– Цыц ты, кривая ерёхта![44] – обругал ее вслух Ильич. Собака повиляла хвостом и опять брехнула. По лаю Ильич знал, что к избушке человек подходит. Кому бы быть о такую пору? Бродяжки идут по осени – разве заблудился кто? Слез Ильич с печи, вышел из избушки – действительно, человек подходит и палочкой помахивает. Выскочила Белка и бросилась навстречу.
– Кто, крещеный? – спросил Ильич, разглядывая темную человеческую фигуру.
– Так, заплутался…
– Ты бы подальше плутал-то, а то возьму орясину…
– Буде, Ильич… ну тебя.
Голос знакомый, и Белка унялась. Только хвостом виляет, тварь, – узнала кого-то, подлая.
– Не угадал, что ли? – спрашивает знакомый голос. – Матвей из Кучек.
– Н-но-о?!.
Ильич вдруг чего-то испугался и бросился в избу вздувать огня. Матвей вошел за ним, перекрестился в передний угол, сел на лавку к столу и молчит, а Ильич стоит с зажженной лучиной и смотрит на него.
– Откедова путь держишь, Матвей? – спросил наконец старик.
– Издалече будет… Отсюда не видать.
– Пошто мимо деревню-то свою обошел?
– А не рука мне… По волчьему паспорту, значит. Убег я из острогу… К озеру потянуло – вот и пришел поглядеть. Ох, моченьки моей не стало… тошнехонько!
– Ах, Матвей, Матвей…
– Ну ладно. Ежели опасаешься – уйду.
– Да куда уйдешь-то, голова с мозгом?
– А в лес… Небось, места в лесу всем хватит.
– Да ты, поди, поесть хочешь?..
– А не знаю… два дня не едал, пожалуй, отвык. Ну, что Авдотья моя?..
– Ничего, живет… Славная баба.
Поел Матвей и сейчас же заснул, точно его гвоздями приколотили к лавке, а Ильич проворочался до самого света. Вот так гостя господь послал… Да не надумал ли чего Козьи-Рога?.. Пока бродяга спал, Ильич осмотрел снасти и навез рыбы. А Матвей уж встал и смотрит на него с берега, как он в боту по камышам ездит.
– Вот что, Ильич, спасибо тебе на добром слове, а я того… – заговорил Матвей, глядя в сторону. – Не хочу тебя под ответ подводить. Еще начальство присыкнется к тебе, того гляди…
– Перестань… Места не просидишь, а там и уйдешь, когда следовает.
Одежонка на Матвее была плохонькая, на ногах лапти, да и сам он сильно исхудал, пожелтел, оброс диким волосом и поседел. Долго, видно, сердяга, в остроге высидел. Напоил его, накормил Ильич, а спросить про дело не смеет: как бы не обидеть человека. Как раз по напруженному месту попадешь… Матвей ничего не говорил до вечера, а потом уже все обсказал.
– Доходил до самого… – глухо начал он. – До Шмита до этого… В Питере был. Агромаднеющий город…
– Ишь ты, куды махнул!
– Было дело… Сперва-то я в Загорье выправлял дело. Ну, вижу, пользы мало: тот одно скажет, другой – другое… Путают, а дело наше правильное. Ну, я в Питер. Достиг и самого Шмита… Думаю, человек ведь тоже, пожалеет. Целую деревню зорят, а ему что: плюнуть! Все одно земля-то так же пустеет, а вся прижимка от Миловзорова. Ну, и достиг…
– И обсказал?
– Все, как на ладонке выложил… Разве это порядок: у Чудских заводов пятьсот тыщ земли пустует, в орде, может, не один мильонт ее тоже задарма лежит, а тут еще двадцать тыщ у Шмита и тоже зря – Миловзоров, мол, зайцев гоняет. Выискалась, мол, всего-навсего одна деревнюшка, произошла она горбом, опахалась, обсеялась – ну, зачем зорить?.. В жалость хотел его привести: бабы, говорю, ребятенки малые… Разор, говорю, и вам и нам, ежели мы будем еще дальше тягаться. Все ничего, выслушал, а как я помянул про ак… ну, по этапу меня и предоставили в Загорье, а там в острог. В остроге-то как своего приняли: «говорка привели», – кричат рестанты. Конечно, ихнее дело привычное, как присмотрелись, значит, они ко всякому народу и всех ходоков говорками зовут. Цельную зиму я высидел, а как подошла весна, как ударила оттепель, – ну, не вытерпел… Всего-то оставалось с месяц досидеть. Тошно стало… чуть рук на себя не наложил…
– Досидел бы лучше, Матвей.
– А ежели тошно мне?..
Матвей поселился опять в своей курье, тщательно избегая всякой встречи с односельчанами. Два раза ночью он на боту переплывал озеро, обходил свою избушку, но войти в нее не смел: Авдотья испугается и перебудит ребят. Одна собака Жучка узнала хозяина и подползла к нему, из покорности, на брюхе. Раньше Матвей совсем не замечал эту собачонку, которую щенком притащили откуда-то ребятишки, а теперь он обласкал ее со слезами на глазах, как родного человека. Во второй раз собака уже дожидалась его на берегу и бросилась под ноги с радостным визгом. У него захватило дух от прилива нежных чувств, но и на этот раз он не решился войти в избу. Увидал он жену только в следующий раз, когда она выглянула в окошко, чтобы посмотреть, кто это бродит около избы.
– Зачем ты ушел без спросу? – повторяла Авдотья в сотый раз и ломала в отчаянии руки. – Засудят тебя… ох, горемычная моя головушка, пропали мы все!
