– Ой, умаялся, грыжа с-под ребер лезет, свету белого не вижу.
– И у меня та же беда незвана пришла. Я и ложку в руке не удержу, пальцы не гнутся, в щепоть не складываются сами, как лопата в кровавых мозолях, шкура с ладошек клочьями слазит.
– И много ли сыскал, друг Колька? Покажь тайком, не выдам.
– Если б сыскал, давно б показал. Только нет ничегошеньки, акромя дождевых червей в нашей земле, видать, не водится, не запрятано. Никак сбрехал нам заготовитель про самородок, попутал чего.
– А может, не там ищем? Я припоминаю, куры мои тем летом за деревню частенько ходили, там мусор на выпасе рыли.
– На выпасе говоришь? Да его и за десять лет не перелопатишь, там и загнешься. Ладно, есть у меня одна затея, как выпас проверить. Жди меня, к утру вернусь. – С тем и пропал Колька, про затею свою ничего другу не сказав.
А на другой день приезжает он на тракторе-экскаваторе с ковшиком сзади подвешенным. Кликнул Захара – и на выпас. Показали трактористу, где рыть, а сами с грабельками следом идут, землицу проверяют. Так весь выпас вдоль и поперек изрыли, что ни пешком, ни верхом не проехать, не пройти, хоть караул кричи. Ладно, что тракторист под вечер на старый пень наскочил, ковш набок сбил, машину свою покалечил, с тем и умотал обратно.
Попозже собрались почти все мужики возле магазина, друг на дружку не глядят, стесняются, мозолями особо не похваляются. А чем хвастаться, бахвалиться, когда работу всю как есть позапустили, деревню вдоль и поперек изрыли. Сено не ставлено, дрова не пилены, с колхозу поувольнялись, коль в кладоискатели подались. На Захара пальцами тычут, его во всем и винят. Скотину побитую жалко, а пустого труда своего и еще жальче. Не то беда, что во двор вошла, а та беда, что со двора не идет. Купили бы сала, да денег не стало. Лиха беда всех с ума свела. Такая вот штука клад искать, чертей гонять, людей смешить, себя иссушить. Дай вам Бог пировать, а нам крохи собирать.
Посудили-порядили, надо бы обратно в колхоз подаваться, за работу приниматься, а то к зиме клади зубы на полку, помирай втихомолку.
Так вот мы и жили, сани купили, кобылу продали, баб запрягали, воду возили, баню топили, поросят мыли, а сами шибко не тужили.
Хорош я тебе случай рассказал? Жили-были журавель да овца, накосили оне стожок сенца, а не сказать ли все опять с конца?
Дед Миша, по прозвищу Башкур, блаженно щурится на солнышке, подставляя небритое морщинистое лицо, смахивая негнущейся рукой с него надоедливых паутов.
– А про себя чего не расскажешь? Или не рыл землю вместе со всеми? – спрашиваю его. – Твой дом как раз рядом с домом Захара Ефремова впритык стоял, может, на твоем огороде курица чего и склевала?
– Это я и без твоего указу знаю, где та курочка камешек склевала. Да я, скажу тебе, не то ботало, которое к шее примотано, чтоб трезвонить всем. По нашей речке, видел, поди, камешки антересные попадаются, встречаются. А в речку саму лесной ручей впадает. Он из-под песчаного холма начало берет. Тот ручей мой дед Степан еще до революции заприметил и жилку золотую отыскал. Приметить-то приметил, да и завалил сухостоем, хворостом разным. Время неспокойное пришло: революция, колхозы, война.
Он дажесь моему отцу ту жилку не показал, не надеялся на него. Больно горяч мой батяня был, мог и открыться кому ни попадя. А перед смертью своей свел меня, мальца, дед к ручью и страшную клятву взял, что до поры до времени не откроюсь никому, пока свободу не объявят да землю народу не вернут. А коль не дождусь того, так чтоб внукам своим завещал. Только нет внуков у меня, одна внучка. Как быть, и не знаю…
– Да, дед! Не зря тебя на деревне Жилой кличут, не зря…
– Слушай, – говорит он, – а дай мне денег взаймы, чтоб к профессору съездить, здоровьем поправиться, подлечиться малость. Может, и дождусь ее, свободы. А нет, так тебе тот ручей покажу. Все одно надо открываться кому-то.
– А надо ли, дед? – спрашиваю с сомнением…
Стерва
Я тебе что еще сказать хотел: кто как живет, такая о нем и слава идет. Какова баба – такова ей и слава. Добрая слава за печкой спит, а худая по свету бежит…
От людей не спрячешься, не затыришься в закуток, все одно обо всем узнают, прознают, всему миру выскажут, не тебя самого, так ворота ночью дегтем вымажут, не отмоешься.
То лишь бритва скребет, а слово вострое насмерть режет. Люди зазря ничего не скажут, а правду укажут. Мир по слюнке плюнет, вот тебе и море. Так говорю?
А дело у нас было так, что старик с печки на пол бряк, а там баба лежала, никуда не убежала. Через короткий срочок родился у нее сверчок. По лавкам скачет, песню плачет. Деду песни надоели, за топор схватился, за сверчком пустился. Промеж глаз тому обухом саданул, стену проломил, крыша упала, баба горшок сломала. Так теперича и живут: без стены, без крыши, в избе одни мыши. У деда борода до колена, а в доме ни полена. А в городе живет царь Тофута – и сказка вся тута!
