Сибирская жуть-2 — страница 22 из 67

— Как… надолго?.. Разве мы свидимся когда-нибудь?

— Кто знает… — вздыхает она. В том, как она произнесла все это, читается сожаление и чуточку тоска. Ей не хочется разлучаться со мной…

А мне вольно и хорошо. Безмерное счастье переполняет меня, оно не исчезает даже от вести, от скорой разлуки с жизнью. Я смотрю на океан. Мне кажется, я вижу все-таки точечки кораблей в вершинах светлых треугольников, там и сям нарисованных в океанской водной лазури. Они движутся по предписанным им путям. Я удивляюсь остроте обретенного мною зрения… Как в детстве…

Потом я гляжу на женщину:

— Я не знал, что ты у меня… такая… красивая…

И снова она довольно долго молчит, прежде чем ответить на мои слова, которые, кажется, и не требуют никакого ответа…

— Мы, жизни, у всех рождаемся красивыми… Никогда не появляется на свет изначально уродливая или безобразная жизнь… Это уже потом вы, люди, делаете все, чтобы обезобразить нас… Вы ленитесь, лжете, переедаете и перепиваете, деретесь, воюете, наносите нам увечья и травмы, уродуете нас физически и духовно… Ты и сам знаешь об этом, ты размышлял…

Мы вновь молчим. Я чувствую, что соседка уже занимает меня как собеседница не меньше, чем простор океана подо мною.

— Ты у меня такая молодая… А ведь мне скоро — шестьдесят. Отчего так? Ведь мы ровесники…

— Жизни человеческие рассчитаны не на года… У нас в запасе — столетия… У тебя детский возраст… Шестьдесят! Ты же только начинаешь жить… Ты еще не кончил своих университетов… Ты все еще учился и учился, ты с каждым днем становился мудрее. Разве ты не чувствуешь этого?

Она говорит неспешно, раздумчиво. И все же я улавливаю в ее словах укоризну, вот-де я… от тебя завишу… а ты… Ее слова заставляют меня размышлять, давать самому себе отчет за прожитую жизнь… И ей…

— Не мы — жизни, вы — живущие, ты — виноваты в наших преждевременных разлуках…

Я смотрю на приближающиеся Пиринеи, вижу португальский мыс Рока, долину реки Тэжу, Лиссабон и сухие горы вдали, так похожие на нашу Хакасию. Стрелы корабельных трасс нацелены на Лиссабон, как магнитные линии на полюс Земли…

— Ты сказала, мы расстаемся надолго… Разве мы встретимся когда-нибудь? — Я повторно задаю ей этот вопрос, я повторяюсь, но она ведь не ответила мне на него, и это, должно быть, чуточку больше интересует меня, чем все другое сейчас. Это же что-то вроде «быть или не быть?»

— Ведь если мы встретимся, значит, есть Бог?

Она отвечает сразу, будто ждала этого вопроса и будто заранее приготовила ответ на него:

— Скажи мне, чем идея Бога лучше, выше, оригинальнее, чем идея Человека? — Она умолкла, дает мне время на размышления… — Ты мыслишь. Ты познаешь мир. Ты преобразуешь его, да еще как! Вон — земная природа уже страждет от тебя… Чего тебе еще надо? Чем ты не Бог? Тем, что бесконечно глуп? Дай-ка человеку за плечи бесконечность во времени…

Мы летим над землей, над океаном, летим медленно, очень медленно, но мне так хорошо, что этот неспешный полет совсем не докука, а глубокая, совершенная, абсолютная радость, какой у меня никогда прежде в помине не было. Наш разговор для меня, как и его смысл, не безусловная цель, не нечто, без чего я не смогу лететь сейчас… Мне, пожалуй, интереснее, чем наша беседа, Средиземное море, которое проглядывает в легкой затуманенности за Атласскими горами, за Гибралтарской вершиной, за древними Столбами Геракла. Сквозь серебристую кудельку перистых облаков далеко на юге вздымается острый вулканический пик — Тенериф…

— Вулкан Тейде, — говорит жизнь. — Ты не знал…

— Знал…

— Ты много знал. Жаль, ты все хранил в себе. Ты был скрытен и ленив. Ты бы мог больше рассказывать людям. Не сумел, не захотел. Все откладывал на потом…

Меня чувствительно укололо прошедшее время глаголов: «был», «не сумел». Однако боль укола проходит сразу же. И я молчу, не знаю, что тут ей сказать. Да к тому же — мне так славно, так ладно — мирово, говорили мои ребятишки… Должно быть, отпустила головная боль, порожденная гипертонией, мучившая меня с вечера… Мне легко и безмятежно, как в детских снах, в далеких, в которых тоже летал, но не так, как теперь, а приземленнее, ниже, над самой травой, по-над домами, над улицей…

— Ты спросил о Боге, — кажется, жизнь впервые взяла из моих рук нить разговора. — Ты подумай, если бы вы, люди, были гуманны, если бы вы не уничтожали друг друга в бесчисленных войнах писаной и неписаной истории, не сжигали бы друг друга на кострах — вот тут, в Испании, в печах концлагерей — вон там, в Германии, не морозили бы насмерть в тундрах Колымы и Таймыра, что было бы? И ведь заметь себе, всегда — всегда! — самых лучших, самых талантливых: даровитейших людей планеты, пресекая генетические нити развития мысли на Земле, мысли и инициативы. Что было бы? Как вы нетерпеливы, завистливы, враждебны друг к другу!

