холодной ярости, столь непохожей на пылающий факел той ночи, когда я за волосы вытащила ее из непроглядной черноты моря.

– Никуда не пойдешь, пока кольцо не объявится.

– Мне в школу надо!

– И думать забудь. Ни платья, ни школы.

Сказать по правде, перво-наперво я, ни на секунду не обеспокоившись, что Ассунтина простудится, раздела ее догола и тщательно обыскала. Даже волосы распустила, хоть таким жидким косичкам и не скрыть было того, что я искала. Потом поставила ее на стул и, велев не спускаться, перерыла ее кровать – простыни, подушку, одеяла, матрас, – пошерудила снизу метлой, даже легла на пол, чтобы убедиться, что там ничего нет. Покончив с кроватью, перенесла паршивку туда и, накрыв простыней, голую, как была, привязала к спинке, чтобы не дергалась. Если не считать озноба, ее это, казалась, даже слегка развеселило, словно она принимала все за забавную игру. И не сводила с меня глаз, пока я медленно, пядь за пядью, обшаривала обе комнаты и кухню. Несмотря на небольшие размеры, квартира была буквально забита всевозможной мебелью и вещами: от кресел, которые бабушка купила для клиентов, до высокого зеркала, от швейных принадлежностей и машинки до ящиков с нитками и пуговицами, обрезками и выкройками. А на кухне – еще и кастрюли, тарелки, ведро угля, бутылки со щелоком, по мешку сушеных бобов и картошки… Конечно, такое маленькое колечко можно спрятать где угодно, но я была полна решимости искать столько, сколько понадобится, без еды и воды, опускаться на колени и вставать на цыпочки, дотянуться до антресолей. И молиться, без конца молиться бабушке и святому Антонию. Пробило полдень. Ассунтина, у которой, как и у меня, с самого утра маковой росинки во рту не было, наверное, проголодалась, но ни единым звуком этого не выдала.

«Сейчас же говори, где кольцо! А не скажешь, в приют тебя сдам», – пару раз чуть не пригрозила я, да духу не хватило: все равно ведь сдам, даже если заговорит. Впрочем, в тот момент я совершенно не чувствовала себя виноватой. Напротив, невозмутимый взгляд Ассунтины, следившей за каждым моим движением, так меня раздражал, что в какой-то момент я схватила со спинки стула ее платье, встряхнула, прощупала каждую складку и шов, даже под воротником, проверяя, не спрятано ли там чего, и бросила на кровать. Потом развязала простыню, выпуская негодницу.

– Одевайся и жди на улице! Брысь! – ни нижнего белья, ни обуви я ей не дала.

– Холодно же! – возмутилась она.

Основательно встряхнув шаль, я разрешила Ассунтине в нее закутаться и, захлопнув за ней дверь, продолжила искать по углам, на сей раз вооружившись кисточкой. Как-то мне довелось работать на одну еврейскую семью, и я видела, как перед праздником женщины на коленях отмывали пол, отыскивая при помощи перышка каждую завалявшуюся крошку. Для церемонии, уж и не знаю какой, дом должен быть чистым, объясняли они. Предмет моих поисков был куда больше хлебной крошки – и все же, обшаривая квартиру сантиметр за сантиметром, я не могла его найти. Но пытаться продолжала.

Где-то через час я услышала стук в дверь.

– Пошла вон! – крикнула я, решив, что это вернулась Ассунтина.

Но стук повторился, громче, а следом послышался мужской голос:

– Полиция! Открывайте!

Сердце замерло. Выходит, старая ведьма времени зря не теряла! Она и в самом деле заявила на меня, натравила полицию! Что мне оставалось? Только поскорее натянуть нижнюю юбку прямо на ночную рубашку и, пригладив волосы, идти открывать. Однако, увидев полицейских, я вдруг поняла, что больше не боюсь. Мной овладело безграничное спокойствие, словно разум уже принял неизбежное. В конце концов, будь что будет. Все мы – лишь опавшие листья, гонимые ветром.


Их было двое. И обоих я знала: именно они допрашивали меня после смерти мисс. Один постарше, почти лысый, с огромным пузом, перетянутым форменным ремнем. Другой молодой, щеголеватый, почти элегантный. Первый помнился мне добродушным, терпеливым, склонным время от времени пошутить; второй – холодным, презрительным, неприязненным сухарем, чьи тонкие, похожие на разрез губы слишком часто кривила жестокая ухмылка. Мне говорили, что по инструкции полицейские и должны работать парами, распределив между собой роли «хорошего» и «плохого», как в глупых комедиях. Но тогда мне показалось, что старший в самом деле был человеком мягким и сострадательным, которому суровость претила, даже когда была необходима. Заметив, что я плачу от отчаяния из-за смерти мисс, он по-отечески меня утешал. А вот молодой, напротив, сразу дал понять, что пристрастие юных девушек к романам неизбежно ведет к развращению и это делает мои показания, как говорят закон и дамы-благотворительницы, «неблагонадежными», то есть мало заслуживающими доверия.

