Сибирские сказания — страница 11 из 64

Дураков у нас отродясь не встречалось и тут не нашлось супротив новой власти идтить. Молчат… Тогда велел Васька Пестрой брать грабельки да лопаты, коней в телеги запрягать и айда плотину по новой насыпать. Для новой, значит, жизни. И тут супротивников не сыскалось. Все пошли на проклятую речку. Всей деревней сыпали землю, сыпали. Возили подводами, месили, молотили, трамбовкой стучали, землю уминали. Насыпали чуть не выше бугра, на котором деревня поставлена. Ладно, неделю на то убили, а в поле работа стоит, не до нее.

Только в первую же ночь дождь приспел, случился, до утра лил, поливал, в речку уйму воды нагнал. Вышли на бережок, глянули. А там от нашей работы ни бревнышка, ни щепочки не осталось. Все вода смыла, разметала, нас не спросила. И чего бы вы думали? Приказал Васька новую плотину на речке ладить, строить. Вот и сызнова под Васькиным наганом работу ту пустую начали. Пока землю таскаем – погода стоит тихая, а как закончим, в ночь буря и все размоет, размечет.

…С тех пор много годков прошло, а как новый председатель заявится, так опять плотину сыпать начинает, народ гонит. Сплошное запруженье на нас нашло. С других деревень нас так и зовут: запруженными.

Вишь, вон бульдозер шумит, с городу едет, пыхтит. Опять начнет запруженье на нашей речке делать. Да, встарь люди бывали умней, а ноне веселей. И мы посмеемся, коль допьяну не напьемся… До запруженья…

Ворогуша

И зачем человеку только жизнь дается? Бьется, бьется, а все одно – умирать придется. Как Бог накажет, никто не укажет. Пришла смерть на бабу – не указуй на деда…

К чему это я? Да к тому, что ноне не так люди жить стали. О смертушке не думают, не печалятся, каждый норовит себе поболе урвать, в дом припереть, на засов запереть. А супротив злого человека на кажну дверь замок не навесишь. Оно, правда, к пустой избе замок не нужен. Но я тебе что скажу, если на деревне дурной человек заведется, то никто от него не убережется.

У нас вот какая история в стародавние времена случилась-вышла, что помнят о ней до сей поры и от отца к сыну передают, когда о зле черном речь ведут… История та хоть и давнешняя, но для нас памятная, поскольку через нее деды внуков учат, к добру привечают, от зла отпугивают.

А вышло так, что привезли под нашу деревню переселенцев разных. Рвань, я тебе скажу, а не люди. Откуль их таких только и понабрали?! Со всей Рассеюшки, верно, сливки сымали. Другого места не нашли акромя нашинского: выгрузили их по-за ту сторону от речки, вроде как от нас в стороне, но все одно под боком.

Уездный старшина повелел им: «Мол, живите, не тужите, дома стройте, землю пашите».

Ага! Куда там! Оне энтому делу сроду не обучены, кроме воровства да другого, сызмальства ничегошеньки боле и не умели. То, как говорится, вызвали волка к людям из колка…

Как только стемнеется, они тут как тут. По дворам шасть, тащат все, что попадет в пасть, будто так и должно, положено. Сколь овец да гусей потаскали, не счесть! Про кур, петухов уж и не вспоминай. Даже двух коров самых удойливых свели. И добро бы доить стали, а то заколют на мясо, шкуру в речку бросят, и все шито-крыто, крепко сбито. Стыд за углом делили, там и зарыли. А чего ж не воровать, коли некому унять. Так почитай все лето и держали оне нас в осаде, словно холера по деревне прошла. Доброму вору все впору, а нам лишь убыток да печаль, за свое отвечай.

На что у нас мужики спокойные и неноровистые, а тут такой беды стерпеть не захотели, взялись за вилы. На вора и вилы что ружье. А то бы сами долго еще сидели на думах, как на вилах.

Нашинских мужиков Кондрат Сизый подбил, когда у него прямо средь бела дня гусака последнего с пруда уманили. И то бывает, что гуся свинья съедает. Кондрат-то их маленьких гусят за пазухой таскал, грел. На лужку пас, от коршуна отбивал, на ночь в хлев закрывал. Оне ему едва ль не детей дороже, столько сил отдал. А тут какой-то плут по одному выманил, вытаскал и удержу на него нет, последнего уманил.

Кондрат сам как гусь сделался: шею тощую, дряблую вытянул из рубахи, по улочке носится, в драку просится. Кол из плетня выдернул и орет, как блохами накусанный:

– Убью, прибью, на каторгу пойду, а за своего гуся с ними сочтуся!

Баба его тоже головку в окно выставила и подзуживает:

– Дай им, Кондрат, всем, чтоб знали, как гусей чужих воровать, нас убогих обирать.

Нашлась убогая, нищенка с кладбища! У нее добра, что в корове дерьма. Два сарафана, три кафтана, полушалков верно с дюжину, кофт да юбок не считано, не мерено, а с гусем так все богатство утеряно. Видали мы таких, голых да нагих! У нее в щелку и вошь не проскочит, на каждую курицу по платочку найдется, сыщется.

Мутил Кондрат воду, мутил, вовсе, видать, ему свет не мил. Того и гляди, самого кондрашка хватит, а он все бегает да судачит.

Ну, к такому баламуту пристали и прочие шалопуты. Собралось человек с двадцать, похватали в руки кто что смог и айда к поселенцам на другой бережок.

А оне не спали, не дремали, у брода их и встречали. Наперед всех баба выходит, сама из себя что бочка на полста ведер, руки в боки, глаза в потолоки, и ну орать, наших шнуровать:

– Чего приперлись крестьяне-мещане? На нас поглазеть, бедны головы пожалеть? Вас крещеных, в речке моченных, чужа беда не волнует, не интересует. Нет, чтоб нас пожалеть, обогреть, а вы вилы похватали, да к нам на испуг прибежали!

