Не знаю, собирали ли сведения мои тогдашние собеседники и передавали ли их в КГБ… Подозреваю, что нет. Вот что завхоз Андрей встречался с «этими», знаю точно. Спустя год на Круглом озере ловил он рыбу сетями (что запрещено) для прокорма нашей экспедиции, а тут к нему подошли двое «этих», вежливо поздоровались и спросили насчет рыбки. Андрей так растерялся, что чуть не спросил в ответ о здоровье Соловьева, потом предложил ведро рыбы… «Эти» рыбы не взяли, но охотно сделали по глотку из бутылки с портвейном, заели черным хлебом с тушенкой и исчезли в лесу, бросив что-то вроде «Прощевай, служивый!» Андрей так и остался с раскрытым ртом, долго не будучи в силах его закрыть.
Настучал ли он на этих людей, я далеко не уверен, но вот о чем не спрашивал, о том не спрашивал.
Я же именно с этих пор вообще стал интересоваться Соловьевым, и, пожалуй, именно на материале Гайдара и Соловьева впервые всерьез задумался о том, что же это такое — связь человека с землей. Тем более, возникла такая история, году в 1988…
Стоял я в магазине, на стене которого был вывешен плакат про борьбу за право носить имя Гайдара. Взгляд мой в ожидании очереди упирался в пыль на улице Гайдара, в расположенную напротив магазина школу имени Гайдара, а по радио неестественно приподнятыми голосами рассказывали про очередной рейд старшеклассников по гайдаровским местам Сибири и что-то уж вовсе сюрреалистичное про «романтику Гражданской войны».
И тут мое внимание привлекла маленькая скромная бумажка на стене магазина; это было объявление, что продается телка, и что хозяин дорого не возьмет. И подпись: спросить, мол, Соловьева. Тут только до меня вдруг дошло, что я стою в самом что ни на есть центре событий 1920-х годов: и сам Соловьев, и добрая треть его «банды» — как раз из этого села.
По радио все продолжали нести про Гайдара, бабулька спрашивала продавщицу: «Маша, а минтай в томате свежий?», но уже повеяло, повеяло над магазином какими-то совсем другими ветрами.
Если хочешь что-то узнать о местных жителях — магазин как раз очень хорошее место для этого занятия. И не прошло получаса, как я уже знал — Соловьевых тут полпоселка! И в том доме живут Соловьевы, и вон там, и еще дальше по улице Гайдара…
Я сходил по объявлению насчет телушки, вызвав страшное удивление Соловьева: покупать телушку мужик явно не собирается, так чего приперся?! Был он очень вежлив, этот справный деревенский мужик, даже напоил меня чаем и пытался вести беседы про археологию и вообще про науку, но откровенно недоумевал. Мне же хотелось посмотреть на настоящего живого Соловьева, и он меня даже разочаровал: таким обыденным оказался родственник столь знаменитого повстанца…
Я еще раза два заговаривал о Соловьевых и убедился — даже про «того самого Соловьева» в поселке знали! В смысле, знали не только официозную версию, про которую трепалось радио, но знали и то, что «тот самый Соловьев» имел близкую женщину, невенчанную жену, и от нее сына. Что характерно, никогда не отрекалась от Соловьева его женщина, так и сгинула в лагерях. А сын «императора тайги» вернулся из лагерей уже в конце 1950-х, взрослым человеком, порядка тридцати, — даже не очень молодым по представлениям своего общества. Прошлое и отца, и его самого (как говорили в те времена, «биография») сильно мешали бы парню, захоти он получить образование или уехать из Сибири. Но никаких желаний такого рода у него не было, и прожил он жизнь обычного рядового колхозника, по принципу: «дальше Сибири не сошлют, ниже крестьянина не поставят».
А вот внуки злого врага Советской власти Соловьева росли уже в другую эпоху и получили образование, войдя в состав уже совсем иного общественного класса. В семье отлично известно, чьи они потомки, из семейной истории не делали секрета ни от детей, ни от начальства, ни от общественности.
Для меня это было уроком, и каким! Можно, оказывается, раздуть биографию мелкого палача по убеждениям и многократного убийцы, раздуть саму его ничтожную личность, как надувают лягушек, вставив соломинку в задний проход, представить его, убогого, чуть ли не национальным героем. Можно галдеть про это ничтожество по радио и телевизору, называть его именем улицы и «бороться за право носить его имя» кружкам и школам. Но пена сойдет, потому что все это время Соловьевы живут себе на своей земле, в деревнях, основанных еще их предками. Косят сено, вскапывают огороды, продают и покупают телушек, рожают и выращивают детей, ложатся в ту же землю, стократ политую их потом и кровью. Сходит пена, и остаются люди на своей земле, продолжающие свою жизнь, свою историю, брезгливо сторонясь приблудных «прогрессенмахеров».
…А люди в странной форме все еще попадаются в лесу. Последний раз я слышал о них в 1994 году, когда двое «таких» пришли к бабке Александре на огород, завели разговор о погоде и об урожае. Бабка напоила их молоком и пожаловалась, что вскопать грядки ей уже трудно.