Ничего не понял? Вот чуток подрастешь, авось поймешь. Моя присказка коротка, как слово у молодки: долго в гости зазывала, да мало на стол подавала. Не ходи дружок на чужой дворок, а то чего как случится, так до старости не отмыться. А нам Господь повелел от земли кормиться, чтоб была белая мучица да в ведре водица.
Опять не понял? Ну, тогды слухай дале: ехал Ваня из Рязани, у него дырявы сани. Четыре рогожи положили, а три следом пустили. Оне вперед его прибежали, на кровать упали, а Ваня в дом вошел, жену не нашел. С тех пор так и живет-может, в землю рожей.
Помню случай у нас был особый на деревне с Санькой Перминовым. Сейчас-то все о нем и призабыли, а я нет-нет да и вспомню о том. Поехали те Перминовы к сродственникам своим на свадьбу, да и поугорали там замертво. Привезли их обратно мертвыми, схоронили. А Санька, он еще мальцом был, не ездил, потому и живым остался. Взяли его к себе отцовы братья на жительство, вырастили.
Он как из мальца парнем сделался, так в работу по людям пошел. Тем и кормился. А потом и вовсе мужиком стал, косая сажень в плечах, здоровущий мужик с него вышел. Хоть мелка река, да круты берега. Такую он силу набрал, что одной рукой сарайку за угол поднимал. Двух мужиков за шкирки возьмет, лбами собьет, искру выбьет, от нее и прикурит.
Но норовистый был! Спасу нет! Норов, он что боров, в землю упрется, в сторону не собьется.
Вот за энтот норов Саньку и невзлюбили. Чего другому бы простили, все на него ложили-вешали, словом добрым не тешили: и нос крив, и нрав не прав. И кликать его стали по чудному: Перма-Стерва. А чаще всего так Санькой Стервой и кликали, называли, иного имечка и не знали.
Другой бы на его месте норов умерил, себя да людей пожалел, коль вышел таков прострел. Ан нет, не таков Санька Стерва из себя был, чтоб кому простил: такого чем боле колотят, тем шибче нос воротит. А кабы на дятла не свой носок, никто б его в лесу не нашел.
Вот и Санька Стерва на дровнях по деревне правит, а встречу ему другой мужик едет. Ему бы тишком в сторонку свернуть, лошаденку попридержать, встречного пропустить. А у него зенки словно в небо уставлены, ни за что не свернет, знай себе нахлестывает лошадку, шагу не сбавляет, вперед погоняет, пока оне сердешные одна с другой морда к морде не собьются, хомутами-дугами не сцепятся.
Встречный-то мужик на Саньку ругаться-материться зачнет, на чем свет клянет, а толку, как с воробья пуха, тот не шевельнет и ухом. С дровней подымется, к лошади чужой подойдет да как кулаком жогнет ей, бедняге, промеж глаз, та и с копыт долой. Потом санки с мужиком вместе перевернет в сугроб и дальше покатил, будто муху задавил.
За норов его такой и опасались мужики наши Саньку Стерву. Никто ему и перечить не смел, словечка поперек не скажет, не выкажет.
Заявится Санька на посиделки в дом к кому, а парни враз и робеют, словечка не скажут, по углам жмутся, хоронятся. Девки песни не поют, глазками не стреляют, все замолкают.
Посидит Санька, попыхтит, ничего не скажет и обратно в дверь. По половицам ступает, как жернов по ним катят, трещат, скрипят, прогибаются, доска и та силищу не дюжую чует, стонет. Только он за дверь, а у парней с девками уже и разговор не ладится, не клеится, как подменили их. Вся веселость пропала, убежала, быстрехонько одеваются, по домам разбегаются.
Другой бы на Санькином месте али в город подался, коль мир его не принимает, на заработки отправился, в другое какое место съехал. С его-то силищей можно было подковы гнуть, железо ломать, себя за деньги показывать, хорошо зарабатывать. Только никто ему того, видать, не присоветовал, не подсказал, совета доброго не дал. А так бы глядишь и стал он человеком известным, заметным.
Да сейчас не о том разговор-беседа, что дорога ложка к обеду. Хошь, так и поезжай на обед, а слово привези в ответ. Не я при слове живу, а слово при мне. У нас не по словам человека судят, а по делам.
Так у нас Санька Стерва и жил на деревне, сам по себе, со своей думой на уме. Ни с кем не знается, не якшается, по улице идет, шуба задирается. Разве можно так жить-быть? И людям не хорошо, и ему в тягость.
Жил у нас тогда Микита Зырянов. Мужичонка из себя маленький, дохленький – соплей перешибешь; за кадку встанет и не видать. Из себя неказист, да на миру речист. Дом гол как кол, никакой удобы.
У такого хозяина ни удавиться, ни зарезаться нечем. Вот Микита и подъехал, подставился к Саньке Стерве, чтоб тот ему дровец из лесу привез. Сам, дескать, никак не соберусь, не решусь: то лошадь хвора, то упряжь мокра, не выедешь со двора.
Ну, Саньку долго уговаривать не надо: Бог дал здоровье в дань, а деньгу сам достань. Коня запряг, топор на сани, мы и сами с усами, где захотим, там и станем, погнал в лес. К вечеру обратно правит: такой воз везет, что конь едва идет, он ему за постромку помогает, плечом налегает. Аккурат у Микиткиного двора и свалил. Дровишки один к одному, хлысты подобраны, руби да печь топи.
Микита на крылечко свое о две половички, наземь кинутые, выскочил, головенкой крутит, вертит, на Саньку глазами лупает, ресницами помаргивает, закавыку какую ищет, чтоб мошну не трясти, деньгу сберегчи.