– Ты чего же, сын свинячий, потрох собачий, без моего ведому-указу мужика русского завел, в дом привел, принял, никому ничегошеньки не сказал?! Иль я уже не мулла для тебя?
Тот ему:
– Прости, помилуй, а уж вышло так. Не успел до тебя сгонять, съездить, хозяйство одолело, замучило, пузо все вспучило. Отработаю, отплачу, сколь скажешь…
– А парень тот веру нашу принял? А калым тебе заплатил, как должно, положено?
– Ой, Мулла Муллаевич, как ему нашу веру принять, коль у него другая стать. Он же русский, лоб узкий, не нашего роду-племени. А калым не давал, да я и не брал, не просил, так в дом жить пустил.
– Худо ты, Рахимка, поступил, что русского в дом пустил. Дорого придется тебе расплачиваться за свои грехи, перед Аллахом долги. Заберу у тебя дочку Райку в уплату, пятой женой к себе возьму.
Рахимка-то не знает, чего сказать, ответить, а поперек муллы идти опасается, предлагает:
– Позову-пошлю к тебе зятя своего, Гришку рыжего. Поговори, потолкуй с ним, обрати в нашу веру. Может, и согласится-сладится.
– Ладно, зови до меня, поговорю-потолкую с ним. Давай посылай.
Бежит Рахимка обратно к дому вприпрыжку и на Гришку:
– Аида, паря, собирайся. Мулла приехал, желает тебя видеть, говорить.
А Гришка ему:
– Коль я ему нужен, то пущай и идет сюда, а мне так ни к чему к нему таскаться, время тратить. Видишь, сапоги тачаю новые, не до муллы вашего.
– Ты чего такое, паря, говоришь! Это ж сам мулла! Да он же Райку к себе заберет-увезет, и не пикнешь.
– Это как же он у меня жену мою заберет?! Мы еще поглядим, кто кого. Не на того нарвался, наехал…
– Так ты, паря, веры не нашей. У нас свои законы-правила. Иди к мулле по-доброму, по-хорошему. Авось и обойдется.
Уломал-таки, уговорил Гришку. Собрались они, пошли до муллы. В дом заходят, а тот на коленках стоит, молитву творит, талдычит чего-то по-своему, все «алла, да алла…». Рахимка тожесь на коленки пал, шептать начал, ладошки к лицу прикладывает, молится, значит. А Гришке надоело стоять, сел на коврик, достал из кармана краюху хлеба да головку лука и есть начал от безделья. По избе-то дух луковый и пошел, в ноздрях щиплет, слюнки торопит.
Мулла с Рахимкой само собой запах луковый учуяли, носами воздух тянут, на Гришку косятся. А он протягивает мулле кус хлеба и предлагает:
– На, угостись, а то проголодался, поди.
Мулла как скочит с коленок, да как закричит, завизжит:
– Ты почему такой-сякой, немазаный, рябой, молитве мешаешь, наш закон не уважаешь?! Не мы в твою деревню пришли, а ты к нам. Не лезь туда, куда не спрашивают, а то можешь и без носа остаться.
Гришка само собой взъерепенился, въярился и на него:
– Ты мне не указуй, куда ходить, где жить, с кем спать ложиться. Мы и сами с усами, не таких видали.
Мулла на него кинулся, в грудь кулачками тычет, слюной брызжет:
– Не дам с нашей девкой жить, коль нашей веры не признаешь, не уважаешь. Народ подниму, девку отберу, дом спалим! Завелся так, что и не остановишь, не перебьешь.
Слушал его Гриня, слушал, а потом вытерся от слюней его, да и взял двумя пальцами муллу за приплюснутый нос. А руки у него, что щипцы стальные. Как сожмет тому носопырку изо всей мочи своей, так кровь-то и брызнула, заблажил мулла, слезы из глаз хлынули. Рахимка кинулся Гришку оттаскивать, унимать, едва оттащил. Тот к мулле:
– Ты не ори, а ладом сказывай, чего я сделать должен, чтоб веру вашу принять, с Райкой по закону жить, правильно. А то у меня разговор короток – нос оторву, а тогда ори, кричи, жалуйся.
Мулла водицы отхлебнул, кровь рукавом отер, видит, с парнем криком не сладить, лучше добром, чем худом. Говорит ему:
– Ты калым платил? Не платил. В Аллаха не веруешь, обрезание не делаешь. Как я могу тебе разрешить с Райкой жить? Плати калым, делай обрезание, как мужику положено, Аллаху молись, клянись, что веру признаешь, веруешь.
Гришка от таких речей за калган свой и схватился:
– Ладно, калым я заплачу, отработаю. Аллаха вашего тожесь признаю, поклонюсь, авось спина не переломится. А вот резать себя не дам, и все тут!
– Тогда Райку заберу! – мулла ему.
– Не заберешь!
– Ночью выкрадут, подале увезут и не найдешь!
– Да я тебя! Не только нос, но и башку оторву!
– Народ кликну, скажу, чтоб с деревни нашей выгнали.
– Не выгонят. Я своих мужиков позову, наведем порядок, кровью умоетесь. Нашинские мужики всегда ваших лупцевали.
Тут Рахимка встрял, Гришку за руку схватил, лопочет:
– Чего упрямишься? Чего жалеешь? Он же тебе не весь конец отчекрыжит, а только самую малость. Для виду. Положено так. Зачем шум поднимать, народ созывать, баламутить? Согласись, паря.
Думал Гришка, думал: и так не ладно и эдак не то. Точно Райку выкрадут, коль артачиться будет. Попал Федот в переплет, разевай пошире рот. Махнул рукой, спрашивает:
– Когда резать станешь?
