Сибирские сказания — страница 4 из 64

Блинчики деда Башкура

Сибирские былинки, сказки-невелички о бедной русалочке, обманутом черте, парне-оборотне, тетушке-баннице, девке-бесприданнице, сказанные дедом заместо рюмки перед обедом.

Незамужным девицам лучше не читать, людям злым в руки не давать. Кто в Бога не верил, черта не встречал, тот и быличек сроду не слыхал. А кто их читать станет, в руки возьмет, пусть три раза молитву прочтет, на восток перекрестится, в день воскресный в храм пойдет. Тогда нечисть лесная к нему не пристанет, в дом не войдет, гнезда не совьет.

Читай с толком, на нас не гляди волком. Этот сказ весь про нас. Не то чудо, что лежит худо, а то лихо, что внутри тихо. Читать читай, да на нас не пеняй.

Поют собором, а живут по дворам.

Доброе слово рядом лежит, а худое впереди бежит.

Не поминай нас худом перед добрым людом…

Сырое слово не горит, не тлеет, а крепкое слово душу греет.


Стоит город стольный Тобольск на горе, звонят тридцать три храма по утренней заре. Всех чертей-упырей окрест разгоняют, в леса да болота от добрых людей запирают.

А вокруг города Тобольска триста деревень. Работают крепко, кому не лень. Пока мужик на работе, баба в хлеву, нечисть за печкой сидит в дому. Мужик в избу придет, с мороза чихнет, а черт тут как тут – выходи на круг, айда плясать, песни орать.

И так доплясались, что черти народ из домов выгнали. Подались все до города, борониться от злого ворога. Свет бел, да люди черны. Испугался беса – не ходи до леса. Бес он и гору свезет, а людьми, что вениками, трясет. На него, что на волка, нет суда, все ему без толка.

Стало в городе Тобольске на триста домов больше, стало вокруг города на триста деревень меньше. В каждой деревне свой черт сидит, воду мутит. Землю репейником, лебедой засеял – такие у нечистого нынче затеи.

Из всех деревенек одна осталась о три дома, четвертая дорога. Жил в ней дед Башкур, не пущал нечистого дале околицы, оборону держал. Держал, пока не помер. Хоть не был дед тот богатырем, а слава добрая осталась о нем. Может, кто его и бранил, только Бог крепче хранил. Слово доброе в землю не зароешь, ножом не порежешь, в огне не спалишь.

А деревенька та до сих пор стоит, людей веселит, обо всем помнит.

При-вступление

Летел, значит, змий над деревней нашей… ну, летел себе и летел. Никого не трогал. A в зубах тащил двух баб и трех мужиков. Он их, видать, на болоте брусничном прихватил. Хорошее у нас за деревней в десяти верстах болото! Змий там и пасся.

Тащит он таким манером двух баб да троих мужиков, и видно, что тяжко ему бедному, все ниже да ниже спущается с неба. А тут еще одна баба такая поперешная ему попалась, туес свой с брусникою из рук не выпустит никак, а все норовит змия им по морде пздануть. Тот, бедняга, моргает, морщится, щурится, но зубов не разжимает.

Одного мужика Ильюхой звали. Он и взмолись: «Илья-пророк, крестный мой небесный, выручи нас за-ради Христа! Не дай пропасть задаром от гадины болотной!»

Илья-пророк, видать, услыхал его, пожалел. А может, просто хотел со змием счеты свесть, но только как начал пулять стрелами своими по твари болотной, такое светопреставление началось!

Мы тут все из изб повыскакивали, глядим на войну небесную, дивимся. А Илья-пророк в тот день чего-то не в себе был: то ли с похмела большого, то ли поцапался с кем, но стрелы его все мимо да мимо змеюки и на мой картовник сыплются, весь его и побило.

Но змеюка стрел Ильюхиных испужался и баб с мужиками побросал где ни поподя. А туес-то у той поперешной бабы напоследок выхватил и был с ним таков. Утек. Она его потом, туес свой, нигде так сыскать и не смогла. Да…

Так к чему это я? Где змеюка народ побросал, там вскоре и деревни наши пошли. Первую Жабловкой назвали. Отчего так? Да потому, что все оне на жопы попадали. Ране так Жоповкой и звали, а волостной писарь для пущей красоты переписал на Жабловку. Но мы их все одно Жопохватовыми зовем. Откликаются.

Другую деревню Почекуниной кличут. Верно, мужик как пал на землю, так умом чуток и тронулся. А по-нашенскому чокнулся, чеканулся. Вот.

…Мы укрылись с дедом Башкуром в его мыльне, как он зовет свою баньку, и «сидим» самогонку. Гоним, значит. У деда Башкура на все мои вопросы свои объяснения и присказки. Выходит, что все деревни в округе пошли от змия, что подкарауливал людей на брусничном болоте.

Избы рубили, чтоб змий не украл ночью. Родник в ложбине тоже он нашел, любил из него чистую водичку пить с устатку. И хлеба на полях он портил, народу вредил. А картошка в деревню тоже от него попала: стащил где-то, но жрать не хотел сырую, выбросил, а мужики и подобрали, садить начали.

А стрелы, что Илья-пророк в змия швырял с великой промашкой, дед Башкур собрал со своего огорода и правил ими всяческие болезни и хворости. Лучше всяких лекарств помогало.

Прошу его показать хоть одну стрелу. Рылся в сундуке, рылся, не нашел. Видать, говорит, последнюю вдовой соседке тем летом отдал, а та и не возвернула. Бабская ручка завсегда с клеем.

