Многие тут же раскланивались и, недвусмысленно отклоняя от себя разные почетные предложения, стремились обратно, «для связи», как им будто бы было предложено генералом Деникиным. Получив на обратное путешествие солидный куш соразмерно знатности положения, они, обыкновенно жестоко понося «колчаковщину», устремлялись во Владивосток для нового странствования в Россию или для выполнения патриотической миссии за границей.
Я был очень удивлен, когда генерал Дитерихс, который меньше всего был склонен поощрять подобные путешествия, внес в Совет министров предложение выдать генералу Нагаеву, только что приехавшему с Юга России, 4000 фунтов стерлингов для формирования на Юге России отдельной Сибирской дивизии. Этому же генералу выдано было еще на миллион рублей мелких керенок.
– Помилуйте, генерал, – говорили мы Дитерихсу, – ведь он не успеет доехать, как война окончится победой или поражением.
Под свежим впечатлением работ комиссии по продовольствию и снабжению армии я горячо утверждал, что зиму мы продержаться не сможем. Я был против командировки Нагаева и убеждал в этом адмирала.
Но генерал Дитерихс, в свою очередь, настаивал. «Нагаев, – говорил он, – организует дивизию из застрявших на Юге России сибиряков и с ними через Туркестан будет пробиваться весной 1920 года к нам».
Предложение Дитерихса было принято. Нагаев получил деньги и уехал.
Когда в середине сентября войска перешли в наступление, генерал Дитерихс прислал на имя председателя Совета министров секретное письмо, в котором предупреждал, что значения первых побед не следует преувеличивать. Неприятель обладает большими резервами, а у нас их нет. Спустя некоторое время красные могут подвезти свежие силы, и тогда весь наш успех будет ликвидирован.
Письмо это было оглашено в заседании Совета министров.
Несмотря на это, оптимизм господствовал.
Как-то ко мне явился офицер из Ставки с проектом грамот на имя эмира Бухарского, хана Хивинского и нового Амударьинского казачьего войска, которое, по его мнению, надлежало организовать.
Я доложил адмиралу об этих проектах; он отнесся к ним одобрительно.
Грамоты были заслушаны в Совете министров. Присутствовавший вместо военного министра генерал Будберг упорно настаивал, чтобы этих грамот не подписывал Верховный правитель. Основания он приводил очень неопределенные, вроде того, что судьба переменчива, мало ли что может случиться.
Я не сразу понял эти основания, но спустя некоторое время догадался, что Будберг, трезво оценивая положение, опасался общего краха, а так как в грамотах описывались победы по всему фронту, то он боялся, что адмирал окажется в смешном положении. В осторожной форме я передал адмиралу эти опасения.
– Нет, почему же? Я подпишу сам.
Грамоты были изготовлены на особых пергаментных листах, разрисованных в восточном стиле, с прикрепленными на шелковых шнурах печатями. С подписью адмирала они отправились в путешествие.
Дошли ли они по назначению? Получил ли эмир Бухарский выражение благоволения Верховного правителя и титул высочества? Узнал ли хан Хивинский, что он произведен в генералы? Или грамоты эти погибли где-нибудь в пути? Не знаю. По некоторым косвенным данным, думаю, что они в надежных руках. Но в этом маленьком эпизоде конца сентября ясно проявилось, как мало было в Омске лиц, которые понимали, что приближается конец. Верховный правитель и министры к числу этих немногих понимавших не принадлежали. Из-за деревьев не видно леса. Текущие дела поглощали все внимание правительства.
Передо мной сидел полковник невысокого роста, бледный, с глазами, воспаленными не то от болезни, не то от бессонницы.
– Ваш предместник должен был оставить вам мое прошение. Я летом, во время наступления на К., подготовил сдачу Сибирской армии города со всем гарнизоном. Я это могу доказать документально. Победой ваш генерал обязан мне. Несмотря на это, меня обобрали как липку, арестовали, и вот уже три месяца, как я не могу добиться какого-нибудь назначения на фронт. В Европейской России я оставил семью. Я перешел с тем, чтобы помочь дальнейшему наступлению; я считаюсь специалистом по маневрированию конницей и мог бы быть полезен.
Как раз в это время разрабатывался план кавалерийского рейда, вроде того блестящего налета, который совершил в армии Деникина генерал Мамонтов. Кавалерийский корпус дали в командование Иванова-Ринова, никогда не командовавшего на фронте, специалиста по административной части.
Мне удалось нажать на Ставку. Полковника взяли на фронт, но использовали не по специальности.
Кавалерийский рейд Иванова-Ринова оказался совершенно неудавшимся. Его наградили Георгием 4-й степени за начало, потом хотели отрешить от должности за неудачное продолжение, потом вернули обратно, но рейд уже сорвался.
