После возвращения с того света, сам Павел так говорил, дома он довольно много писал, зачеркивал, переписывал, написал начисто, и все это запаковал в конверт, вы этот конверт скоро получите, если еще не получили. Мне он не дал читать то, что написал. Не надо, сказал, не для тебя это…
Он сам положил свое письмо в конверт, сам написал адрес (адрес он узнал в газете. Он все собирался вам письмо написать, не знаю, писал ли, наверно, не написал, все боялся, что вы не вспомните его. Жизнь у каждого своя, своими заботами полна, до чужих ли). Помню, когда-то Павел увидел в газете ваш рассказ о Саянах, мне его вслух прочитал, сказал, наверно-де это вы его написали. Потом стал все ваше из газет вырезать, хранил — вон у него какие папки лежат. Вырезал, а все же не уверен был, что вы это вы. А вот когда однажды вы по радио рассказали о своем детстве в нашей деревне, тут все сомнения кончились…
Что-то я заговорилась. Молчу больно много, вот и разговорилась. Жалко мне Пашу, мало сказать до слез. Рано он ушел от нас, слишком рано… Это и война виновата. И жизнь, может быть, не совсем так сложилась, как Паша хотел… Мы с ним всю жизнь в нашей деревне учительствовали, вдвоем, в младших классах. Павел-то, по правде говоря, всю жизнь две профессии совмещал: учителя и деревенского Дон-Кихота, все против всякой несправедливости в бой рвался, за всякого обиженного заступался… Потом мне работы в деревне не стало, наши, деревенские, все разбегались да разбегались. Никого почти тут не осталось…
Вы меня извините за многословие. Павел просил вам написать. Умру вот-де, напиши Мише, так вот я еще и волю Павла сполняю. Ну да и так — крик души. Простите меня. Пусть у вас будет здоровье и счастье… А если уж занесет вас судьба в наши края, милости просим, покормим и спать уложим.
Ваша Софья Ивановна Тишина».
Прочитал я письмо незнакомой мне Софьи Ивановны, и лавина теплых воспоминаний обрушилась на меня, и горечь — вот еще один мой друг умер, мой, хотя я его, можно сказать, почти что и не помнил. Вот письмо прочитал, вспомнил, вспомнил я Пашку, маленького, белобрысого, умного, надо лбом упрямый такой вихор торчит. Щеки у Пашки алые, лоб чистый, глаза, как небо весной в Саянах, — голубое-голубое.
Вспомнилась мне и история, когда сбежали мы, двое или трое крохотных ребятишек, из колхозного детского садика в тайгу, добрались до таежной избушки местного охотника Карпия Евдокимовича, ну и решили, что тут нас никто и никогда не найдет, тут и жить станем, раз на нас такую напраслину возвели, раз нас невиновных наказывают. Но вот что и Павел был тогда со мной, — этого я не помнил. Был, наверно, раз его супруга о том пишет. Пашка ей сам рассказывал.
Деревню в тайге основал кто-то из Пашкиных предков. У нее и название такое было — Тишина. Ее, правда, частенько по-другому называли — Тишина. Это ей очень подходило. Тишина тут была кондовая, первобытная, дальше этой деревни в тайге уже ничего не было, дороги на деревне кончались… Пашкин отец говорил, что его дед там первым поселился.
Молодая была земля. Все нетронутое: и ягоды, и черемша в весенней тайге, и белки, которых можно было увидеть прямо в огороде, и маралы, промчавшиеся однажды по главной улице деревни от заворины до заворины под оголтелый лай деревенских псов, и глухаря за частоколом огорода, и родник чистейшей воды, ручеек от которого протекал у самого крыльца нашего крестового дома…
Вот, значит, и Павел, Павел Андреевич, деревенский учитель, защитник отечества, свое дело все завершил. И как жаль, не встретились вот, не поговорили, о своей судьбе друг другу не рассказали, детство не вспомнили…
Я не мог тотчас же вскрыть письма Павла, не мог, и все тут. Я ушел в лес — потянуло неудержимо. Шел по пригородной тропе, шел и вспоминал, вспоминал… О тех двух годах тайги, которые мне дали так много. Пашка Тишин — тихий человек с белыми бровями над бездонной глубиной голубых очей… Вспомнил, нам с ним вместе какой-то прохожий деревенский колдун-знахарь бородавки сводил нашептом-наговором. И свел… Как купались мы в речке Тополинке, как мы в ней налимов ловили, которые запросто могли утащить нас под воду…
Из второго класса я уехал из Тишиной в родное село, в степь. И долго не вспоминал синих гор над тайгой, на которых все лето голубели чистые снега и жарки ниже линии снегов в горах так цвели, так пламенели, что их огонь видно было за двадцать верст в хорошую погоду… Мы хотели тогда, в детстве, сходить в синие горы — не получилось, не вышло… Как иного чего не получается у нас в жизни. Все откладываем на потом. А потом уже никогда не наступает.
Вечером я распечатал Павлово послание, большое письмо, писанное не за день-два, гляди, неделю на него Павел потратил. И всю жизнь.
«Дорогой мой и незнакомый Миша — Михаил Федорович!
