Без озорства, понятно дело, какой мальчонка растет, но тут разговор особый. На наших мальцов Ванька-приемыш был ничем не похож. Видать, в темную ночку его мать зачала, больно много черного цвета ему припасла. Не от белого пана, а от кудрявого цыгана: волос у него на голове мелкими кольцами, блестящий, словно дегтем мазанный; глаз что тебе воронье крыло, брови и того черней. И личико смуглое, как из печи только вылез. А головенка сызмальства большущая-пребольшущая, будто здоровый мужик с себя снял и ему поносить на время дал, да так и забыл. И прозвали Ваньку-приемыша деревенские пацаны Ряхой. И он к тому привык, откликался на прозвище. Ванек в деревне много, а прозвание у каждого свое, ему одному свойственное.
И уж как озорничал тот Ванька Ряха! Совсем не знал Божьего страха. В чужой огород али там чулан, амбар, сеновал ему залезть, что до ветру сходить. Будто ничего слаще и не пробовал. Только горох начнет поспевать, а Ванька Ряха тут как тут. Своего-то бабка Лягда не посадит, мальца не попотчует. Вот и пасся Ванька Ряха по чужим огородам, как последний козел с бандитской мордой. Не столько гороху нарвет, сколь напортит, все повыдергивает, истопчет, кустика живого не оставит, – так и Мамай не воевал, чуток людям оставлял.
Удивлялся народ, куда он такую прорву ворует? Неужто лопает все? Как с чужого добра у него пузо не лопается, не пучится, худо не делается. Видать, все у него живот принимал, задержки не давал.
Особо Ванька Ряха огурчики жаловал. Встанет с утра поране хозяйка, на огород выйдет, к грядке, навозом обложенной, исправно ухоженной, подойдет и слов лишится. Заместо грядки бугор из земли! Ни ботвы тебе, ни огурчика малого нет, словно и не было.
Осерчает хозяйка, летит к Кондрату:
– Ах ты, Кондрат Сизый, твой подкидыш цыганский самому черту брат! Пакостник-распакостник, варнак из варнаков! Огурчики мои слямзил и был таков!
Кондрату хоть вешайся, хошь топись! От родства с Ванькою отказывается, выкручивается, а молва что уголь: не обожжет, так замарает, до беды лихой доведет, по миру пустит, нужде научит.
– Я к тебе, раззяве-хозяйке, в караульные не нанимался, а и наймешь, так не пойду. Мои огурцы целы, живы от чужой поживы. Стеречь надо лучше, ворота на запор запирать, а неча на добрых людей зазря пенять.
Вот и возьми с него рубль за сто, и вся на этом печаль и баста.
Мужики начали на огородах капканы медвежьи ставить, литовки в ботву запихивать, вилы, ножики втыкать. Только Ванька Ряха будто по темноте кошачий глаз имел, ни в один капкан ихний не попал, руку-ногу не поранил, следа не оставил. А случись с им чего, так кто бы пожалел мальца? Не-е-е, ни в жизнь… Подкидыш, он и есть подкидыш…
Зато как-то раз Степка Шилов за поросенком собственным погнался, а тот и умыкни от него со двора промеж досок на огород, а там у хозяев капкан медвежий насторожен, да такой серьезный, что жеребцу доброму ногу напополам перерубит. В него порося по дурости, несуразности своей и сунься. Дажесь и не пикнул, ножкой не дрыгнул, а издох на месте, на глазах у хозяина-зверолова.
Степка от большой печали и сядь на грядку. Сесть-то сел, а обратно соколом взлетел, едва на конек избы своей не запрыгнул, так его вилы в задницу всеми четырьмя зубьями саданули, поцеловали, за огуречную заботу наградили.
А на чужих грядках Ваньку Ряху так ни разу и не споймали, не захватили, видать худо караулили. Но все знали и о том ведали, что никто другой, а он – на деревне первейший вор! Зато как коз или свиней на выгон отпустят прокорм себе искать, бегут пацанята в деревню, орут: «Ванька-цыганенок верхом на козе катается! На козе поскачет, потом на свинью заскочит и ту до смерти загоняет!»
Пока мужики до выгона добегут, дотрусят, а Ваньки и след простыл, нигде не видно, не слышно. Коль не пойман – не вор, тут и весь уговор. Всем миром думали мужики, как его поймать, проучить, да и порешили для острастки устроить ему наказание: стянули штаны и крапивы туда и наложили, натолкали, обратно одели, с тем и отправили. Поплакал он, поревел, а потом стращать всех начал: «Погодите, попомните еще! Как подрасту да научусь всему ворожебному делу у бабки Лягды, узнаете тогды, почем фунт лиха! Попомните!»
Да кто к словам сопляка-мальца прислушается, поверит, посмеялись укоризнам его, крапивой помахали вслед, на том и забыли, запамятовали.
Через какой там срок из пацана Ванька Ряха в возраст вошел, статным парнем сделался. И не стало от него проходу девкам по всей деревне. Особливо как отправятся оне в самый зной на купание, а он тут как тут, дожидается где под кустиком. Те в воду войдут, платьишки посбрасывают, а он их в один узел соберет, в лес утащит, а на то место сам ляжет, разляжется, до самого пупа разденется, заголится и ждет, когда девки из воды выскакивать начнут.
Оне-то его как завидят – в крик и в воду обратно. Сидят, сидят бедненькие до посинения, до одури, икать начнут, молить, просить Ваньку, чтоб одежду возвернул, с глаз долой ушел.
