Сибирь и каторга. Часть первая — страница 31 из 76

коня на дыбы, ускакал. В сумерки опять нагоняет и винтовка в руках у него другая. Кричит нам издали:

— Отдайте винтовку мою!

— Не подходи! — отвечаем, — мы сами в тебя палить станем, убьем.

Толковал он с нами долго, а винтовки мы ему все-таки не отдали. Он повернул коня назад, а нам вслед пригрозил:

— Так ли, не так ли, а вашу-де вину и свою обиду на других варнаках вымещу.

С тем он и уехал. В одной пади мы на народ наткнулись, опознались: беглыми с Петровского завода сказались. Сговорились мы идти все вместе; стало нас 12 человек, веселей кабыть стало и страху не в пример меньше. Разложили мы огонь, теплину сделали. Товарищи ушли в лес поискать ягоды либо кедровых орехов. А то есть курчаватая такая сарана, корень ее больно сладок, едим мы ее и сыты бываем. На нее нам в тюрьме бывальцы указывали: ищите-де ее и ешьте, не бойтесь! Я остался у огня, а на огонь медведь вышел. И ружье есть, да пороху нема. Целился я в него, не испужал, а на меня же полез. Начал я бегать кругом огня, на огонь он не полез; тоже и сам стал ходить за мной и все норовил лапой сгрести меня. Однако устал медведь, в лес ушел. Товарищи вернулись, пошли мы дальше. Опять огонь разложили. Смотрим, опять, надо быть, тот же медведь к нам из лесу вышел и целое дерево в охапке несет. Мы за большое дерево тут подле спрятались, а кто и на самое дерево влез. Подошел он к огню, хватил изо всей медвежьей силы: погасить хотел, да только искры по сторонам полетели, да головешка больно высоко подпрыгнула. Осердился он, стал огонь загребать лапами и так-то старался! Тут один товарищ догадался: подошел к нему сзади, да так-то хватил его по задним ногам толстой палкой, что он аж показал нам, как салазки умеет делать, даром что был неученый и с татарами в Рассее на цепи не хаживал. Полежал это он, поревел да и надумал хорошее дело через голову кувыркаться; ушел, значит. На третьи сутки опять он брел за нами следом, на четвертые — опять пужал, на пятые как отстал, так уж больше и не показывался.[43]

На шестые сутки попали мы на казаков.

— Это вы-де, — сказывают, — в нашей деревне казака убили?!

Схватили нас казаки — и представили!"

В рассказе этом, имеющем поразительное сходство со всеми другими, для нас яснее других, важнее прочих одна подробность: это именно готовность сибирских крестьян принимать и обогревать ссыльных. В этом случае действует столько же и чувство сострадания к голому и голодному искателю приключений — чувство, завещанное отцами, закрепленное их примером и поваженное долгим опытом сколько и экономические причины и условия сибирского быта, перед которыми бессильны и ничтожны всякие угрозы и страхи быть на суде и в ответе за укрывательство беглых, за пристанодержательство, передержательство. Сибирский хозяин из крестьян и казаков всегда затруднен и всегда сильно нуждается в работнике, которых особенно мало в Забайкалье, обездоленном тремя тягами: привлечением большого числа рабочих на Амур на казенные работы, наймами их на частные (витимские и чикойские) золотые промыслы, а в то же время и в извоз под чаи, ходившие в огромном количестве из Кяхты. Между тем беглый с самых давних времен очень дешевый рабочий; за одни харчи, из-за одного хлеба, он готов работать все лето и на страде в лугах, и на пожнях. Входя в экономические сделки, становясь в условия кругового обязательства, оба (и наемщик и батрак) остаются в одинаковой ответственности и перед судом, и законом, и перед личною собственностью. Обычай этот так прост и долговечен, что держатся его с самого начала заселения Сибири ссыльными и не только обыватели ближних к каторгам мест, но и дальние жители Западной Сибири, Урала и проч. Случаи мести, затеваемой бродягами по временам и вынуждаемой отказом в гостеприимстве, в виде подпуска красного петуха (т. е. пожара), держат этот обычай настороже и во всегдашней готовности облекаться в факт. Факты же эти до такой степени общи и часты, что ими преисполнены рассказы самих беглых и все официальные бумаги архивов. Отрабатывая у наемщиков урочное время, бродяги идут себе дальше пытать счастья, искать новых приключений. Большинство из них с голодухи скорее ограбят какой-нибудь казенный транспорт (почту, напр.), чем вскинутся на чемодан проезжего. Сибирские дороги славятся безопасностью в сравнении со всеми русскими дорогами, хотя могли бы и имеют право отличаться противоположным свойством. Отбиваются бродяги и совершают убийства только в таком крайнем случае, когда встречают вооруженное нападение, озлобленность и жестокость со стороны нападающих. Предательство вызывает месть, и месть эта является тем жесточе и немилостивее, чем преступнее и испорченнее сердца бродяг. Случаи такого рода, повторяем, редки. Голод тут играет немаловажную роль, и бродяга собственно в сибирских странах — мирный путник, не решающийся никого обидеть из боязни самому быть обиженным.

