Который Матвей, тот обратно побег, а который Андрей по тропинке вдарил, лошадь позади себя оставил. Бежал, бежал, глядь, избушка стоит у вековой елки, дерном покрыта, корнями перевита, об одно-единственное оконце, такое махонькое, что и крынка не пролезет.
Он в двери стучать. А ему изнутри и отвечают:
– Заходи, мил-человек, не опасайся, по сторонам не озирайся. Видно, быстрехонько ты бежал, коль тебя и волк не догнал.
Всходит тот вовнутрь, лоб перекрестил, хозяину поклонился, самого родимчик бьет, согреться не дает.
А на лавке у оконца сидит дед, которому в пятницу сто лет, а то и двести по полной чести. Сам седой, борода до полу достает, на ногах пимы ни пимы, а шкуры медвежьи, на голове шапка из мха зеленого, на самом шкура рыбья зеркалом блестит, чешуей светится. Рядом с дедом щука живая лежит, жабрами шевелит, глазом поводит. А в темном углу колода стоит, а из нее пчелки туда-сюда снуют, к Андрюхе подлетают, но не кусают.
– Что, раб Божий, Андрей-пригожий, отчего слова сказать не можешь? – Дед-то его и спрашивает, зорким глазом поглядывает.
И имя знает, по отчеству величает. Наклоняется дед под лавку, вытаскивает оттуда книжищу величиной с чурку в обхват, в бересту завернутую, холстинкой чистой сверху накрытую. Положил на колени, начал страницу за страницей листать-перелистывать.
Потом и говорит ему:
– Поешь-ка, милок, моего медку. В нем сила великая, от злого глаза сокрытая. Вовремя ты пришел, пока я на зиму под землю спать не ушел. – И протягивает ему на дощечке с пригоршню липового меда душистого, ароматного да пахучего. Андрей и съел его мигом. Старичок еще подает, и этот умял.
– Ладно, – говорит дед, – дал бы еще, да худо не стало бы. Ни о чем тебя не спрашиваю и так все о бабке Лягде да приемыше ее знаю. Одна та бабка вам и не страшна была, пока парня колдовству не выучила. А с ним-то она и силу набрала, сама ожила. Тожесь пакостить начала.
Самого я к вам не поеду, а то срок свой пропущу, когда мне под землю идти положено, но и до лета ждать не следует, как бы от проволочки худа не стало большого. Вот тебе щука зубастая, собой глазастая. Ты ее осторожненько возьми, в мокрую тряпицу заверни, да к себе и вези, а там в прорубь опусти и жди, чего дальше станется.
Подал дед Андрюхе мокрую тряпицу, завернул тот щуку, на руки подхватил, деду поклонился, к двери поворотился. Только дед ему вслед и говорит:
– Чего же ты, Андрюха, слушаешь вполуха, я тебе только полдела сказал, а ты обратно побежал. Коль так спешишь, то давай, погоняй, опосля на меня не пеняй.
Андрей перед старичком винился, обратно воротился, на лавку садился. Щука у него в руках плавниками поводит, хвостом помахивает, зубы вострые показывает, а весу в ней никак не мене чем полпуда. Переживает Андрюха, что не дотащить ему такую громадину до своей деревни, лошадь-то потерял от волка убегаючи.
А дед ему тем временем туесок берестяной подает с малой дырочкой сбоку. Взглянул Андрюха туда, а там пчелы сидят, жужжат, ужалить норовят. Он пчел отродясь боялся, опасался, а тут под самым носом у него напасть этакая.
Дед усмехнулся в седую бороду и толкует ему:
– Э-э-э, да ты, мил человек, проживи хоть сто лет, а пчелок-трудяг не опасайся. Оне Богом созданы добрым людям на пользу, на уважение, на разное вспоможение, а ворогам людским на страх, для напасти. Бери, не дрожи. Коль зла ни на кого не держишь, не тронут тебя Божьи создания. Пущай сидят чернички во темной темничке, вяжут вязаночки без иглы, без ниточки. Привезешь их в деревню свою да отнесешь в избу на краю, на крылечко поставишь, а дале как знаешь. Как сможется, так и сложится. С Богом поезжай, на меня не пеняй, худом не поминай. С тем и аминь.
Подхватил Андрюха в другую руку и туесок с черничками-сестричками, работничками-невеличками. Выходит на крыльцо, а там и его конь стоит, копытом в землю колотит, хозяину знак подает, домой зовет.
Андрюха в санки упал, коня погнал, забыл и старого человека отблагодарить, домашним припасом угостить. Только до Коноваловского буераку доезжает, а его там и волчина поджидает. Конь заржал, на колени упал. Да только Андрюха не растерялся на сей раз и наставил на волка щуку-зубатку для острастки. Волка как ветром сдуло, словно и не было его, дальше езжай, домой поспешай.
Доехал, добрался к вечеру Андрюха до деревни своей, лошадь запарил, загнал, пена клочьями висит, ноги едва волочит. Остановился он подле проруби, откуда бабы воду берут, да и опустил в нее щуку-зубатку.
Та ему только хвостом вильнула, белым глазом мигнула и под лед ушла. Вода-то в проруби словно закипела, пар кверху пошел, пузыри полопались, лед потрескался.
Ладно, первое дело сделал, сладил, пора и за второе приниматься. Только никак ему не хочется к избушке бабкиной идти, туес с пчелами нести. Подъехал к избе своей, на улице никого не видать, не слыхать, решил до утра подождать, с мужиками совет держать, все как есть обсказать. Только с конем его неладное чего-то случилось: мимо проскочил, узды не слушает и дале погнал чуть не вскачь.