– А ты молчи и никому виду не подавай… Лошадка-то в поле, видно?..
– В ночное угнали… Телочку без тебя принесла Пестрянка… ярочку одну волк зарезал… у Марфушки огневица зимой прикинулась… Матвеюшка, родимый, поди ты по начальству и объявись – может, лучше будет.
Матвей молчал, как пришибленный. Раньше было тяжело, а теперь вдвое. Приходилось скрываться от людей, как лесному зверю. Эх, если бы не жена да не ребятишки, ушел бы на Кукань, где земля вольная и паспортов не спрашивают, – все равно пропадать! Сидя в остроге, он превзошел в тонкости всю острожную географию. Но другим было все равно, куда ни идти, а его неудержимо тянуло домой, к Светлому озеру.
Почти каждую ночь стал ездить Матвей к жене, надрывая свою и ее душу. Он теперь уже знал все, что делалось в Кучках. Односельчане не оставляли своих хлопот, и вместо него ходоком ушел брат рыжего старосты Маркела. Нельзя, нужно идти… А Миловзоров грозился пуще прежнего и обещает разметать все избы по бревнышку, так что крестьяне прозвали его Мамаем. В случае чего кучковцы грозились прогнать его кольями из деревни. Дело принимало скверный оборот. – За что же это напасть такая? – удивлялся Матвей, беседуя по вечерам с Ильичом у огонька. – Ведь живут же другие люди на белом свете… Кругом такая тьма земли, а нам места нет. Найдем же и мы правду…
На себя Матвей смотрел, как на обреченного, и не рассуждал, зачем и почему: так нужно! Но его удивляла бессмыслица окружающей обстановки. Земли пустуют на сотни верст, а их гонят от своей работы. Неужели один Миловзоров на свете будет жить?
Однажды, когда Матвей сидел таким образом с Ильичом у огонька, его схватили.
– Хоть бы до осени дали погулять… – простонал говорок, не пытаясь сопротивляться. – Ильича-то не троньте. Мой грех – мой и ответ.
Возвращенный в тюрьму, Матвей как-то совсем потерялся, замолк и начал сторониться от других. Любимым его местом было окно – встанет и смотрит сквозь железный переплет на клочок неба, а сам шепчет: «Эх, до осени бы!» Его душу охватывала смертная тоска. Ночами являлся бред, Матвей вскакивал, оглядывал окружающую его тьму и тихо-тихо плакал. Каждую ночь, как желанный гость, к нему приходил все один и тот же сон: он видел свое Светлое озеро, Кучки, курью, где тридцать лет ловил рыбу, свою избушку, балаган Ильича. Недалекое прошлое заволакивалось для него таким радужным туманом. Днем иногда перед ним с такой яркостью вставала какая-нибудь своя деревенская забота, что он несколько времени совсем не видел окружающего.
– Эй, говорок, очумел!
Арестанты от нечего делать часто потешались над Матвеем с его неумолкавшей тоской по родине и ждали, когда он опять уйдет. Такие молчаливые и скромные арестанты для тюремного начальства были чистым наказанием: за ними приходилось смотреть в десять глаз. И сам Матвей отлично знал, что он уйдет, и выжидал свое время. Острожные юристы вперед объяснили, что его ожидает: за «бунт» его сошлют на поселение, а за побег не миновать каторги.
– Кому что господь пошлет, – повторял Матвей, выслушивая острожных правоведов, – так, значит, нужно.
Покорность судьбе, с одной стороны, и сознание необходимости сделанного – с другой, страшным образом уживались в душе Матвея, разделяя общественного человека от личности. Общественный человек безропотно делал то, что было нужно, а «только Матвей» думал о своем. Что-то теперь делает Авдотья?… Вытянулась бабенка на работе, а подмоги никакой.
Теперь и однообщественники как-то помогать ей будут, если он от себя попал в острог. Ах, нехорошо! Тоже вот и кривой Ильич был на совести у Матвея: подвел он мужика ни за грош.
Иногда Матвею начинало казаться, что Авдотья точно умерла, и он припоминал всю свою жизнь. Побил ее как-то пьяный, потом всегда так грубо обращался с ней, как с домашней скотиной, – нет, хуже, чем со скотиной. В душе Матвея накипали те ласковые и душевные слова, каких он не выговорил бы вслух при Авдотье. Истомилась, поди, сердечная, а он сидит, как птица в клетке.
Суд приговорил Матвея на поселение. Он выслушал приговор совершенно бесстрастно и только ждал, когда его отправят.
С дороги Матвей бежал и долго скрывался вместе с другими бродягами, но к весне следующего года был опять на Светлом озере. На этот раз он был осторожнее и далеко обходил пустовавшую избушку кривого Ильича, который за пристанодержательство отсиживал где-то в тюрьме. Матвей скрывался больше на Урале, на даче Чудских заводов, где на сотню верст шубой стоял лес. Только временами он появлялся в Кучках, чтобы повидаться с женой. Авдотья как ни любила мужа, но боялась этих посещений, как огня.
– Матвеюшка, пымают тебя… – жалилась она каждый раз.
– Не пымают… Мы тоже достаточно учены.
– А как попадешь?..
На заморозках Матвея действительно поймали. Его накрыли в его собственной избушке, где он заночевал. За лето он совсем одичал в лесу и смотрел волком, но сопротивления не оказал.
– По весне опять жди… – успел он шепнуть жене. – Теперь мы знаем все ходы и выходы.