Сибирские сказания — страница 5 из 64

тая.

Летом выбрался туда, положив в рюкзак, как было велено, свежего хлеба и шмат сала. Влез в дом. Развязал рюкзак и закурил, присев на лавку. Гляжу, шевелится рюкзак, будто копошится там кто. Завязал быстренько и обратно.

Начал с горки спускаться, а тут гроза. Глянул на небо, а там точно змий летит, и молнии одна за другой сыплются. Жуть!!!

Дома развязал рюкзак, пошептал нужные слова, подождал. Слышу, шуршит за шкафом кто-то. Может мыши, а может, и домовой деда Башкура прижился. Только тут мне все «блинчики», что дед Башкур рассказывал, и вспомнились. Все как есть. Домовой тому главный свидетель…

А кто не верит – пусть проверит. Змий тот каждое лето на брусничное болото летает, а Илья-пророк в него стрелы мечет.

Блинчики

Деревенька наша сроду без креста и святого причастия стояла. Может, потому и прозвали ее Бесовой…

И нигде боле, сказывали, таких отчаянных баб али мужиков не встречали. Оторви да и брось, одно слово. Вот каковский народ жил! И все им нипочем было: пост ли, заговенье, когда хошь – тогда и праздник на дворе. Зря, что ли, говаривают: «Своя воля страшней неволи…»

Так наши бабы чего, думаешь, любили шибче всего? Ворожить! Хлебом не корми, а дай душу потешить да погадать когда ни попадя. Хошь каждый день могли энтим самым делом заниматься без передыху.

Отчего уж их так льстило гадание это? Теперича и не скажешь…

Особливо на Рождество али Крещение могли без продыху всю ночь просидеть с блюдечком, с зеркальцем там при свечке аль по деревне шлындать начнут, из поленниц дрова вытаскивать, на воротинах качаться, под оконцами шумную беседу вести.

А то к амбару чьему подойдут и в скважину замочную по очередке взглядывают да повторяют: «Черти, черти, сюды пойдите, ничего не утаите, мне милого покажите!»

А уж как надоест обычное гадание, зачнут выдумывать страсти разные, жуть друг на дружку нагонять, что кровь у молодых девок, как студена вода, в грудях становится.

Одна бает: «Сейчас на конек к Фоме Хлызову как влезу да петухом и закричу! То-то смеху будет!» Друга ей вторит: «А я Зиновию Жукову двери подопру да зачну орать, что дом горит!» Долго ли так и до греха?! А им все хиханьки да хаханьки.

И однажды на пасхальную ночь, на Светлое Воскресенье, когда все ангелы Господа славят, а нечистая сила по темным углам прячется, удумали такое, что и вспомнить теперича жутко.

Была промеж них одна девка Анфиска Зюзина. Она и сказанула такую вещь. Дескать, кто промеж нас сыщется, что не убоится одна в старую баньку пойти, да и блинов на каменке испечь?! Та наипервейшая невеста на деревне будет и какого парня ни пожелает, тот ее и станет.

Девки все и присмирели, знают, что банница никак не отпустит человека посреди ночи из бани: или напугает до смерти, а то и вовсе придушит, коль раздосадуется. Бывало уже такое на деревне. Посреди ночи не каждый мужик в баню сунется, а тут девка… Молчат все, значит, никто не осмелится такой грех на себя принять.

А Анфиска свое гнет: «Ну, коль промеж вас отчаянных не сыщешь, то я на энто дело сама решусь. Только чур уговор: ежели через час десять блинчиков испеку да ими всех и попотчую, то будет, как я скажу».

Девки-то загалдели: «Мол, чего хочешь?! Обнову каку аль леденцов шапку? А может, кружев из города кисейных привезть?»

«Нет, – Анфиска им ответствует, – обнову сама справлю, леденцы и так у нас в избе не переводятся, а кружев кисейных мне жених к свадьбе купит…»

Девки и понять не могут, куда энто Анфиска гнет, про какого жениха толкует, ежели ее, срамницу первую на деревне, все парни стороной обходят, про женихание и речи не было.

А она им: «Жениха себе я давно присмотрела, да только вы об том знать не знаете, ведать не ведаете. А жених мой Мишка Силин, первый парень на деревне что ни на есть».

Как так?! Мишка Силин с Танькой Луховой еще по осени сговорились на Красную горку свадьбу играть! У них уж все припасено, заметано. И Танька Лухова, тихоня и рукодельница среди них первая, тут же в уголке сидит молчком, глаза торчком, в пол глядит, не шелохнется, слова не сронит, словно не об ней речь ведется. Молчунья, одно слово.

Анфиска тут руки в боки и к ней подступает: «Испужалась, видать, правду на кривду поменять да в баньку сунуться, язви тебя в душу?! А еще на такого парня корысть имеешь?! Я тебе перво-наперво ход свой уступаю – шагай в старую баньку и чтоб через час десять блинчиков тут как тут лежали, румяные да приглядные. А коль откажешь, то не видать тебе Мишки! И забудь, что промеж вас сговор какой был. Мое слово крепко, все одно жить не дам!» – и ножкой так притопнула в сапожке желтом.

Девки это дело слушают, а чего ответить и не знают. Супротив Анфиски задираться никто из них и не смел. Больно она ушлая была, на всяко дело отчаянна.

И Танюха молчит, насупилась вся, а потом этак зыркнет глазищами, словно жаром с печи обожгла: «Мол, поступай, как тебе Бог велит, только грех твой на всю семью и ляжет, а я тут ни при чем. Мишку не я выбирала, а он первый к родителям сватался». Встала, да и из избы пошла.