Вот — решил я мое переживание, мой сон, мое что-то, чего я и сам не понимаю, тебе послать, больше, понимаешь, некому…
Что я о тебе знаю? Да ничего. В газетах тебя читал, читаю и верю, что это ты, тот самый мальчишка из деревни Тишиной. Я тебя хорошо по Тишиной помню. Думаю, не обсмеешь меня, не станешь изгаляться…
Жизнь прожить — не поле перейти. Много чего передумано и пережито. Всего не расскажешь. Да и кому это надо? Одно скажу: я пытался жить честно, чуть не сказал — по законам божеским, да не могу. Мое поколение не верит в бога, а если кто иногда и бросается в религию, то это скорей мода, а не вера в бога. Я не верю в их веру. Даже если бы и был бог, какое ему дело до конкретного меня. И еще: почему между мной и богом, богом и мной должна стоять какая-то церковь. Общественные системы, в том числе и церковь, непременно консервативны, они обязательно стремятся к сохранению существующего положения вещей, чтобы, значит, не оскудела церковная дароносица, чтобы всегда, во веки веков, кормили прихожане своих пастырей и не думали бы ни о каком прогрессе в истории.
Я это все потому пишу, что все это так или иначе связано с моим сном-явью… Впрочем, давай-ка по порядку…»
Прочитал я послание Павла ко мне. Раз прочитал и второй, отложил его на месяц и еще перечитал. Да так вот и почти пять лет прошло с ночи, когда во второй раз умер Павел, мой полузабытый приятель зоревых лет. Я нет-нет, да и возвращался к его письму, перечитывал и размышлял и не знал, что же мне с ним делать.
А вот совсем недавно понял я и решил, что надо бы довести до сведения людей письмо деревенского мыслителя, — тех людей, которым оно покажется интересным. Вот я и отдаю его в печать, ничего в нем не меняя по сути, разве что кое-где запятые поставил. Напомню, оно Павлом было написано в начале восьмидесятых годов, когда он вернулся домой из больницы после тяжелого инфаркта. Вот оно — это письмо.
«Это, выходит, я умирал и умер. Таков был диагноз районных врачей: клиническая смерть от инфаркта миокарда… Я умирал, а мне снился сон, яркий и волшебный, не сон — явь, настолько все было взаправдашним, красочным, чувственным и реальным.
Мне снилось, будто лечу я над Атлантическим океаном. Высоко-высоко. Я лежу неизвестно на чем, удобном, неощутимом и очень комфортном. Я гляжу с высоты вниз на голубой, лазурный океан, на юг в сторону экватора. Между мной и океанским простором нет никаких преград, ни стекла, ни пленки. И тихо-тихо. Ни ветерка, ни дуновения. И никакого страха. Наоборот, — восторг свободного полета, счастье и воля, какой никогда не было прежде. Удобно, легко и радостно, как в детстве. Полное освобождение от всего на свете — ни долгов, ни обязанностей и никаких желаний. Лечу — и мне удивительно хорошо, блаженно.
Подо мной бирюзовый океан. Над ним редкие-редкие голубовато-перламутровые облака, кудрявые пушинки, не закрывающие вида на водную гладь. Они мягко освещены сбоку теплым розовато-желтым, золотистым светом. Весь океан покрыт тонкой сетью ряби, по которой кое-где видны следы проходящих кораблей, хотя самих судов мне отсюда не видно — слишком малы…
Я лечу с запада на восток, от Америк к Африке и Европе. Вижу, как справа и позади медленно уплывают в туман, за горизонт северо-восточные берега Южной Америки, Антильские острова, Гаити и Куба. Я вижу даже мутные шлейфы выносов Амазонки в лазури океанических вод. Там, в Америке, все изумрудно-зеленое: влажные тропики. А море между мной и Кубой тоже не голубое, а зеленое, наверное, Саргассово море…
Слева от меня, там, куда я лечу, иссушенная жарой и бешеным солнцем, желто-красная земля Африки — Марокко. Я откуда-то знаю, что тут за десять последних лет только один раз выпадал дождь. На кирпичном фоне Африканского материка видна в мареве расплывшаяся белая точка — город Касабланка.
Сквозь прозрачный туман проглядывает Гибралтарский пролив, левее — Пиринеи, тоже желтые и выжженные солнцем. Только долины немногочисленных речек, протянувшихся с полуострова к Атлантике, еще заметно зелены. Хорошо вижу западный мыс Пиринеев — Финис терре — земле предел…
Я с интересом, внимательно оглядываю громадную картину, так широко раскинувшуюся подо мной. Я захвачен удивительным зрелищем до такой степени, что не сразу и замечаю, что слева от меня, где сердце, лежит женщина. Она молодая и незамутненно чистая. И хотя женщина совершенно нагая, меня нисколечко не волнует ее обнаженность. Она тепла, нежна, она согревает меня, я чувствую это. Нет во мне никаких мужских устремлений, будто бы не женщина она, а… ангел, что ли…
— Ты кто? — спрашиваю я. Нет, не так. Вот так: — Ты… кто?
Я просто так спрашиваю, чтобы что-то спросить, чтобы не показать свою невежливость, уж слишком меня захватывает и картина земли внизу, и чувство моей полной свободы и счастья.
— Я… твоя… жизнь, — тихо отвечает она. И эта неожиданная весть не очень удивляет меня, ну, жизнь так жизнь… Я еще какое-то время смотрю на океан, на приближающиеся Атласские горы и Гибралтар, потом только спрашиваю:
— Почему я не видел тебя никогда раньше?
Она молчит, вроде бы соображает, отвечать ли мне. Потом говорит:
— Люди видят свои жизни раз, пока живут, только тогда, когда они разлучаются с ними. Нам с тобой предстоит расстаться… Надолго…