Присел на толстенные, колотые из бревен половицы, закурил и, закинув голову, уставился на низкое осеннее небо. Оно топорщилось серыми облаками, словно бараний тулуп прорехами.
Из темных пятен складывались какие-то морды, рожи, огромные глаза, раскрытые пасти, спешащие заглотать, разорвать друг друга.
Из головы не выходил рассказ про тетушку-банницу, въелся, будто раскаленная кочерга след на половице оставила и ничем его не выведешь. Перевел взгляд на бабкин огород и тут же наткнулся на чернеющую поблизости, обугленную, как печной горшок, накренившуюся баньку с обсыпавшейся трубой…
Тишина стояла такая, что слышно, как в лесу за речкой треснула и упала на землю подгнившая ветка. И вдруг внутри почерневшей баньки явственно послышалось женское бормотание, брякнули тазики, послышалось знакомое шипение воды, когда ее плеснут на каменку, потом скрипнула дверь, кто-то тяжело ступил на доски, брошенные на землю подле бани, и они угрожающе заскрипели, приглушенно застонали. И вслед за тем чей-то злобный крик прорезал вечернюю тишину, низкий, хриплый голос полетел над присевшей на лесном бугре деревенькой, давно забытой Богом и людьми: «Об-ма-ну-ла-а-а-а-!!!»
Не помня себя, чуть не вышиб плечом дверь, влетел обратно в избу. Бабка Анисья стояла, как ни в чем не бывало, у печи со сковородкой в руках и, полуобернувшись, с улыбкой спросила меня: «Испеку-ка я тебе блинчиков, милой. А?»
Запруженье
Эх и жизнь у нас была весела! Деревня наша здорова была: четыре двора да восемь улочек с переулочками. Девки красны да румяны, веселятся, словно пьяны. А мужики здоровы были – мене четверти не пили!
Раз с Федота шапку сняли, угол дома приподняли, туды шапку положили. Так-то вот тогды шутили…
Как жили, говоришь? Жили не тужили, с чертом дружили. Бывало, пошлет Бог работу, да отымет черт охоту. День убьем, а там и ночь увидим. У Бога дней много… куды повернешь, туды и дорога.
Помню, слух как-то прошел, будто за деревней, на самые что ни на есть морозы, начал черт являться. Есть там за горкой местечко приметное, Крестами зовут. Это там, где две дороги меж собой перекрещиваются. Само чертово место и есть. Там он и объявился…
Первой раз его парни увидели, что со свадьбы возвертались. Да им, послесвадебным, разве кто поверит? Только на смех подняли.
Потом бабка Дуся с городу припозднилась и точнехонько с ним нос к носу встренулась. Черт ей и говорит: «Мать, а мать, продай яиц с пяток». Она ему: «Сдурел, что ли?! Где ты видел, чтоб куры по зиме неслись? Нету-ка у меня никаких яиц!»
Он тогда: «Чего же ты, старая, в глаза мне неправду несешь? И не стыдно на старости лет-то? Погляди-кась в кошелку…».
Та глянула… И взаправду лежит в кошелке пяток яиц. Да такие агромадные! И ещо тепленькие. Бабка Дуся и дунула в горку бегом как ужаленная. Домой влетела, кошелку на стол хлесь! – к деду своему: «Растапливай печь скорей! Будем яишну жарить!» И сама как чумная по избе летает, суетится, сковородку поболе ищет.
Ладно, накалила сковородку, начали яйца бить… А оттудова… как черные змеюки полезли! Да шипят, жало высунули! Бабка Дуся чуть не окочурилась со страху-то.
