Молодая хозяйка осмотрела и перевязала рану и дала на завтрак оставшуюся со вчерашнего ужина картофелину в мундире да пару окушков.
Поев поблагодарил, оделся и вышел во двор. Лыжи стояли у крыльца. Молодуха подперла дверь «карельским замком» и направилась к хлеву. Навстречу вышла свекровь и стала за что — то негромко, но зло выговаривать. Та молча склонив голову покорно слушала, но вдруг, слово ли слишком обидное услышала или терпение за края переполнилось, подбоченилась, сузила глаза и прошипела.
— Какая ни безрукая, а замуж выйти ещё могу…
Свекровь отшатнулась, округлила глаза, привалилась спиной к двери хлева и замерла.
— Сороковины… сороковины только…
Сноха испугавшись своей дерзости прижала руки к груди и закусила согнутые указательные пальцы обеих рук.
И вдруг, одновременно бросились они одна к другой, обнялись, прижались друг к дружке щеками.
— Прости… Прости… язык мой поганый…
— И ты меня прости… Будь проклята эта война и трижды проклят тот, кто её затеял!
И заревели обе в голос.
Микко быстренько надел лыжи и прочь, прочь за калитку, лишний он, ненужный зритель на этой драме. С дороги оглянулся. Женщины с трудом втащили на козлы толстый берёзовый швырок и неумело, виляя пилой и закосив рез принялись его пилить часто вытирая носы рукавицами, должно быть продолжали плакать. Микко убавил ход, хотел было вернуться, помочь — пилить дрова он умел хорошо. Но пожелание то почему — то не подкрепилось волей. Одно, замотивировать возврат сложно. И он им… Помощь его конечно нужна, но похоже, сами они от куска до куска живут и лишний рот за их столом большая обуза, чем пилка дров.
Свекровь вдруг вырвала, отбросила далеко на снег пилу закрыла лицо ладонями и заголосила.
— Да как же я одна жить буду?..
Молодуха обняла её и потихоньку утешала, но та только мотала головой не отнимая рук от лица
— Ты молодая… тебе ещё жить… тебе детей рожать надо. Что ж я стерва последняя… на руках твоих висеть… жизни тебе не давать… А жить — то мне ка — а — ак…
«А нет, ничего, надо идти. Перебьюсь как — нибудь».
Оттолкнулся палками и заскользил быстрее.
За хутором отошёл с дороги и защемил за сук, почти вертикально отходящий от ствола берёзы, нижнюю половину еловой шишки — «я в опасности». Хотя это, скорее всего, проформа. Если всё сложится благополучно, то в Ленинграде он будет раньше, чем контрольный знак успеют снять и передать информацию в штаб. Ну, а если с ним что — нибудь случится, то в штабе, по крайней мере, будут знать, что был он в опасности и докуда дошёл.
Так, обкидаем. Встреча с Эркки и ночлег. Встреча… Поначалу отказался, Эркки сам усадил. Тут всё нормуль. Плохо другое, что Эркки заметил как он покраснел. Но ещё хуже, что покраснел. «Совсем разболтался, — огорчённо, в осуждение себе, вздохнул Микко. — Вазомоторы не держатся и состояние психики нервное. Так и засветиться не долго. Надо держать себя в руках».
После такой передряги? Как удержишь? А куда разведчику от передряг спрятаться? Не та у него жизнь. И не такой уж он слабак.
Расхныкался как — то — и то тяжело, и это не по силам, и голодно, и холодно, видимо, слаб он для такого дела. А Валерий Борисович послушал, послушал и говорит.
— Решать идти в разведку или не идти — твоё право. Ты можешь отказаться от любого задания, либо вовсе прекратить нам помогать, безо всяких обид и претензий с нашей стороны. И здесь я не хочу и не могу, не имею права, на тебя давить. А насчёт слабости… Это минутное настроение. Ты мужик небольшой, но крепкий, ты многое в жизни выдержишь. Вот так вот.
Крепкий — то крепкий. Может быть и крепкий, но ещё раз под пытки попадать… Ой — ё — ёй!
Дальше. Проспал у чужих людей. Не очень здоровски, конечно, но ничего страшного.
Свернул с дороги и миновав перелесок подошёл к заброшенному сараю. Оторвал доски, которыми было забито окно, забрался внутрь. Выждал пока глаза привыкнут к полумраку, обошёл, осмотрел, фиксируя «контрольки» — все на месте. Значит, после него никто здесь не был.
Теми же досками, подняв с пола камень, заколотил окно изнутри — так безопаснее. Сарай, это его прибежище, можно сказать, база подскока перед переходом линии фронта по этой «тропе». И ещё убежище. В прошлую зиму здесь, вооружённый одной гранатой РГД–33, Микко прятался от волков. Видимо, шальные какие — то волки забежали, что им делать вблизи линии фронта, где постоянно стреляют, непонятно. Одна граната даже с надетой осколочной рубашкой, против всей стаи не оружие. Но, думал, не так уж много их, штук шесть или семь, и даже если налетят жрать его, то так просто он из жизни не уйдёт, из них тоже не одного с собой прихватит.
До утра кружили они возле сарая, до утра Микко жёг костёр и не выпускал из рук гранату, разве на то время, чтобы дров в огонь подкинуть. После этой осады натаскал в сарай оружия.
Минут двадцать через щели, со всех четырёх стен, не торопясь и внимательно осматривал подходы к сараю и прилегающую территорию. Тихо. Спокойно. Никого.