За ними в дом юркнула Ассунтина, которая первым делом бросилась на кухню за куском хлеба, а после так и осталась жевать его возле раковины, внимательно глядя на происходящее. Я поняла, что полностью в ее руках. Расскажи она сейчас, где спрятала кольцо, – и я пропала.

– Большую уборку затеяли? – поинтересовался старший, увидев, что в квартире все вверх дном. Его внимание сразу же привлекла швейная машинка: похоже, таких ему видеть не приходилось. Подойдя ближе, он коснулся ручки, попробовал крутануть колесо, но у него ничего не получилось. Младший внимательно все осматривал: поставил на место одно из бабушкиных кресел, которое я опрокинула, снял с подоконника горшок с геранью, заглянул под блюдце.

Старший тем временем устроился за кухонным столом и достал какие-то бумаги.

– Ну-с, барышня, на вас жалоба, – как будто нехотя произнес он.

В подробности допроса и того, что за ним последовало, я вдаваться не буду. Эти воспоминания даже после стольких лет заставляют меня смущаться, а щеки пылают от жгучего стыда, словно мне и в самом деле есть чего стыдиться.

Если коротко, донна Личиния, как и грозилась, обвинила меня в том, что я блудница, которая скрывала свой тайный промысел за ремеслом швеи. А также, воспользовавшись постыдной близостью с неким студентом из добропорядочной семьи, похитила украшения и другие предметы неуказанной ценности.

Старший из полицейских сразу сказал, что первому обвинению – в «известной деятельности», как было написано в жалобе, – не верит и, более того, считает смехотворным, поскольку на протяжении многих лет знал и меня, и мою бабушку, приглядывая за нами, как и за всеми прочими бедняками в нашем квартале, вынужденными общаться с богачами накоротке и оттого подвергавшимися самым разнообразным искушениям. Он прекрасно знал, в каких семьях я работала, чем занималась и, главное, что не имела привычки бездельничать. А вот молодому, служившему в нашем районном комиссариате недавно, моей безупречной репутации показалось мало: он намеревался все проверить и выслушать перечисленных в жалобе свидетелей. И особенно настаивал на медицинском осмотре – уж и не знаю, из злорадного удовольствия вообразить себе то, чего все равно не мог увидеть, или просто чтобы меня унизить и напугать, «сбить спесь», как он сам выразился, прочтя в моих глазах смятение и ужас перед подобной перспективой.

«А что сразу в слезы? – глумился он. – Коли все у тебя на месте, так и бояться нечего». То, что сама эта процедура была для меня постыдной, казалось, вовсе его не волновало – скорее забавляло, пробуждая самые низменные мужские инстинкты. Как после забавляло хватать меня и всюду трогать под предлогом поиска украденных драгоценностей.

От осмотра и в целом от первого обвинения меня спасла, как ни странно, швейная машинка. Старший полицейский, едва ли не больше моего смущенный поведением коллеги, хватался за любой предлог, чтобы меня защитить. Но сколько бы он ни сыпал аргументами в пользу моей невиновности, тот, другой, немедленно их отметал, выражая «обоснованные сомнения». Когда же аргументы были наконец исчерпаны, старший процитировал один давнишний приговор, еще тех лет, когда сам он только поступил на службу: ни много ни мало от 11 февраля 1878 года. Как я смогла запомнить эту дату и прочие подробности? Да ведь его слова спасли меня от унижения, поскольку благодаря им мне не пришлось демонстрировать свои интимные места и позволять копаться внутри меня совершенно постороннему мужчине, хоть и доктору, которому донна Личиния наверняка заплатила бы за ложь. Не те были времена, чтобы богобоязненная девушка с безупречными моральными принципами, независимо от результатов осмотра, могла перенести подобное насилие, не запятнав себя навечно как в собственной душе, так и в чужих глазах.

Итак, статья 60 действующего и по сей день закона Кавура, заявил коллеге старший полицейский, гласит: «Если какая-либо проститутка проявит намерение бросить свое ремесло, содержатель борделя должен немедленно сообщить об этом директору санитарной службы, который обязан поспособствовать осуществлению задуманного». Помимо желания вернуться на путь истинный проститутка должна была доказать, что отныне способна честно себя обеспечивать – либо путем замужества, либо вернувшись в родительский дом, либо, наконец, занявшись ремеслом, которым сможет себя прокормить. Однако шитье, саркастически возразил молодой коллега, к списку подобных ремесел причислить нельзя, поскольку в большинстве своем «гулящие», как оба они прекрасно знали по опыту, происходили как раз из фабричных работниц, домашней прислуги или швей, то есть тех женщин, чьи занятия очевидным образом не приносили дохода, достаточного для честной жизни. Простых штопальщиц, может, и нельзя, торжествующе воскликнул мой защитник, но хочу напомнить, что указанным приговором власти нашей провинции разрешили исключить проститутку такую-то из полицейских реестров в связи с прекращением противоправной деятельности благодаря тому и только тому факту, что она владела швейной машинкой.