112. Платьем у них служит овчинная парка, похожая на тулуп, но без разреза; у иных – оленья. Когда им жарко, они спускают ее с плеч и, так как белья у них никакого не имеется, то тело их от того очень твердеет и черно113. Иркутские дамы не жалуются на такой костюм их. Жизнь братских не опрятна, смерти боятся чрезвычайно; кто из семейства их сделается очень болен, того почти совсем оставляют одного. Один мальчик, быв оставлен для ухода за его двумя больными братьями, соскучился ходить за ними и убил их, о чем и производилось следствие. Правительство сколько ни старалось прекращать подобные явления, но нередко случалось, что больные умирали с голоду. Забавою ребятам служит стреляние из лука, зимою – катание на собаках и перевозка на них из леса дров.
Губернатор жил летом в публичном саду против тюремного замка. В первое воскресение я был с ним у обедни в тюремной церкви, довольно хорошо отделанной; в стороне ее дверь с железною решеткою. Пока я раздумывал, что сколько теперь под моими ногами находится несчастных страдальцев, я вдруг услыхал в сводах как бы сотрясение цепей. Я начал вслушиваться и эхо становилось слышнее. Наконец начали входить один по одному в отделение за решеткою окованные кандалами и окруженные стражей несчастные общественные отверженцы. Они молились, кажется, усердно, а я не спускал с них глаз, стоя как окаменелый114. Хотел было потом осмотреть все места их заточения, но невольное содрогание остановило меня. [л. 9 об.] Входя все более в связи с жителями, я начал чувствовать некоторые неудовольствия, которые возмущали мое нравственное чувство до того, что мои идеи о жизни пришлись, кажется, не к месту и трудно применимы, но за всем тем я не был расстроен, а только холоден, равнодушен ко всему меня окружающему. Жизнь, совсем мне не свойственная, отняла у меня совершенно охоту продолжать службу. Клевета людей дурных в глазах благоразумного, хотя и не вредна тем, кто не выслуживается низостью, но все-таки много надо иметь осторожности, ибо царству зависти предоставлен большой простор.
Бывши в кругу общества, однажды я узнал от некоего доброго чиновника об одной несчастной старухе Дуровой115. Она была богатая помещица в Малороссии, сосланная за тяжбу об имении с родственниками. С ней был и племянник ее Федоров, подпавший под несчастие вместе с нею. Вот как я слышал об этом происшествии: родственники показали на нее, что она присваивает себе чужое имение более 1000 душ. О сем было доложено государю Павлу 1-му, который повелел лишить ее дворянства и сослать на поселение с ее родными. Когда исполняли повеление, в это время у нее гостил ее племянник, приехавший из полка повидаться с ней, и попал под несчастие. Справедливо это или нет, не мое дело судить, но скажу только то, что при первом слухе о ней меня невольно повлекло к ней, чтобы повидать ее. На другой же день я отыскал ее в хижине, обремененную бедностью и дряхлостью. С ней была и пришедшая из привязанности к ней ее девка. Сказавши несчастной о себе, я заметил в ней радость, смешанную с робостью, но несколько слов, сказанных мною ей в утешение, успокоили ее, и она даже улыбнулась, но такою душераздирающею улыбкою, что лучше никогда не видать ни у кого такой улыбки. Оставленная без крова, без пристанища, без [л. 10] пищи, лишенная имени, она имела одну только милость – это разрешение жить в городе. Я сказал ей, что узнал о ней от чиновника, ее земляка и приехал познакомиться с ней; начинал шутить, чтобы она меня по принятому обыкновению угощала. Она поняла мое приветствие и дала мне почувствовать, что угощает меня своею благодарностью, которая у нее одна только и осталась для этого. Столик и лавочка – вот все убранство ее хижины. Мужичий тулупчик и несколько тряпья были ее постелью, а потому осмотр ее наружного богатства не много занял времени, и она заставила меня обратить все внимание на состояние души ее, которая вся обнаруживалась в потухающих глазах и на удрученном ее лице. Я старался отдалить разговор о ее положении, не упоминал о бывшем ее состоянии, начал звать к себе в гости, а она стала смеяться и кажется желала выронить несколько слезинок, но они уже у нее иссякли. Мы пока распростились.
На другой день является ко мне ее племянник. Кто же он? Буточник!116 И одежда его и вид наружный обезобразили кроткую его душу; в убожестве и смирении кажется унижением, однакож, в глазах моих он возвышен был за то, что и в этом положении не совратился с пути добродетели. Я выпросил ему место у откупщика.
Не замешкала прибыть ко мне и дорогая моя гостья, семидесятилетний агнец. Это было поутру, когда у меня топились печи. Я встретил ее с восторгом, а она приветствовала меня, как старая моя приятельница. Видя, что холод отнимал последние силы ее живости, я тотчас поставил перед печкой стул, посадил ее, расстегнул богатой ее тулуп, взял ее костыль и приложил руки ее к огню. Она без всяких оговорок повиновалась мне, как малое дитя. Между прочими разговорами [л. 10 об.] мне очень хотелось узнать, не увеличивает ли она горесть свою роптанием, а потому и спросил ее, не сетует ли она на строгое испытание судьбы. Представляя ей, насколько мог, жизнь вечную во всей ее славе для послушного страдальца. Этот живой мертвец улыбнулся, уверяя, что она уповает на Провидение, и сказала это таким тихим, кротким тоном, что нельзя было не поверить искренности ее слов. Мне что-то весело было, видя такое расположение души несчастной, готовой уже отделиться от бренного тела.