Развёл костёр. Ещё минут десять — пятнадцать осматривался через щели, по — прежнему ли тихо и безлюдно вокруг сарая. Нормуль.
Откинул в углу трухлявую многолетнюю солому, отгрёб мусор, поднял доски. Под ними защитного цвета собранный в мелкий шип, оклеенный внутри толстой тёмно — синей материей деревянный ящик из — под какого — то военного прибора или оборудования. В ящике длинный и неуклюжий с виду, но не такой уж плохой в бою финский автомат «суоми», короткий советский карабин образца 38–го года, немецкий «шмайссер», сапёрная лопатка в чехле; сверху — его защитница РГД–33 в тёмно — шаровой осколочной рубашке, пистолет ТТ, тяжёлый револьвер системы Нагана, немецкий штык, противогазная сумка, а в уголочке солдатская фляжка. Достал из противогазной сумки банку рыбы, да банку тушёнки, отнёс к костру и поставил поближе к огню, разогреть. Отвернул пробку у фляжки, согрел горлышко ладонью, сделал глоток. Передёрнулся. И от крепости напитка, это был слегка разбавленный водой питьевой спирт, и от температуры — холодный, аж зубы заломило. Отнёс и фляжку к костру, пусть подогреется, пить невозможно.
Вернулся к ящику, взял в руки наган. Вытащил патроны. Чистые, не окислились. Вдруг, глаза его загорелись, зубы сжались и рот оскалился. Гауптман выскочил из памяти.
— Мразь! Сволочь! Садист проклятый! Подонок фашистский!
Микко щёлкал и щёлкал бойком, будто стрелял в гауптмана.
— Вот, тебе! Вот! Получи! В морду! В башку твою дурную! Я тебя, гадина, когда — нибудь встречу на узенькой дорожке! Ты у меня ещё получишь! И не ты один, всем вам, фашистам, могила будет! Живьём, вас гадов, закопаем!
Но тяжек наган для полуголодного мальчишки, быстро оттянул руки и приклонил их к земле, и сил в пальцах не осталось на курок нажимать.
Присел на корточки, наган, не выпуская из рук, положил на землю. И вдруг, неожиданно для себя заплакал, горько и громко. Повалился, уткнулся лицом в копёшку соломы. Но плачь оказался недолгим, выплеснулся как вода из опрокинутого ведра. А запах соломы, хотя и лежалой, напомнил о поле, о солнышке, о весёлом летнем времени.
Почти каждое лето он уезжал за Псков, к бабушке Ксении, или как её звали деревенские, к Аксиньи. У Миши слова баба и Аксинья слились в одно и получилась Бабаксинья. Родом она, как сама рассказывала, Витебской губернии, Городецкого уезда, Езерищенской волости, деревни Килаши, а фамилия в девичестве — Наумович. Белоруска. На большие праздники в церковь ходила со своими односельчанами за сорок вёрст в псковскую землю, в Невель. Там и познакомилась с Матвеем, единственным сыном зажиточных хозяев. Полюбились они друг другу, и родителям его она, красивая да работящая, приглянулась. Прислали сватов, сыграли свадьбу и переселилась молодуха Ксения к своему суженому под Невель в деревню Козий Брод, что стояла по обеим берегам небольшой речушки впадавшей в Ловать. Характера Матвей был твёрдого, хозяйского, за что платил — работу требовал, но совесть имел и милосердие. Оплошавшим работникам всегда давал возможность промахи свои исправить. А если уж приходилось с кем расставаться, никогда с плеча не рубил, и обставлял всё так, что бы человек сам видел — никто кроме него в случившемся не виноват. В делах был расчётлив, а рассчитав да прикинув всё, заказывал в церкви молебен о даровании успехов в деле начинаемом и проводил рискованные операции. И очень редко промахивался, а по крупному и вовсе впросак никогда не попадал. Характера был миролюбивого, людей знал хорошо, можно сказать, насквозь видел, что не только давало ему возможность вести дела, но и конфликтов избегать.
Потому, когда свершилась революция, односельчане его защищали и комбеды до поры не трогали. Когда же пошло повальное раскулачивание, и защита и доброе отношение односельчан уже не могли быть оградой, что смог продал, оставшееся раздал родне и уехал с женой и дочерью Анной в Петроград.
Устроился работать на железную дорогу. Поначалу помощником составителя, потом составителем поездов стал. А ещё несколько лет спустя, проявил себя усердным и добросовестным работником, а организаторских способностей и хозяйственной жилки ему не занимать, назначили его начальником кондукторского резерва. Но либо не вынесла его натура чиновного духа, либо не принял организм болотного климата северной столицы, стал быстро терять здоровье, «нутром чахнуть», как говорила бабушка Аксинья, и в двадцать пятом году, не дожив до сорока и не выявив врачам истинного своего заболевания, умер. Перед смертью, как ушёл на инвалидность, купил небольшой домик в Козьем Броде и завещал там его похоронить.
Баба Ксения после того три года прожила в Ленинграде, пока Анна не вышла замуж. А как выдала дочь, да увидела, что муж дочери попался серьёзный, спокойный и любящий, благословила на совет да любовь и вернулась в Козий Брод, в домик купленный дедом Матвеем.
В Козьем Броде Мише нравилось больше, чем в пионерском лагере в Тайцах под Ленинградом, где он провёл одну смену — жизнь вольнее. И лето у бабушки теплее и длиннее, чем ленинградское. Холода он, вообще — то, не боялся, но больше любил тепло.