У некоторых страсть к бродяжничеству принимает форму какого-то особого рода помешательства, со всеми признаками настоящей серьезной болезни, которая требует радикальных средств, мучит и преследует больного, как какая-нибудь перемежающаяся лихорадка, имея форму болезни периодической. В Петровском заводе имелся один из таких, известный всем содержавшимся там декабристам и, по исключительности своей, памятный многим из встреченных мною. Привычка шататься развилась в нем в такую болезнь, что с каждою весною он начинал непременно испытывать ее тяжелые, упорные припадки. Он начинал всех бояться, делался задумчивым, молчаливым, равнодушным ко всему, его окружающему; старался уходить куда-нибудь в угол, прятался в укромные и темные места. На работах он испытывал тоску, которая доводила его до истерических слез. Слезы эти и тоска разрешались обыкновенно тем, что он улучал-таки время и убегал. Больной пропадал обыкновенно все лето, к осени же появлялся в завод оборванным, исхудалым, но веселым. Лицо его было исцарапано, руки и ноги в синяках и в занозах; знак, что больной гулял не просто, не жил в наймах по заимкам (иначе принес бы мозоли), но, совершая свои экскурсии, прятался от людского глаза в лесных чащах. В последних он даже подсмотрен был товарищами, верившими, что все его удовольствие и самое главное наслаждение состояло в том, чтобы во все лето не видел никого, и вся забота хлопотливо направлена была к тому, чтобы хоронить свои следы от всякого. Отшельник этот на все летнее время отвыкал от хлеба и легко примирялся с дикою пищею, употреблял ягоды (бруснику, малину и боярку) и разные коренья и травы (черемшу, сарану, мангирь и белый корень, называемый козьим зверобоем). Приходя от трав в крайнее бессилие, он изредка приближался к селениям или на страды и воровал хлеб, но очень редко выпрашивал его и довольствовался им только как лакомством. Возвращаясь с прогулок в завод по доброй воле, принужденный лишь наступающими крепкими осенними холодами, против которых не могла устаивать его оборванная и измызганная одежда — отшельник все-таки по положению получал наказание розгами. Наказание это он не вменял ни во что и для болезни своей не считал его ни за хирургическое, ни за терапевтическое средство. Затем он всю осень и зиму весело жил на работах, работал за двоих послушливо и беспрекословно, так что всех приводил в удивление, но трудился таким образом только до весны, до кукушки. А лишь только снова начинала она свою заветную, немудреную песню, арестант начинал испытывать прежние припадки, столько же мучительные и невыносимые. Шесть лет ходил он таким образом в лес и приучил тюремное начальство смотреть на его дела сквозь пальцы, снисходительно. На седьмую весну пришел отшельник к смотрителю, упал ему в ноги и просит:

— Ваше благородье! Кукушка кукует — уйду, слышать не могу, соблазняет, уйду. Либо прикажите связать, либо на цепь к стене приковать и лису наложить, либо сделайте что хотите. Невтерпеж мне это дело стало, я что-нибудь сам над собой сделаю.