А через малое время чертяка и Степку Микулина скараулил. Тот все охотничал, на зайцев петли ставил. Черт-то к нему сзади подходит и шепчет: «Глянь-ка, а вон зайчик сидит, прямо промеж лыжиков…»
Тот поглядел и точно – в сажени от него косой сидит и башкой вертит. Степка ружо с плеча рванул, прицелился. Да куда тут стрелять – разнесет заряд зайчишку в клочья! А тот все сидит! Степка тогда ружо за дуло ладошкой хвать и… со всего размаху зайцу промеж ушей как засветит! Да малость промахнулся… Зайчишка скакнул чуть вперед и сызнова сел на снег… Степка за ним. А тот отскочит и опять сядет: головкой круть-круть, верть-верть; на мужика глаз скосит, с усмешкой смотрит, глядит и ждет, когда тот ближе к нему подберется.
И что б ты думал? Лишь через неделю Степку нашли верст за сто с лишком, у татар на болоте. От натуги весь из себя черный, ружом по-над головой вертит, машет и по снегу пляшет. Едва в руки дался. «Сейчас, – говорит, – я его, косого, звездану меж ушей… Счас!»
Баба евойная Степку свово в баньке парила, самогонкой отпаивала, заговоры разные шептала, водицей святой обмывала. Насилу отходила… И то, бывало, идет он по деревне, да вдруг ему сызнова заяц причудится. Он тогда хвать оглоблю, а то жердь какую и пошел дубасить по земле вокруг себя. Хоть на войну мужика снаряжай! Аника-воин – наш Степка-растрепка.
Всю деревню тот черт в великое смущение привел. Боялись и за околицу сунуться по темноте. Хошь мужики, хошь бабы. Боле всего бабы о том деле судили-рядили, языками молотили. И обрешили нашинские бабы в деревне часовню срубить-сладить, прямо тут службу править. Пошли по домам, по избам на энто святое дело деньгу собирать.
Насобирали рублев под сто, значит. На сохранение взяла к себе все Анна Дылдина, самая горластая и здоровуща бабенция. Она те деньги в коробочку из-под чая вложила, а самую коробочку в кадку с мукой в сенцах зарыла. Энто чтоб мужик ейный не прознал, не пронюхал. Положено было тем деньгам до весны лежать, полеживать, пока поп из города не подъедет, не освятит благое дело.
Только через день-другой заявился в нашу деревню цыган на паре добрых коней, в кошеву запряженных. И прямиком к дылдинскому дому правит, подъезжает. Бабы-то самой, Анны, в дому не оказалось, к золовке снарядилась. А Петруха, мужик ейный, на лавке сидит, в окошко через проталинку глядит, пузо рукой чешет, себя мыслью тешит, где бы да как бы вина сыскать да праздник начать. Зимой-то чего еще мужику на деревне делать-поделать, когда вся работа как есть с лета сработана, справлена, вперед исправлена. Всего и веселья что с дружками выпить по махонькой да песни поорать, баб со скуки погонять.
Вот тут цыган к нему в избу и заходит, разговор заводит: «Петр Тимофеевич, не откажи, не выгони. С поклоном к тебе еду, спешу, мучицы прошу. Всей округе знамо, известно, что мучица у тебя добра, хороша, отборная. Продай, уступи, втройне заплачу».
Петруха на него уставился, глаза вылупил, рот ковшиком разинул, пузо еще шибче скрести начал со всей силы. Он свое собственное отчество давно позабыл, потерял, а тут… Вроде как барина величают… Петр Тимофеевич… Слюни развесил, усы подкрутил.
– А много ли тебе мучицы требуется, Цыган Цыганович? – интересуется.
– Да пару мешков хватит до весны дотянуть. А то детки мои совсем худые стали, на картошке отощали. Хнычут, плачут, по печке скачут. Уступи, Петр Тимофеевич, мучицы своей! Отблагодарю чем смогу!
– Это чем же ты меня отблагодаришь, удивишь, Цыган Цыганович?
– Знамо дело, чем цыган отблагодарить может мужика – жеребеночка тебе подарю за доброту твою. Глянь-кась в окошко-то!