– А хочешь ли умереть? – спросил я ее.
– Нет, нет, – поспешно отвечала она мне, – я хочу еще пожить с тобой и посмотреть на тебя.
И опять засмеялась, утирая глаза, но слез опять не было. Если придет последний час жизни, – продолжала она, – то буду рада, покоряясь Господу. Тут подал я ей чаю, и она пред огнем совершенно согрелась.
– Видишь, как я счастлива? – сказала она. – Только не оставляй меня!
– Не сетуешь ли на кого из твоих обидчиков? – спросил я.
– Если кто и обидел меня, – отвечала она, – то я уже давно простила все им и забыла. А с тебя вот возьму обещание, чтобы ты исполнил одну мою просьбу.
– Какую? – живо спросил я, с радостию обещав ей непременно исполнить ее желание. – Только скажи!
– А вот: похорони меня сам и только.
– С величайшею охотой, – сказал я, – возьму на себя заботы исполнить последний долг и провожу тебя до вечного жилища.
– Хорошо, хорошо, – говорила она, – но, чтобы гроб был твердый, крепкий!
Разговор этот был прерван появлением одного моего знакомого, которому я отрекомендовал ее как свою любимицу. Затем, давши ей на дорогу чаю с сахаром и несколько денег, мы расстались с уверением с обеих сторон во взаимной дружбе.
[л. 11] Желал бы я, чтобы корыстолюбивые ее родственники побеседовали с нами и послушали, как она мстит им и чего тогда желала! Мы с нею часто видались, навещая друг друга. Племянник ее по должности должен был на житье выехать из города. Она же по расположению своему к нему и чрезвычайно привязанности не могла оставить его, а потому мы все, расположенные к ней, приняли участие в ее сборах, к ее устройству, во всем ее спрашивались, и сама она назначила, каким даже цветом покрывать ей шубу и смеясь говорила с нами так ласково, с такою задушевностью, что доставляла нам неизъяснимое удовольствие. Поживши у племянника, соскучась по нас, приехала повидаться с нами и занемогла. После мы узнали, что и племянник ее слег и во время болезни его бывшие у него в сборе деньги израсходовались. И хотя мы и привели кое-как в порядок его дела, но я видел, что его благородный характер не мог дозволить ему вести больше неподходящие, не свойственные ему дела; болезнь усилилась и смерть отозвала его в лучший мир. Сердце бедной страдалицы чувствовало, она тосковала и все наши утешения были слишком слабы. Когда же она узнала о смерти близкого участника своего бедствия, она спросила обо мне, но меня тогда в городе не было, я был экстренно командирован; еще более затосковала, а после, говорили мне, постепенно теряла все силы и уже не чувствовала ни положения своего, ни уничтожающейся жизни. Все существо ее разрушалось и она, постепенно утихая, заснула сном вечным. По приезде я оплакал ее и вместе радовался, что она избавилась от земных скорбей и мирской несправедливости и суеты. Зима скрыла землю, покрывающую прах моего дорогого друга, и я уже не отыскал и места того. Очень жалею, что не мог исполнить ее завещания.
[л. 11 об.] Обстоятельства жизни моей начали помрачаться разными неудовольствиями, которые я старался переносить како можно сдержаннее, тише. Партии довольных и недовольных начальством увеличивались, и мне трудно было держаться середины. Одна казалась мне слишком притеснительною, другая сторона – слишком раздражительною. Однако ж я более склонялся к притеснительным, хотя и не мешался в их дела. От дома начальника я отдалился и искал случая выйти в отставку, а это явное искание поселило больше неудовольствия в начальнике против меня.
1812-й год
Не бывавши на границе Китая, я весьма желал посмотреть на пограничное их местечко, куда и отпросился. Это было в 1812 году. Китайцы каждый год празднуют белый месяц117, и по их летоисчислению он должен был начаться с 14-го февраля. Всегда находя удовольствие в рассматривании природы, я обрадовался, выехав в незнакомые мне места. Отъехавши 50 верст мне представилось море, окруженное горами. Из него течет река Ангара, и у самого истока не замерзает, да и у города Иркутска она становится только в декабре месяце, когда бывает около 30 градусов мороза. Снежные горы, цепь которых, сказывают, идет от самого Урала, при солнце удивили меня своею белизною с радужным от них сиянием. Они, кажется, изображали собою море, замершее в сильном волнении, но такую картину весьма трудно изобразить, почти невозможно. Восторг мой равнялся величию природы и где ж? В угрюмой Сибири, в местах, посвященных вечному страданию! Лошади мчали меня весьма скоро по морю; 55 верст ехал я на одних лошадях и не уставал наслаждаться величественными картинами, беспрестанно открывавшимися мне, как бы в панораме.