Сердобольный смотритель послушался, посадил его на цепь, предварительно, уже для личного удовольствия, задав ему вперед все то количество розог, которое ежегодно следовало ему осенью, по возвращении из отшельничества после созерцательной жизни.

Просидел арестант время припадков на цепи; осень и зиму прожил на свободе и не бегал, а также вместе со всеми работал. На следующую весну он опять пришел к смотрителю с тою же мольбою, а на третий год уж не являлся к нему и в лес не бегал.

Но вот пример особого вида.

В 1808 году в Удинский округ прислан был на поселение, за бродяжничество, из Екатеринбурга старообрядец Гурий Васильев. Весною 1815 года он с двумя товарищами старообрядцами бежал на Амур с намерением основать скит, и для этого поселился близ Албазина в пещере около устья р. Урсы. Зиму с 1815 на 1816 год они провели здесь, но весною их схватили маньчжуры и привели к начальству в Айгун. Здесь маньчжуры предлагали им обрить бороду и принять подданство, как-де сделали это многие из беглых русских, проживающих в Китае.[44] Староверы не согласились. Маньчжуры, во исполнение трактата, через Цицигар и Хайлар представили их на нашу границу в Цурутухайт. Отсюда пригнали их на старое место жительства в Удинский округ. Гурий Васильев не выдержал и, по привычке к уединенной жизни, в 1818 году бежал снова на Амур и, пойманный летом следующего года, теми же путями и средствами, выдан был там же. Его на этот раз наказали плетьми и назначили на каторжные работы в Нерчинском Большом заводе. В 1822 году Гурий Васильев снова получил возможность бежать и пробрался опять на Амур и снова в ту же пещеру на р. Урсе. Здесь, питаясь кореньями, дичью и рыбою, жил до следующей весны (1823 г.), но, боясь старой истории, на маленькой лодке из бересты решился спуститься вниз по Амуру. Не проплыл он и ста верст по течению, как был схвачен маньчжурами и увезен в Айгун. На этот раз манчьжурские власти в Россию его не отправили, но, отдав под присмотр, отпустили жить в городе на воле, вменив ему в обязанность обучение маньчжурских мальчиков русскому языку. За это кормили его и одевали и вообще содержали в довольстве. В 1826 г. он по распоряжению айгунских властей отправлен был вместе с другими вниз по течению Амура на рыбную ловлю. Жестокое обращение с ним приставников заставило его бежать на маленькой лодке (ветке) вниз по Амуру. "Пройдя слияние реки Сунгари с Амуром (показывал Гурий), я был вне всякой опасности, ибо народ ящы (гольды), обитающий по Амуру, уже не зависит от маньчжур и китайцев. Продолжая путь свой далее по Амуру, с помощью туземцев, к осени достиг земли гиляков, где остановился на зимовку". От гиляков Гурий узнал, что к северу от Амура живут тунгусы, а потому, весною 1827 года, вышел он из реки, на гиляцкой лодке, в Охотское море. Следуя вдоль берега и не доходя 30 верст до устья реки Тугура, остановился у тунгусов на зимовку и вместе с ними, к весне 1828 года, прибыл в Удской острог. На этих показаниях Гурия Васильева генерал-губернатор Восточной Сибири Лавинский, как известно, основал свои виды на приобретение реки Амура еще в 1822 году, т. е. за 20 лет до гр. Муравьева. На проект и представление его разрешения из Петербурга не последовало. Министр финансов, в 1833 году, отвечал: "Мне кажется, что всякое предприятие плавать по р. Амуру бесполезно и в отношении подозрительности китайцев опасно, поелику мы не имеем ни силы, ни