Делать нечего, поплакала Танзиля незаметно, да и стала прощаться с Нургали. Привязала ему на шее ленту голубую и свела в лес в самый дальний урман, взяла хворостинку с земли, хлопнула его по боку, чтоб он обратно следом за ней не пошел, и говорит:
– Век не забуду, как твоя мать меня из беды выручила, от позора несмываемого спасла. Но и ты не забывай, как я тебя кормила собственной грудью, собакам в обиду не давала, от злых людей берегла. А потому прошу тебя: коль встретишь в лесу кого из моих родственников, то тоже не трогай их. Помни, что ты теперь родня нам, но вот жить вместе мы никак не может. Иная у тебя судьба. Все понял?
А Нургали ее внимательно так слушает, урчит чего-то, по-своему головой лохматой качает, принюхивается к новым незнакомым запахам и словно все ее слова понимает. Повернулась Танзиля и пошла обратно в деревню, а сама думает: «Наверняка он за мной увяжется, обратно в деревню возвернется». И обернуться боится, чтоб тот к ней не кинулся, а то не выдержит, приведет с собой обратно.
Но тихо все сзади, лишь лес шумит, да дятел где-то по трухлявому дереву стучит, а так больше ничего не слышно. Прошла Танзиля полпути, не выдержала, оглянулась. Никого. Хотела крикнуть, позвать Нургали, да вовремя спохватилась. Вздохнула тяжело и потихоньку дальше пошла.
Год прошел, а может, и больше. Несколько раз люди сказывали, что встречали в лесу медведя с голубой лентой на шее. Он от них не убегал, но и на голос не шел, а лишь смотрел внимательно, будто ждал кого. Узнает о том Танзиля, кинется в лес к тому месту, где медведя встретили, зовет: «Нургали, Нургали! Выйди ко мне, дай посмотреть на тебя, какой ты стал». Только никто к ней не выходит, на зов не откликается, так ни с чем и уходила обратно.
А потом посватал ее тоже вдовый мужик из соседней деревни. Родители согласие дали, и переехала она к новому мужу, стала в его доме жить. Начали у них дети на свет появляться, первым сын родился отцу на радость, что помощник вырастет. Танзиля и назови его Нургали, ничего мужу про случай с медведем не рассказав, чтоб лишних пересудов не было. Вырос Нургали, юношей стал и больше всего любил в лесу пропадать, сколько его отец и мать ни ругали, ни наказывали. Никак его не удержишь, все одно сбежит и допоздна бродит где-то, вернется весь в колючках, в иголках хвойных, смолой перемазанный. А однажды и не вернулся ночевать совсем. Подождали до утра, родню с собой позвали, пошли Нургали в лес искать. Ходят, аукают, в колотушку стучат, да он не откликается. Или зашел далеко, или случилось что. Танзиля, понятное дело, в слезы, муж брови хмурит, молчит, что делать, как быть, и не знает. Время уже к вечеру близится, солнце на закат клонится, скоро ночь наступит, а они никак парня сыскать не могут.
Вдруг Танзиля плакать перестала, платок на голове поправила, да и заявляет решительно так:
– Идите все по домам, а меня одну оставьте, сама сына сыщу.
– О чем ты, жена? – Муж к ней кинулся, испугался, не тронулась ли она умом от горя такого. – Где это видано, чтоб женщина одна на ночь глядя, в лесу осталась. Ты как желаешь, а я тебе согласие на то не дам.
– Хочешь, чтоб из дома ночью сбежала? – Танзиля ему отвечает. И такой у нее голос уверенный да решительный, что не стал муж перечить, собрал родню, и пошли они обратно в деревню.
Как Танзиля увидела, убедилась, что никого рядом нет, ушли все, то зашептала негромко то самое заклинание, что от бабки родной когда-то слышала, которое один раз уже помогло ей, от позора спасло, медведицу из леса вызвало. И часа не прошло, ночь еще на землю не упала, как словно шум какой до нее сзади донесся. Повернулась, а из кустов огромная голова медвежья высунулась и точно на нее в упор глядит.
– Ты ли, Нургали? – вскрикнула она радостно. – Признал меня? Подойди ближе, дай погладить, поласкать. – Но стоит медведь и шага не сделает, только голос ее внимательно так слушает да башкой крутит. – Не хочешь? Ну, как хочешь. Помоги тогда мне сына родного найти, что вчера в лесу заблудился. Ты наверняка знаешь, где он есть.
Рыкнул медведь коротко, носом воздух втянул и пошел мимо нее куда-то. Танзиля следом бежит без остановки, не замечает, как ветви ее по лицу хлещут, корни деревьев за ноги цепляются. Сколько она так за медведем бежала, и не помнит. Вдруг остановился он, повернул голову к ней и рыкнул опять. Танзиля глянула, а прямо перед ней ямина, водой промытая, высотой в человеческий рост, а на дне лежит сыночек ее Нургали и жалобно хнычет:
– Прости меня, мамочка, что не послушался тебя с отцом и в лес без спросу ушел. Не заметил эту ямину, провалился в нее, ногу подвернул и наверх вылезти не знаю как.
– Да то, сыночек, не беда, – Танзиля ему отвечает, – сейчас я тебе помогу, и отправимся домой потихонечку.
Сняла она пояс от платья, связала его с платком своим, опустила на дно ямы, а Нургали ухватился крепко, и вытянула она его наверх, к себе прижала, не замечает, как от радости слезы по лицу побежали, потекли ручейком тоненьким.