Не знаю, может быть, мой полковник вовсе и не был таким знатоком дела, как об этом он сам говорил, но только одно я видел, что вытравить из психологии белых ненависть и презрение к красным никак невозможно. Первым шагом Иванова-Ринова при Сибирском правительстве было огульное осуждение всех красноармейских офицеров. То же сделал Деникин. Они лишили красных офицеров возможности устроиться и заставили их служить там, где их застала судьба.
Только в мае 1919 года адмирал Колчак понял ошибку и обратился 28 мая с воззванием к офицерам и солдатам Красной армии: «Пусть все, у кого бьется русское сердце, идут к нам без страха, так как не наказание ждет их, а братские объятия и привет».
Начались как раз неудачи, но офицеры переходили. Они объясняли, что переходили намеренно во время неудач, чтобы больше было доверия к их искренности, однако, как показывает типичное дело полковника К., вместо братских объятий их встречали презрение и нужда.
– Красноармеец! – крикнул кто-то в театре одному из таких перебежчиков, читавшему публичную лекцию о советской России.
В руках главноуправляющего сосредоточивалось много данных о положении на фронте. То попадалось какое-нибудь красочное ходатайство, то анонимное письмо, то отчет ездившего по делам чиновника. Ко мне попадали, между прочим, некоторые данные о положении дел в том районе, который занимал казачий корпус.
Почему крестьяне относились враждебно к казакам? Прежде всего потому, что последние предпочитали брать все, что им было нужно, не платя. Но этого было мало. Если казак видит в огороде арбузы, он сорвет все, чтобы перепробовать; если он ночует в хате, то на прощание поломает скамью или швырнет в колодезь ведро.
Какое-то непонятное озорство, неуважение к чужому труду и праву, презрение к крестьянам, которые якобы не воюют. Все, мол, должны выносить на своей спине казаки.
Многие офицеры не отставали от солдат. Они, правда, не ломали вещей, но зато очень редко расплачивались. Должен повторить – я это уже указывал и раньше, – что правительство не умело обеспечить офицерство, и это было одной из главных причин описываемых явлений.
Адмирал Колчак издал приказ, предписывающий ничего не брать у населения без платы. Когда в одном селе, где стоял отряд, староста расклеил этот приказ, и, между прочим, может быть, из иронии, на стене избы, где квартировал начальник отряда, последний рассвирепел, велел сорвать его, а старосту выпороть за «неуважение» к власти. Адмирал приказал проверить этот случай и строго наказать виновного.
В другом месте, где офицеру указали на то, что приказом адмирала порка и мордобитие запрещены, офицер дал классический ответ: «Приказ приказом, Колчак Колчаком, а морда мордой». Эта фраза взята из перлюстрированного в Ставке письма священника.
Тяжела была моральная атмосфера. Когда я принимал должность главноуправляющего, я не представлял себе, что эта атмосфера до такой степени безнадежно мрачна. Почему ничего не предпринималось раньше для того, чтобы расчистить ее? Я не могу понять. Теперь я стал осязать ту «военщину», которую считали причиной крушения фронта.
Забывая, что война ведется на Русской земле и с русскими людьми, военачальники, пользуясь своими исключительными правами, подвергали население непосильным тяготам. Я ездил на Урал, проезжал плодородные и богатые районы Шадринского и Камышловского уездов. Местное начальство уверяло меня, что население живет спокойно, ни в чем не нуждается, довольно властью и порядком. Но вот отступавшие войска докатились до этих районов. Что сталось с населением, почему стало оно большевистски настроенным? Почему не защищалось всеми силами против нашествия красных?
Вспомним приказы главнокомандующего о поголовной мобилизации всех мужчин, представим себе картину отступления, когда в одном Шадринском уезде было отобрано у крестьян около 5000 лошадей и повозок, и мы поймем, что никто не «обольшевичился», но все крестьяне проклинали власть, которая причинила им столько бедствий. «Пусть лучше будут большевики».
Я сам видел в Акмолинской области домовитых, зажиточных крестьян, будущих фермеров свободной частновладельческой России; я ни одной минуты не допускаю мысли, что они стали большевиками. Между ними и коммунизмом ничего общего быть не может. Но они не могли не поддаться настроению большевизма, как революционной психологии, когда через их деревни прошел казачий корпус.
Прибавлю еще, что нашим войскам приходилось наступать в районе, где они еще недавно отступали. Многие деревни испытывали в третий раз разорительные последствия прохождения войск.
План Дитерихса заключался в том, что он сосредоточит на левом фланге сильный кавалерийский корпус, и, приказав центру двинуться в направлении на Курган, а на севере вести только демонстративные бои, он поручил Иванову-Ринову с его кавалерией обойти противника с юга. Красные не имели такой конницы, как мы, и не ожидали сосредоточения такой большой кавалерийской силы в одном месте. Они вообще, впрочем, не ожидали, что армии Колчака еще могут оказывать сопротивление. Успех, казалось, был обеспечен.