Андрюха смекает, что неспроста это, видать, старик из своей избушки издаля за ним следит, направляет, коня понуждает. В санках затаился, вожжами не правит, ждет, куда его конь доставит. А тот прямиком к бабкиной избушке-развалюшке припер и встал как вкопанный, боками мокрыми поводит, глазом косит, удила покусывает, пар с ноздрей пускает, того и гляди, замертво на землю падет.
Андрюха с туесом из санок выходит, самого колотун бьет, ноги подгибаются, дружка за дружку заплетаются. Два шага ступил, за чем и приехал забыл. Только тут дверь заскрипела с посвистом, по-змеиному, и бабка Лягда на улочку высунулась, выглянула, глаза щурит, воздух носом тянет, понять хочет, кого тут носит.
Вконец сробел Андрюха, обратно было кинулся, только бабка Лягда его увидала, вслед закричала: «Эй, пострел, чего сробел? Заходи, коль заявился, чего в такую даль волочился».
Некуда деваться Андрюхе, подходит к ней и туесок подает, тихим голосом говорит, губами едва шевелит:
– Тут, тебе бабушка Лягдушка, подарочек с другой деревни прислали, передали. Не хотел тебя посередь ночи будить, тормошить, решил до утра погодить. Но уж, коль ты наружу вышла, собралась, то прими не откладывая.
Сунул ей туесок в руки костлявые и в санки скок-поскок, коня заворотил, дороги не разбирая, погнал, нахлестывает, а тот и сам летит, взбрыкивает, словно беду чует.
Забежал Андрюха в свою избу, а там Матвей промеж его родни сидит, горькую пьет за упокой души попутчика своего, волками порванного, на части разорванного, в лесу оставленного, без причастия-покаяния смерть принявшего. Увидали родичи Андрюху живехонького-здоровехонького и айда лбы крестить начали, под лавки полезли от страху.
Матвей-то и кричит, молит:
– Андрюшенька, брат мой названый, я тебе при жизни зла, пороку никакого не делал, злых умыслов не держал, почто ж ты по мою душу мертвым прибежал?!
Сел Андрюха за стол, на свое законное место, стакан граненый до краев вина зелена налил, без удержу выпил, крякнул, сальцем закусил, только тогда тулуп сбросил, дух перевел.
– Экий ты, Матвей-воробей, пуганый-перепуганный, – другу своему говорит, в глаза корит, – как уговор выполнять, так ты и бежми бежать, на вороных не догонишь, шею сломишь. А как вино попивать, человека живого поминать, так ты тут как тут, напервей всех за стол садишься, греха не боишься. Негоже так, брат Матвей, винись скорей, как меня в лесу бросал, назад ускакал.
Вылез Матвей из-под стола, сам красный, нос пунцовый, глаз от половиц не отнимает, виниться стал, что друга в беде бросал, свой живот спасал, труса праздновал. Мол, прости окаянного, брата названого, да только своим глазом зрил, как тебя волк свалил.
Посмеялись, разобрались, обрадовались, что оба живы остались, вновь свиделись, знать и дале жить будут. Рассказал Андрей все как есть, и про деда древнего о ста годах, и о щуке диковинной, и о пчелках-рукодельницах, пряхах-затейницах, что в туесе живут, свой холст в темноте ткут.
На том и угомонились, спать ложились. Утром поране встали, только на стол собрали, да слышат вдруг, кричит кто-то громко-прегромко, на всю деревню, будто волки его дерут али медведь насел, ломает.
Выскочили из избы, а там уж, почитай, весь народ на улицу высыпал, кто в чем был, не одевшись, головами крутят, вертят, что за шум прознать хотят. Глядь, а посреди улицы бабка Лягда бежит, словно пляшет, метлой машет, то ли снег метет, то ли кого ей бьет. Поближе подбежала, народ-то и увидел: рой пчел за ней гонится, торопится, жалят-кусают, из деревни направляют, а она от них метлой отбивается, обороняется.
Пробежала она через всю деревню и под горку, к речке, да и в прорубь, словно забыла, что ноне зима, а не лето, холодновато купаться, можно и вовсе там остаться. Так и вышло: нырнуть нырнула, а обратно и не вышла. Мужики схватили багры, веревки, ломы да пешни и давай по дну шарить, бабку искать, спасать. Только ничегошеньки и не вышарили, все зазря, задаром, попусту. С тем и вернулись обратно. Подумали, погадали, решили, что бабка по дну пешком пошла супротив течения от пчел спасаючись. Но никто больно не плакал, не страдал, добром не поминал. На том и забыли о ней, а про Ваньку Ряху, посельщика бабкиного, и разговора никто не завел.
Только дня через два-три Кондрат о Ваньке-цыгане, найденыше своем, вспомнил, к бабкиной избушке отправился, снарядился. Не чужой, поди, решил харчей снести. Двери вовнутрь отворил, а там такой смрад стоит, Ванька, под овчиной укрывшись, лежит, слезу горькую пускает, тихо хныкает. А над ним дюжины две пчел вьются, жужжат, парня пожогивают, до смерти зажалить норовят. Отогнал, как мог, Кондрат пчелок, подхватил парня с лавки, да и домой поволочил. А у того лицо, ну ряха ряхой – от укусов пчелиных распухшее, расквашенное.
Дома Кондрат жену кликнул, а та, как бедного Ваньку увидала, все свои бабские обиды и позабыла: запричитала в голос, кинулась травками, приправками лечить, знахарничать по-своему. Отходили парня, отстояли, на ноги поставили. А как оклемался малость, на человека похож стал, тут же и в город в церкву повезли. Там его батюшка окрестил, крест на шею навесил, ладанку скинул, за порог бросил, долгую молитву читал. Его Федором назвал, а отчество – Кондратьевич.