– Ладно, пойдем в огороде поищем, а заодно и картовник пороем, само время. Глядишь, и стрелу найдем, – принимает мудрое решение дед Башкур.

Роем картовник… Накопали уже ведер с двадцать, а стрелы ни одной не попалось. Дед кряхтит, держась рукой за поясницу, поглядывает на небо.

– Однако давно, видать, змий не летал над деревней, химии нашей боится. А Илье чего зазря стрелы тратить? У него тоже запас не велик, беречь надобно. Ладно, я тебя и без стрелы вылечу, коли заболеешь, самогонкой. Она у меня дюже сердитая, мертвого подымет.

Айда-ка лучше дрова рубить…

Делать нечего. Колю дрова, иду с ведрами за водой под горку. Дед тем временем извлекает из кладовки свой «амуниций»: корчагу с дырой в боку, ведерный чугун и «трубню», самую главную часть самогонного агрегата. Затем берет свежую буханку хлеба и начинает жевать большими порциями, вынимая мокрые куски изо рта и промазывая дыры. Мне эту важную работу не доверяет.

– Тут особая слюна нужна, крепкая. От твоей все разъехаться может на хрен. Я свою знаю, она что рыбий клей. Ране даже соседи приглашали для энтого дела.

«Трубня» – это обычная дюймовая труба, вделанная в дырявую лохань и закрепленная в ней варом. В лохани холодная вода. А конец «трубни» вставлен в дырку корчаги, закрепленную на чугуне. В чугуне выбродившая брага, которую ставят на дрожжах и сахаре. Все стыки промазываются для герметичности пережеванным хлебом. Вроде вся и премудрость.

Чугун стоит на погнутой буржуйке, которая никак не желает растапливаться и нещадно дымит. Лезу на дырявую крышу мыльни, чтоб прочистить жестяную, присобаченную абы как трубу. Похоже, что все сделано на ширмака, наспех, на живую нитку.

Дед Башкур кашляет в махонькой мыльне и отмахивает от себя идущий из буржуйки едкий дым рваным фартуком. Не выдерживаю смрада, предлагаю: «Пошли лучше в дом. Там плита получше».

Не-е-е… Никак нельзя. Споймают…

Кто споймает?! В деревне, кроме тебя, никто давно не живет, кругом ни одной живой души…

Ага, а вдруг участковый али с району кто пожалует? Тепленькими нас и накроют…

Так они и в мыльне твоей накроют…

Не-е-е… В мыльню заходить нельзя. Вдруг я тут голый али с бабой своей моюсь. Не можно входить… Тут и сидеть будем. Ране мы вообще на ручей уезжали, прятались, когда власть-то крепкая была. И караульных на бугре ставили. Теперича уже так не ловят, но все одно хорониться надо, нелишне…

Вижу, что спорить бесполезно. Бог с ним, с дедом. Сидим… Первая порция накапала часа через два, когда я уже заснул. Дед будит и сует полстакана теплой жидкости:

– Спробуй… Первачок…

Жидкость такая вонючая, что запах от нее слышен, вероятно, в соседней деревне. Но дед радостно хихикает и выливает в себя свою порцию.

Разве это вонюча? Э-э-э… Ты, милой, у брысинских мужиков самогонку не хлебал, вот та шибко вонюча была, только оне сами пить ее могли. С картошника гнали и шелуху от шишки добавляли для вкусу. Я к ним завсегда со своей ходил.

Дед, а почему деревню так звали? Брысино?

Известно почему, оне же котов лучших по всей Сибири выращивали. Даже с Москвы за ними приезжали. Ловчие коты были, собаку загрызть могли, коль долго не покормишь его. Я одного ихнего держал, так согрешил с ним – всех кур умял и гусей соседских драл дажесь. А самогонку сидеть те брысинские мужики все одно не умели. Вот…

А по-за речкой деревня стояла, ты говорил, Сисюхина. Это отчего?

Так речка от них далеко была, а воду ж тогда все больше бабы таскали…

И что?

Как что? Идут в гору, а титьки у них до земли висят. Сисюхиными их все и звали.

А тебя самого Башкуром за что прозвали?

Дед хихикает, ощупывает лысую голову и, довольный осмотром, предлагает:

– Пощупай-ка… Вишь, какая она у меня маленькая, но твердая. Я по молодости ей, бывало, и убить мог, ежели рассердят. Все и боялись, а звали Башкуром. Я такой, шустрый…

Дед Башкур помнит столько разных историй и присказок, уйму! Расскажет какую и обязательно добавит в конце: «Такие вот были блинчики».

После каждого «блинчика» переворачивает стопарик самогонки, крякает, закуривает собственный самосад и хихикает:

– Однако помру я скоро, а дом-то и оставить некому. Бабка давно померла, сыновья в городе. Мне не столько дом жалко, как домового мово. Куды он без меня? Может, к себе возьмешь?

– Это как к себе твоего домового?

– Да просто очень. Как я помру и узнаешь о том, то ты в дом залезь, тут у меня рама одна неплотно сидит. На лавку сядь, а рюкзак свой развяжи и на полу оставь. Пущай в нем хлеб и сало будут. Посиди, покури, а потом завязывай рюкзак и дуй на автобус. В город как вернешься, выпусти дома его, обратись ласково: «Выходи, хозяюшко дорогой, живи у меня, никуда не уходи, ладить будем». И все. Понял?

Делать нечего, соглашаюсь. На другой день уезжаю в город. Зимой уже встретил в автобусе сына деда Башкура. Сказал, что умер дед. В аккурат на Рождество. Теперь деревня совсем пус