Ну, коль тако дело, девки, знамо дело, обрадовались, но промеж себя каждая и смекает: мол, не вернуться Анфиске живой из баньки. То она только с виду хорохорится, а за порог как выйдет, так и сробеет.

Да не такова была Анфиска Зюзина, чего удумает и табуном не своротишь. Отправилась в баньку как ни в чем не бывало. Ох, отчаянная! Ни Бога не боится, ни людей не стыдится.

В дом к себе быстрехонько завернула, мучицы, молочка, маслица и сковородку махоньку прихватила, а там как сложится.

Зашла в старую баньку, что на самом деревенском отшибе стоит, затеплила лампу, дровишек в каменку кинула, огонь зажгла. Сама себе песенку мурлычет: «Ой, была я молода, как была я весела…» А тут и покажись ей местна банница, что уже полста годков там жила. Возьми с полка, да и высунься.

Банницы, оне ведь пару не терпят, уходят на время, а как кто без дела в баньку сунется, так оне тут как тут, на тебе. Особо оне девок молодых не терпят, под полок утянут, рот лапой заткнут и поминай как звали.

Вот и энта банница на Анфиску зенки вылупила и зашипела: «Ты чего пришла, девка Анфиска, ни далеко ни близко? Али у тебя других занятиев нету-ка акромя как меня, старую тетку, тревожить? Али не ведаешь, знать не знаешь, чего мы с такими ослушницами делаем-управляемся? Не уйти тебе, девка Анфиска, капустная кочерыжка, отсюдова по-хорошему, туточки и смерть примешь!»

А Анфиска и бровью не поведет, глаз на тетку-банницу не скосит, знай себе печку наяривает да сковородочку на камельке накаливает. Отвечает ей спокойнехонько и с улыбочкою: «Тетушка-банница, по темным углам странница, да как ты могла тако дело обо мне подумать?! Да не стыдно ли тебе, самой среди банниц умной, красивой и разумной, меня такой-сякой дурой почесть? Неужто бы пошла я в таку пору безо всякого уговору печку калить, твой покой бередить?! Иль не видишь ты сама, каковое тебе угощение принесла? А ты вот чего-то и невесела – нос на губы навесила да меня пужаешь, смертью стращаешь».

Банница губами хлюп-хлюп, зенками зык-зык, носищем шмыг-шмыг, лапищами скряб-скряб по кудлатой башке, косматой, нечесаной, – ничего уразуметь не может: как так не пужается девка ее, а еще про угощенье толкует. Засумневалась она, думает: «Может, я чего стара дура не так-растак поняла? Пятый десяток в углу сижу, никуда не хожу. Может, теперича указ новый издали, чтоб нас по праздникам красны девки вином угощали?» А вслух спросить стесняется, воспитанье не позволяет.

Анфиска энто дело видит, что банница малость в смущенье вошла, и давай хохотать, потешаться над нею: «Что ж ты, тетушка, серая лебедушка, сиднем сидишь, на всех ворчишь, а гостей ладом принять не научили тебя. Аль не рада угощенью моему?»

Банница нос прочистила, слюнку сглотнула и шипит сверху: «Так бы сказывала сразу, что с угощеньем пришла. Только ничего такого я и не вижу. Матушка моя, что тыщу годков прожила, сказывала мне, будто есть сладости разные: халва да пастила, шоколадки-мармеладки нежны да сладки. Давай их сюды быстрехонько, буду им весьма радехонька!»

А Анфиска смеется-лыбится, в мисочке мучицу с молочком мешает, поварешечкой на сковородочку выливает да тетушке-баннице головой кивает: «А ну-кась отгадай-выгадай, чем я тебя седня потчевать-угощать стану. Загадка проста, да неотгадчива. Сиди, слушай, открой пошире уши.

Плешь идет на гору, плешь идет под гору, плешь с плешью встретилась, плешь плеши молвит: «Ты плешь, я плешь, на плешь капнешь, плешь задерешь, на другую наведешь. Что будет такое? Говори поскорей, не задерживай честных людей!»

Банница закряхтела, затарахтела, лобик сморщила, съежила, пыхтит, скрипит, а чего ответить, и не знает. Полсотни годков в девках просидела, из-за печки не вылазила, на беседы-посиделки не хаживала, загадок не слыхивала. А тут как хошь крути-верти, а ответ говори. Она губищами шмякнула, глазищами хлопнула, язык лопатой выставила и говорит-бает: «То, знамо дело, два плешивых мужика бежали, ненароком друг дружку повстречали, да и разодрались, чья плешь светит ярче, видна дальше. Лысый да плешивый – народ паршивый. Как сойдутся, завсегда раздерутся».

Анфиска, как такой ответ услыхала, платочек свой узорчатый хватала, рот прикрывала, а все одно как захохочет, будто ее черт щекочет: «Ой, тетушка-банница, по углам проказница, не угадала. Тогда слушай еще загадочку для порядочку. Ответь, скажи, особо не спеши, людей не смеши: чего на сковородку наливают, вчетверо сгибают? Держи ответ, знаешь то али нет?»

Тетушка-банница пуще прежнего зенки вылупила, обе по плошке, не видят ни крошки, губищи распустила до самого полка, лобик как стиральная доска, носищем воздух тянет, пузыри пускает, вся страдает, а ответа не знает.

Спрашивает Анфиску, морду сквася: «Слышь, девка-красна, длинна коса, а чего-то я не все, видать, слыхала, ушами плоха к старости стала. Чего там льют, пополам гнут? Может, рубаху али порты для большей красы?»