Мулла заулыбался, по избе заметался, засуетился, аж светится:
– Давно бы так. Зачем шумел, упрямился? Прямо сейчас все и произведем, сделаем, сымай штаны, иди за занавесочку. У меня все с собой, все готово, собрано. И еще чего-то там лопочет, вокруг Гришки хлопочет.
А тот с лица и побледнел весь, кровь отлила, в голове зашумело. Не ждал, что так вот сразу. И деваться, отступать некуда. Сам согласился, желанье выказал. На дверь покосился, на всякий случай перекрестился незаметно, молитву прочел, у Богородицы да Николая-угодника помощи попросил и заходит за занавесочку, штаны стягивает.
Мулла тут же щипчиками его молодца ухватил, ножичком чиркнул и все, готово, отчекрыжил. Тряпицей холщовой перевязал, кровь унять, и Гришке:
– Вот, паря, теперича и ты нашей веры мужик стал. Живи со своей девкой покуда, а с тебя баран причитается.
– Это за что ж с меня баран? За то, что ножичком чирканул, кровь мне пустил, а я еще барана тебе должен дарить?! Хорош гусь! Неча сказать, почище нашинских попов будешь. – И пошел из избы на улочку. А там уже перед крыльцом Райка топчется, мается. Видать, прознала, что Гришку к мулле повели чуть лишку у молодца подрезать, переживает баба. На грудь к нему кинулась, по щеке гладит, плачет.
– Больно, Гришенька? Не переживай, я тебя еще крепче любить стану.
– А-а-а… обойдется, заживет, как на собаке, айда домой.
К осени уже дело пошло. Живут Гришка с Райкой чин чинарем по ихнему закону. Татары к Григорию попривыкли, не чураются, но все одно в дом али на праздник какой не приглашают. А тут случись им на охоту собираться. Лося загонять. Мяса заготовить. И говорят они Рахимке:
– Ты уже старый шибко будешь, а вот парень Гришка пойдет в загонщики. Отправь его к нам, пущай за лосем погоняется, побегает. Глядишь, и тебе перепадет чего, от задней ноги уши, от хвоста копыто.
Кликнул Рахимка Гришку, велит ему в лес с охотниками собираться, лося гонять.
– А ружьишко-то какое у тебя есть? – Гришка спрашивает.
– Откуда у меня ружо? Сроду не бывало.
– Как же мне на охоту идти без ружья? С топором что ли?
– Помогать станешь, за это свой куш получишь, мясо в дом принесешь, коль не подведешь.
Пошел Гришка, как борзый пес, налегке, нога в руке. Татары на него смотрят, по-своему лопочут, улыбаются, насмехаются, что русского вместо собаки взяли.
Долго шли, добрались до болота, полезай кому охота. У кого ружье в руках, те за деревьями стали, а кто без него – тех в болото погнали лося искать, шуровать, на полянку выгонять.
Ползал Гришка по болоту, вымок весь, упарился-умаялся, в грязи, как леший, перевалялся-перемазался. Нет нигде лосей, как сгинули.
Надоело ему энто бестолковое дело, вылез на чистинку, охотников с ружьями нашел. А те у костерка сидят, чай кипятят, сухари хрумкают, над Гришкой смеются-гогочут:
– Где тебя носило, кружило? Лосей тут сроду не бывало. Ни единого следа не видно, зря лазил.
Он им:
– Чего ж не позвали, не крикнули?
– А чего тебя звать? Набегался, налазился, сам пришел.
Григорий от таких слов так рассердился, расходился, что всех поубивать был готов без лишних слов. Обложил их по матушке и прямиком обратно в деревню зашагал.
Шел он, шел и тропинку потерял, с дороги сбился. А тут и темнеть начало. Места незнакомые, глухие, лес стеной стоит, урман сплошной, только филин где-то с елки ухает, покрикивает, страху на людей нагоняет.
Вдруг к речке чистой да прозрачной выходит. Журчит она, пожуркивает, словно разговаривает с кем. А по берегу ее… грибов тьма-тьмущая. И все больше рыжики. Так ими все и усеяно, рыжиками.
Обрадовался Гришка, хворосту набрал, костерок запалил, в котелок воды набрал, на палку нацепил, на огонь поставил. Набрал чаю полевого, рыжиков на жареху, куртку на землю постелил, сам улегся.
Лежит себе, под нос песенку насвистывает, мурлыкает чего-то, а руки работы просят, не привычно без нее-то. Подхватил березовую палку, примерился, ножичек в руки взял и ну резать, строгать. Сперва вчерне обделал, пригляделся, что ложка выходит как раз. Стал ложку и резать, дело-то нехитрое. Только заместо ручки вырезал старичка древнего с длиннющей бородой, с бровями мохнатыми, нос картошкой, на голове шапочка одета.
Поглядел – самому любо-диво! Смешная ложка вышла-получилась. Тут у него чаек закипел, он и начал его ложкой новой хлебать, прихлебывать, дует, чтоб не обжечься. Так энтим делом увлекся, что не заметил, не услышал, как подошел к костерку кто-то сзади. Стоит и дышит тяжело так. Гришка на ноги вскочил, думал, что зверь какой. А перед ним древний старик с бородищей до колен, седой как лунь, брови, что беличьи хвосты густые, кустистые, в руке посох держит с волчьей головой на рукояти.
Спрашивает он старика:
– Кто такой будешь, что один по лесу блудишь, никого не боишься, не опасаешься? Может, заблудился, так садись к костру, похлебай чайку, закуси грибками жареными.
Засмеялся старик, задрожали деревья вокруг, земля закачалась, птицы ночные смолкли, зверье затаилось.