Она вновь смолкает. Я смотрю на нее, но не могу поймать ни выражения ее лица, ни облика, она как бы абстрактна… На кого она похожа?.. Не знаю… Я никогда не видел ее раньше. Никогда. Я не знал ее. Странно, ведь это же моя жизнь!

— Если бы вы не уничтожали друг друга, вам бы уже давно открылись звездные миры. И жить бы вам, человечеству, миллиарды лет… О Боге? А что, может быть, и есть во Вселенной состоявшиеся цивилизации. И им — уже миллиарды лет. Как они могущественны! Они сами могут создавать миры и населять их продуктами своего ума и своих рук…

Первый раз за весь разговор жизнь говорит со страстью, даже заторопилась… «Учит, жизнь учит, — подумал я. — Говорят же, жизнь научит. Должно быть, так, жизнь, она всегда умнее самого человека. Жизнь, она навроде матери, а мы дети ее, неразумные даже в зрелые годы, нам бы все вместо хлеба — конфеты, вместо молока — коньяк… Поздно ты меня учишь, жизнь, поздно… Если бы всему этому учили нас с детства, всех — доброте, самоотверженности, умению радоваться чужому успеху, как своему, воинственному неприятию эгоизма… Эх-ма! Я опять толкую о воинственном, в крови это у нас, в мозгах костей…»

— Люди давно стали бы богами, если бы жили заветно и чисто, как… Хосе Марти, — она кивает на затерявшуюся в тумане, уплывшую за круглый горизонт Америку. — Или вот — Риего, Рафаэль Риего-и-Нуньес, — снова жест, на этот раз вниз, в сторону Испании…

— Странно, ты называешь воинов…

— Зло нельзя ниспровергнуть даже самыми лучшими словами доброты. Зло — деятельно, добро — созерцательно. Зло, исходящее от кучки негодяев, распространяется чуть ли не на все человечество. Люди, воюющие со злом, достойны памяти человечества, как и личности, дарующие миру добро. Слава человеку, изобретшему колесо. Слава человеку, рассказавшему людям о природе вещей.

— Тит Лукреций Кар?

— Не только. И Сократ, и Платон, и Леонардо, и Кант. Человек, давший основы познаваемости мира, тоже достоин памяти людской…

И опять долгая-долгая пауза… Интересно, хоть какие-нибудь станции засекли мой пролет в космическом пространстве? Вот — летит искорка. Чего? Жаль. Жаль.

— Я… Не хочу… расставаться с тобой… Я люблю тебя, жизнь…

— Поздно, Паша, поздно… У тебя остановилось сердце… Ты сам виноват в этом… А утверждаешь, что любишь меня… — Она горько и больно улыбнулась, отчего горько и больно стало и мне. — Ты всегда слишком сильно болел за всех, все норовил головой прошибить стенку, а стенка-то стена, а стена-то — китайская…

— Но ведь я не мог по-другому…

— Не мог…

Она вновь смолкает, и пауза длится долго, мне время предоставлено все вспомнить, все, что ставится мне вот сейчас в вину, в упрек, в заслугу…

— Люди сами виноваты в своих несчастьях…

Сами виноваты. Мы сами виноваты во всех наших бедах… Жизнь снова смолкает. Молчу и я. Под нами лазоревые светятся туманы. Земля теряется в них. И уже уплывают Пиринеи за размытое полукружие горизонта…

Где-то впереди, далеко-далеко, на востоке, может быть, там, где мой Енисей, я вижу черную стену. Там — граница света и тьмы. Над беспросветностью тьмы, высоко, горят знойные звезды — чьи-то маяки во Вселенной…»



Вот и весь рассказ учителя-пенсионера из глухой деревеньки Тишина таежного района. Сколько раз я перечитывал Павлово письмо, перелистывал, пересматривал, и каждый раз слышался мне в рассказе Павла Андреевича тихий укор в мой адрес: он, сельский мыслитель, всю жизнь помнил обо мне, ибо мы вместе с ним встретили утро жизни, а вот я о нем напрочь забыл. Что мы когда-то с кем-то из детского садика в тайгу сбежали из чувства протеста за содеянную по отношению к нам несправедливость, — это я помнил, а вот что со мной был еще и Пашка Тишин, голову на отсечение — не помню, забыл. Тоскливо…

И еще. К письму Павла на отдельном листке приложены были стихи. Мне определенно показалось, что они прямое продолжение его рассказа. Наверно, именно поэтому я и решил приложить их тут, к тишинскому посланию. Вот они.

Окончен бал…

Все выпито и спето…

Теперь в полет!

Иные ждут края.

Там нет ни зим, ни весен —

Вечно лето,

И вечно юность,

Молодость моя.

Окончен бал…

Трезвея, вижу ясно:

Дни зла. Дни радостей —

Все были хороши…

И кажется, что

Не невероятно

Безумное бессмертие души…

Что предо мною?

Что за мною?

Вечность?

А я в ней лишь единственный фотон,

Бессмысленно попавший в бесконечность?

Что было до?

И что придет потом?

Неведомо, незнаемо, незримо…

Как метеор в ночи,

Мелькнул — и нет!

Немое время мчит неудержимо,

Ткет кружева орбитами планет…

Зачем?

Зачем подарено мне это:

Крик при рождении,

Опиум зари,

Уколом в сердце — лес,

Тропинка в лето —

Мгновенья жизни и…

Предсмертный хрип.

Что это было?

Дар ли?

Наказанье?

Ответа нет…

Ответа нет…

И вот —

Росисто-радужно мерцает мирозданье…

И знаешь, мне…

Желанен мой полет…

Куда лечу?

Зачем лечу?