— Так мы сейчас! Мы-то здоровые, что бога гневить! — вскричали молодые люди и несколько часов вскапывали бабкин огород. Вскопали, с удовольствием поужинали, хлопнули по полстакана самогону и удалились в лес уже под вечер.
Кто они такие, я не знаю. Не знаю, откуда пришли эти люди, куда ушли и чем занимаются. Еще меньше я знаю, продолжает ли заниматься этими людьми ФСК или как там теперь называют эту контору.
Глава 15ФЕЛИКС КАМЕННЫЙ… ФЕЛИКС ЖЕЛЕЗНЫЙ…
— Попробуйте, Владимир Ильич, отличнейшая выпивка.
— Фу! И гадость же, гадость же, батенька!
— Почему же сразу «гадость»? Отличнейшее машинное масло…
Эта история — один из откликов на прежние выпуски нашей «Жути»… В одном из них мне доводилось писать про странные звуки, слышанные мной в красноярской школе № 10. Впрочем, приведу фрагмент собственного текста, чтобы напомнить суть дела читателю:
"Трудно объяснить иногороднему, какую роль играла в жизни Красноярска школа № 10. Ее директор, Яков Моисеевич Ша, говаривал порой, что все великие люди города оканчивали именно ее. Это, конечно, преувеличение, и даже сильное, но что школа играла роль совершенно исключительную — это факт. Образование, которое давала эта школа, было по уровню выше на порядок, чем в большинстве школ, и раза в два выше, чем в других центральных.
Но вот что печально — что право делать дело покупалось обычной советской ценой. Официальным шефом школы был крайком КПСС, а по всей школе висели какие-то отвратительные плакаты с призывами служить в Советской армии, вступать в комсомол, любить Советскую родину и так далее, и тому подобное.
А в двух шагах от школы стоял бронзовый бюстик Дзержинского.
С Яковом Моисеевичем я находился в самых замечательных отношениях и часто подменял его, когда Ша ездил в командировки — вел уроки истории в «его» классах. Не помню, почему возникла такая необходимость, но как-то я долго ждал его из Москвы — весь метельный февральский вечер. Из школы все давно ушли, и во всем здании остались я и техничка, жившая тут же, при школе. Это была одновременно техничка и сторож.
Эта техничка, надо сказать, давно была своего рода ведомственной гордостью Якова Моисеевича — это была совершенно непьющая техничка, и за это одно ей прощалось совершенно все. Например, эта техничка была не вполне вменяемой и иногда вела с посетителями всяческие странные разговоры — например, заводила длинную и совершенно невразумительную историю про какого-то мужика, который прислал ей из деревни свиной бок. Тетенька, впрочем, была совершенно не опасна — немного не все дома, и ничего больше.
В этот вечер она все бродила вокруг, все стирала несуществующую пыль, все вела со мной светские беседы, но вот о чем беседы — убей бог, совершенно не помню. Было еще не очень поздно, часов восемь вечера, но уже совсем темно и, кроме того, метельно, ветрено. Ветер выл как-то уж очень разборчиво — в смысле, очень уж легко можно было разобрать долгое метельное: „У-уубью-ююю…". И долгий вой, и рев без слов, но с оттенком такой злобы, такой ярости, что становилось просто жутко. А потом вдруг неприятный трескучий голос явственно произнес где-то в середине коридора: „Ну и чего тут приперся, пся крев?" Я был совсем один в „предбаннике" директорского кабинета — техничка вышла. Мне стало как-то неуютно, а тут еще в оконное стекло забарабанили пальцами, отбивая как бы лихой марш. Поворачиваюсь — как и следовало ожидать, никого. Да и кто бы стал стучать в окна второго этажа?
Стало неприятно, и я вышел в коридор. Опять пронзительный вой метели начал складываться в слова — в непристойную ругань по-русски и почему-то по-польски. Тут опять поднялась та техничка.
— Что, покою не дает? Не слушайте его, похабника!
— Кого не слушать?!
— Который воет! Подумаешь, это Зержинский! Слыхали бы, что он мне сулит, когда я тут одна мету! На что сманивает, поганец!
И страхолюдная тетенька кокетливо потупилась, зарделась и натужно захихикала в кулачок.
Скоро приехал Яков Моисеевич; больше никогда я не оставался в школе № 10 по вечерам и ночам и ничего подобного не слышал.
Что я могу сказать по этому поводу?! Может быть, конечно, мне и почудилось. Конечно же, техничка была с большим приветом, хотя и совершенно не пила. Но вот за то, что слышал слова во время вьюги и стук в окошко, вот за это я ручаюсь полностью.
Какие-то непонятные звуки в том же здании слышали еще два человека — пионервожатая и еще одна техничка — вполне нормальная, но пьющая. Но с ними у меня не было близких отношений, и что они слышали, я не знаю" [].
По поводу этой истории у меня долгое время не было особой уверенности, относить ли все странности за счет каменного изваяния Дзержинского: ну слышал я какие-то слова, ну вроде бы кое-что слышали и другие… Но вменяемые люди из этих «других» не говорили ничего определенного, а на рассказы тетеньки с приветом полагаться трудно.