Кондрат наперед других вышел и орет той через речку в полный голос:

– Мы-то люди крещены, с крестом на шее, с Богом в башке, а вас, видать, шибко умный поп крестил, только напрасно не утопил. От вас ни крестом, ни пестом не отбиться. Всю нашу скотину поизвели, порезали. Пришли мы с вами поквитаться, разобраться. Кольем накормим, дубьем попотчуем. Иль возверните нам скотину крадену, а напервей всех гусей моих, а нет, так на себя пеняйте.

Баба та из-за речки им в глаза расхохоталась, рассмеялась, задницей к мужикам нашинским повернулась, по жирным ляжкам себя похлопала и кричит опять:

– А этого дела поцеловать не желаете ли? Ваша скотина не мычит, не телится, ищите сколь хотите, а среди нас ничего не найдете, не сыщите. Пастухов своих лучше вините, оне у вас все пьянь да рвань один к одному. Скотину пропили, промотали, да на нас горемычных теперь и пеняют. А гусь твой мимо пролетал, караул кричал: мол, не кормит его хозяин, не холит и полетел другого искать.

Совсем взбеленился от энтих слов Кондратушка наш, сунулся в речку да в яму сгоряча оступился, малость охладился, сел на бережок из сапога воду вылить. И другие мужики стоят, молчат, на вилы, на колья опершись. Соображают, постоишь за волос, а бороды лишишься. Все одно скотину обратно не вернуть, зато волос и носов своих жалко. Нашим мужикам, известное дело, не охота ни драться, ни бороться, а сытней бы напороться. Сникли перед той бабой-раззявой, что громче всех орет, через речку беседу ведет.

Семка Шульгин и толкует Кондрату в шутку:

– Однако тут дракой прав не будешь. И в доброй драке на квас не выручишь, а в такой и на хлеб не наберешь. Айда, брат Кондрат, своих кошек драть: тебе мясо, а мне шкурки.

Верно, Кондратушку всерьез зазнобило, когда в речке намочило, что и про своего последнего гуся призабыл. То с гуся вода без следа сходит, перьев не мочит, а Кондрат не гусь, сидит, зубами стучит, ножками в такт сучит. Думает себе: «С ними каторжными связываться, себе дороже станет». Отряхнулся и крикнул им: «Ладно, неправда ваша на том свете ещо зачтется, а мы подождем, но свое все одно возьмем. Будьте вы трижды неладны! Только суньтесь ещо в деревню, поймаю, ноги повыдергиваю, спички вставлю, скажу так и было!

– Ах ты, человек угожий, лицом пригожий, сам на гуся похожий, – вслед Кондрату баба-толстушка орет, – у тебя шея пестиком, губы бантиком, нос гуской гусиной, язык рваной штаниной! Сам собой дурной плут-баламут, а туды ж, супротив нас, людей нещастных, телом болящих, душей немощных, родного угла лишенных, в Сибирь проклятущую на смертушку посланных поднялся. Мы который день сидим без хлеба куска, на душе тоска. А ты… ты… для убогих людей пожалел своих гусей?!

Чего тут с Кондратом началось, когда он такую несправедливость да вслед себе услыхал, не можно и сказать! Мокрый ли сухой, а воспылал таким гневом Аника-воин наш, что четверо мужиков на него набросились, а едва сдержали. Так он рвался той бабе склочной все сказать, высказать, чего думает о ней. Да не дали остальные мужики ему сказать все это, душу облегчить. Увели его обратно в нашу деревню под белы руки от греха подале, чтоб потом не было печали.

Переселенцы-то народ самый что ни на есть отчаянный – ножиком пырнут-порежут, в узел завяжут, в омуте притопят, а потом ищи, свищи, высвищи, кто был, кто не был, – меж ними завсегда кругова порука: на виноватого не покажут, правды не скажут.

А Кондрат, когда его в дом свой обратно привели, возвернули, весь свой пыл и слова обидные на бабу свою и выплеснул, все, что о ней худого-доброго много лет думал, скрывал, и высказал. Повыкобенивался над ней порядком, сколько сил было, да на беседу хватило. Та не чужая, все стерпит. Уж ей на роду писано от родного мужа терпеть, другого не иметь, некому горемычную и пожалеть. Но до переселенцев он боле не совался. Пужай лучше своих – чужие бояться станут.

Только, видать, те козни пересельциков наших и до волости дошли, до самого верхнего начальства. И велено было заслать их еще дале, туды, где и Макар телят не пас, по чужой припас. Так мы от них, ворюг, и избавились.

Понятно дело, обрадовались все, вздохнули пошире да повольнее, попривольнее. То небо с овчинку казалось, а то прояснило на сто верст вокруг. Словно и не было беды вкруг деревни.

К вечеру уже тот самый Кондрат Сизый решился втихомолку сходить на место ихнего табора, поглазеть, чего там пооставалось. Может, думал гуся своего там сыскать, а может, и иную думу имел, но, никому ни слова, ни полслова не сказавши, один в табор по позну к вечеру и отправился.

Пришел… Осмотрелся, огляделся, да только ни гуся, ни лапки от него не нашел, не сыскал, сколь не выглядел. Только посреди поляны, где они стояли, жили-проживали, черное кострище осталось, земля поутоптана, позагажена, и белый пух летает, порхает. Тут наш Кондратушка и решил счастья попытать, начал своего гуська кликать: «Где же ты мой родной, лапчатый?! Отзовись, откликнись хозяину!»