– Нет, – отвечал он, – тому одежу отдам, возверну, кто меня поцелует, пожалует. Иначе и не просите.
До того дошло, что на купание стали с караульщиками ходить, в кустах мужики сидели, своих девок сторожили, караулили. Потом и парни молодые не вытерпели и отвели Ваньку в лес, заголили задницу и посадили на кучу муравьиную, проучили так.
Верно, после того случая совсем осердился Ванька Ряха, на всю деревню нашу обиду поимел и стал на тех самых девках свое цыганское умение пакостное применять, испытывать. Не-е-т, он ни одну и пальцем не тронул. Только как кто из девок нашинских ему на улице по дороге встретиться, то глянет-стрельнет в нее своими глазищами угольными, будто стрелу отравленную пошлет, а с той тотчас худо и делается. Домой прибежит, на постель падет и плачем заходится, все-то ей бежать куда-то порывается, бьется, пока не свяжут, святой водой не обрызгают, молитву не прочтут.
На вечерках, посиделках, бывалочи, только про него разговор и ведут, боятся, как бы глаз на кого свой черный не положил, не взглянул. Стоит ему туда зайти, где собрались девки песни попеть, семечки полузгать, все и встрепенутся, испужаются, словно смерть с косой по их душу пришла: мигом вскакивают, собираются, одежу хватают и за дверь наружу, как пожар начался. А Ваньке только того и надобно. Ходит по деревне весь из себя довольнехонек, лыбится на всех, работой не занятый, ни о чем заботы нет.
Парни наши судили-рядили, как на Ряху управу сыскать, отучить от пакостей этаких и ничего другого не удумали, акромя как их дом, где он у бабки жил-проживал, огнем спалить дочиста. А там дом не дом, избушка, где курей растить, телят держать и то корысти не станет. Бабке Лягде он от другой старухи в наследство достался, как та на тот свет подалась.
Пришли парни к ихней избушке ночь за полночь со смольем, огнем. Начали вокруг обкладывать, спичками чиркать. Только вдруг выскакивает откуда ни возьмись огромнейший волчина. Глаза горят двумя фонарями, шерсть дыбком стоит, оскал звериный, рост саженный. Парни врассыпную и кинулись, едва в штаны со страху не наложили. Один так совсем заикой с той поры сделался.
Но мало того: на той же неделе куры у всех по деревне нестись перестали. Кудахтать кудахчут, хозяйку манят, а та полезет в гнездо, что за притча – пусто, как в рваном кармане. И овцы в тот год без приплоду проходили, и корова ни одна теленочка не принесла, а у которых и молоко пропало, зарезать на мясо пришлось. Ладно бы еще на скот напасть-беда пришла, а то во всех домах, где младенцы по люлькам лежали, все они как один, будто бы по уговору, вдруг реветь-орать начали, словно грыжа у них враз открылась-сделась.
Вот терпел народ это дело, терпел, а потом и терпежу вовсе не стало, охота так жить у всех пропала. Сошлись меж собой старики, у которых годов поболе, видали и не такое горе, спрашивают друг дружку:
– Чего делать станем? Или самим с места съезжать или ворожеев сгонять?
Одне предлагали Ваньке с бабкой Лягдой чем-нибудь угодить, чтоб перестали ворожить, подарками задарить, уважение выказать.
– Нет, – отвечают другие, – бывает в каждой семье по уроду от любого приплоду. Только то не наша вина, от кого та дура зачала. Нам чужого сраму не надо и своего хватает.
Иные же вопрошают:
– А чего нам на то Кондрат скажет? Пущай почтенному обществу сообщит-доложит, как он со своим подкидышем совладать думает, чего делать собирается.
Кондрат соскочил, головой трясет, словно падучая его дерет.
– Чем на меня пенять, на себя бы поглядели. Чего столько времени терпели? У меня на огороде и стручка не пропало, а от каждой куры в день да по яйцу. Я, что ли, их несу?! Сказал и домой убежал.
Какой же он в этом деле советчик, когда бабке Лягде веретено точил, шерсть с черной овцы волочил. Плюнули мужики, черт с тобой, и без тебя с лихими людьми разберемся, разочтемся. Стали старики дальше совет держать, как поступить с Ванькой Ряхой да бабкой Лягдой.
Одне кричат урядника пригласить да их в острог спровадить, другие толкуют заплот сажени на три вокруг избушки их возвесть и в деревню не пущать. Да только разве так от нечистой силы, от ворожбы спасешься, убережешься? Вспомнил кто-то, что живет на дальней пустоши мужичок-старичок, который в колдовстве силен, по старым книгам учен, почитай, самый сурьезный колдун на всю округу будет.
Судили, рядили, по всему выходит: надо за тем старичком ехать, к себе звать, пущай выручает деревню из беды. А уж коль и он не согласится, то впору всем миром в другую какую волость подаваться.
Снарядились двое нашинских мужиков Андрей да Матвей, собрались, подпоясались, угодникам святым помолились, сели, да и поехали старичка искать, сыскать, к себе зазывать.
Снег уже выпал, дорога встала, лошадка бежит бойко да ходко, скоро и до пустоши доберутся, осталось лог Коноваловский миновать, ельник проехать. Только в лог спустились, как вдруг наперерез им волчина матерый, как на лошадь кинется, бросится. Та санки перевернула, постромки порвала и бежать… Мужички в разные стороны, со страха ног не чуя, и разбежались, потеряли друг дружку.