– А это кто? – вдруг вскрикнул Нургали и рукой на медведя показывает, что рядом стоит, мордой вертит.
– Не бойся, сынок, то брат твой названый. Я его, когда тебя на свете еще не было, своим молоком вскормила, на свободу потом выпустила. А он, видишь, как меня отблагодарил, указал, где тебя искать. Спасибо тебе, Нургали, что добро не забыл. Ступай теперь с миром.
Тот рыкнул тихонько и в лесу скрылся, словно растаял, даже ни одна веточка не шелохнулась.
– А почему ты его, мама, моим именем назвала?
– Да уж так вышло, что одинаковые у вас имена. Ничего в том плохого нет. Пошли лучше потихоньку-помаленьку в сторону деревни, чтоб по свету добраться.
Когда наши деревенские о той истории узнали, то стали Нургали медвежонком дразнить. И впрямь он чем-то на медведя походил: косолапил здорово, ходил чуть руки раскинув, ну, медведь и медведь по всем повадкам. А уж какая у него силища объявилась, когда он в лета вошел! Никто с ним справиться-совладать не мог. Да он и не скрывал, что через мать в родство с медведем вступил, а, наоборот, гордился тем.
И если вам когда придется человека встретить, что ходит вразвалочку, ногами косолапит, а руки так держит, словно два бочонка под мышками несет, то знайте – не иначе как он из того самого рода, с медведями, лесными хозяевами, в родстве состоит. Это и хорошо, когда все вокруг братья и зла друг на друга не держат, а лишь помогают один другому. Вот если бы весь народ на земле так жил. Может, когда и будет так. Как думаете? Доживем мы до такого дня?
Яль-Мамыш и Анима-хромоножка
Трудно человеку жить, когда друзей вокруг него мало, а еще трудней, когда друзья тебя предать, в беде кинуть могут. Потому дружба во все времена дороже золота ценится, на дружбе мир крепится, держится и Земля вертится. Но еще важней, когда жена тебе не только помощница, но и друг, готова за тебя и в огонь, и в воду, лишь бы семью сберечь-сохранить. Но такую жену ох как трудно найти-сыскать. А уж коль нашел, то стой за нее горой, ни на что не меняй, а коль ополчатся против тебя темные силы, то не поддавайся им. Тогда и друга приобретешь, и семью сохранишь, род свой продолжишь.
Жил когда-то давно в сибирском краю человек один по прозванию Яль-Мамыш. Жил, как и все, в труде, в заботах. Старых отца с матерью кормил-содержал, зверя, рыбу для них добывал, чем мог помогал. Был он у родителей самый младший, а старшие братья его давно свои семьи завели, детей имели. У них свои заботы-хлопоты, а на Яль-Мамыше старики немощные остались, за ними, как за детьми малыми, присмотр-пригляд нужен, вот и жил младший сын Яль-Мамыш при них заместо няньки, и самому о себе подумать некогда. Жениться бы надо, а вечером у него и сил нет, чтоб на гулянку деревенскую пойти да там себе невесту присмотреть-выбрать. Хотя он к тому времени уже и в возраст вошел, усы на верхней губе пробились, бородка закустилась, бритву требует – всем хорош, да только холост. Оглянуться не успел, как девки молодые, его ровесницы, все замуж повыходили-повыскакивали, лишь одна хромоножка Анима осталась без мужа в родительском доме. Народ над Яль-Мамышем подсмеивается, только что пальцем в лицо не тычет, в спину насмешничает-дразнится: «Наш Яль-Мамыш один как кукиш! Некому его приласкать-приголубить, еду сготовить, одежду новую сшить. Ходит оборванцем, словно голь перекатная». Молва людская да языки злые кого хочешь доймут-достанут, на всю оставшуюся жизнь припечатают.
Так и шел год за годом, бежало времечко вслед за солнышком: вроде недавно встал, а уж спать ложиться пора, вчерашний день ушел со двора. И родители Яль-Мамыша с каждым годом не молодеют, а все больше старятся, совсем немощными делаются, болезни да хворости разные их одолевают, к земле клонят. Разве от таких уйдешь, свой дом заведешь, их на произвол судьбы бросишь, когда испокон веку завещано всем и каждому: больше всего на свете родителей любить-почитать, в обиду их не давать, а коль нужно, то и о себе забыть накрепко, лишь бы последние годы они в спокойствии да ласке прожили.
Но порой, когда уже совсем сил не оставалось, приходили на ум Яль-Мамышу думы грешные: «Почему только мне доля такая горькая выпала, а братьев моих старших совсем не коснулась? За что мне такое наказание?» Пробовал он со своими братьями разговор завести, чтоб они стариков к себе хоть на время взяли, к своему хозяйству ненадолго пристроили, ему передохнуть дали, помогли чем могли: когда вместе дружно, то оно и негрузно, а врозь – хоть брось. Только братья о том и слышать не хотят, младшего брата не слушают: у одного своих детей трое, у второго четверо, за ними тоже пригляд нужен, женам их вздохнуть-разогнуться некогда, а у каждой всего две руки, больше почему-то Аллах не дал, а если бы и дал, то и их бы не хватило при хозяйстве таком.
– Уж такая судьба у тебя, Яль-Мамыш, отца с матерью на старости лет кормить-ухаживать,
– один говорит.
– Чего хочешь, проси, не откажем, – другой вторит, – а взять к себе стариков не можем. Сам видишь, какое нынче время трудное: рыбы в реке почти не осталось, зверь далеко ушел, чем детей своих кормить, и не знаем.