Петруха глянул, видит, стоит к саням привязанный коняга вороной, башкой ажно до перекладины воротной достает. Ничего себе, жеребеночек…
А вслух цыгану отвечает:
– Жеребеночек твой краденый, поди. А коль хватится кто? Что отвечу я?
– Зачем бы я тебе краденого сбыл? Неужто не веришь мне, честному цыгану?! Раз боишься-сумлеваешься, то оставлю тебе краски необыкновенной, несмываемой. Никакой дождь ее не возьмет, не попортит. Любую масть жеребеночку наведешь. Так по рукам?
Эх-х-х!!! Неволей только татары брали, а цыган завсегда уговором да словом ласковым, приветливым свое возьмет. Оч-ч-чень захотелось Петрухе на цыганском жеребеночке под седлом покрасоваться, на людях показаться. Да так захотелось, что никакой мочи-удержу нет. Мажь мужика маслом, а он все одно дегтем пахнет!
Ударили оне с цыганом по рукам. Вынес Петруха из амбару два мешка мучицы, закинул их в цыганские санки и к жеребеночку, значит, напрямки, повод отвязывать. Тут цыган достает из-под сена четверть и к нему:
– Слушай, хозяин, прости-извини, усмотрел у тебя в сенцах кадушку с мучицей. Вот тебе с меня еще четверть водки доброй, а вынеси мне на запас-припас, чтоб я пустой мошной не тряс, ту кадушечку свою.
– То с утра ни гроша, а тут алтын в руки, – рядит про себя Петруха, – ой, напьюсь сегодня! В дым! На жеребеночке проедусь по деревне. Вот удача-то подвалила! – сам-то за повод жеребчика к себе тянет, языком щелкает, рукой по крутой спине его водит, глаз не сводит. Махнул цыгану рукой: мол, забирай чего хошь, пока я добрый.
Цыган тут же в сенцы нырк, кадушку хвать и к санкам кошевным с ней. На облучок заскочил, поводья натянул и вынимает из-за пазухи мешочек холщовый. Кинул его Петрухе под ноги, говорит:
– Держи, хозяин, краску. Крепка, как замазка: ни снега, ни дожжа не боится, авось пригодится, коль чего случится.
Да и был таков. Словно сгинул. Уж больно добрые коняги у него были, ненашинской породы. С места в карьер взяли, да так, что следа от санок не видали.
Остался Петруха один с жеребеночком на поводу. Смотрит на него, не насмотрится, глаз не оторвет, рта не закроет, плохого слова не скажет. Чудо, а не конь!
Тут и другие мужики подошли, тожесь дивятся, откуль такому чуду на деревне взяться. Языками цокают, ладошками хлопают, головами крутят, о жеребчике судят. Это надо же, чтоб Петрухе в кои веки повезло, счастье подвалило, прикатило, не обидело. То все у Анны своей в подкаблучниках жил, на побегушках служил. А тут… жеребчик в поводу, четверть в руках, гуляй в пух и прах! Одно слово, завидки мужиков берут, слюнки бегут.
А Петруха вокруг жеребчика бегает, прыгает, еще чуток и в пляс пустится, ногами засучит, руками захлопает. Кричит:
– Да я с таким конем все призы на скачках возьму, всех обгоню! Новы сапоги справлю, кошевку куплю, сбрую с серебром! В городе на ихний… эпподром жопеем заделаюсь. К самому губернатору вхож буду! Сдалась мне тогда ваша сраная деревня! Живите как хотите! Ха!
Притащил со двора седло, подпругу затянул, повод рванул, решил прокатиться на вороном жеребчике…
А тут к нему сосед его, Касьян Косолапов, подступает, мену предлагает:
– Зачем тебе, соседушка, этакий коняга-раскрасавец? Продай лучше его мне, али выменяй на дойную корову. А я его зятю своему сведу. Он в городе урядником служит, ему жеребчик в самый раз сгодится.