Сибирский ковчег Менделеевых — страница 60 из 64

В первый год жизни в Петербурге я захворала тифом с осложнениями и долго поправлялась. Дмитрий Иванович посылал мне для подкрепления дорогого рейнвейна. Во время этой же болезни он сам привез мне, сибирячек, красивую куклу с настоящими волосами и нежным фарфоровым лицом, и я, несмотря на свой солидный двенадцатилетний возраст, очень ей была рада.

Лето 1868 года мы провели в Гатчине, где старшая сестра моя вышла замуж. Дмитрий Иванович приезжал на свадьбу, был посаженым отцом у сестры, привез ей подарки и был на свадьбе очень весел и мил. Весною этого года у него родилась дочь Ольга.

С весны 1869 года, Дмитрий Иванович, зная, что средства матери невелики, стал приглашать ее на лето оставлять квартиру и переезжать к нему в казенную квартиру в университет, а нас, младших детей, он брал к себе на лето в именье. Меня он несколько раз сам возил туда с собою, и я очень любила эти поездки.

Дорогой он по-прежнему всегда бывал весел и ласков. Ездили мы в третьем классе в общем вагоне.

Тогда в вагонах 3‑го класса были коротенькие лавочки с высокими спинками и проход посередине вагона. Сам Дмитрий Иванович занимал одну лавочку, меня устраивал на другую. Мы пили чай по-домашнему в вагоне из своих чайников и стаканов. Кондуктор, щедро получая за труды, очень ухаживал за Дмитрием Ивановичем и не ленился ходить за кипяточком.

На каждой большой станции Дмитрий Иванович ходил закусывать в буфет, а мне присылал горячее блюдо с лакеем, и я гордо чувствовала себя какой-то важной дамой. На маленьких станциях он приносил мне сам сладкого или фруктов.

В вагоне, когда не спал – он любил отсыпаться дорогой – Дмитрий Иванович был разговорчив с соседями и всегда затевал какие-нибудь интересные беседы. Кто его знал, знает его увлекающую живую манеру говорить обо всем, обо всяких мелочах, его вибрирующий голос, то высокий, то низкий, его оригинальные сравнения и веские определения одним словом сути, – и потому обыкновенно около наших мест всегда бывала у него целая аудитория слушателей: тут и мужик в сермяге, и купец в поддевке, и дьячок, и студент, и монахиня, и барышня средней руки, и поп в старенькой выгоревшей рясе. Часто слышался веселый открытый смех Дмитрия Ивановича и общий хохот то визгливый, то басистый его слушателей.

Мы ездили по Николаевской железной дороге до станции Клин. На станции сторожа подобострастно встречали Митрия Ивановича. Он входил в вокзал в своей широкополой мягкой серой шляпе, из под которой виднелись его развивающееся волосы, и в длинном пальто-сак. Так он неизменно одевался летом, осенью и весной до самой своей кончины.

Мы опять закусывали на станции и пили чай, пока ямщик Засорин запрягал свою серую тройку, и потом с колокольцем и бубенчиками быстро мчались 18 верст до Бобловской горы, с ее чудным парком, садом и тихой деревенской жизнью. Дмитрий Иванович всегда любил ездить в деревне сломя голову, в этом тоже сказывалась его чисто русская черта.

Соседи мужики любили Дмитрия Ивановича и называли его простым барином, хотя он не был мякишем с ними, наоборот строговат и резок. Он не злился, но кричал на них частенько, считая нужным пужнуть. Они, хотя и побаивались его, но и ценили, и любили, в особенности за то, что с весны, когда хлеба почти всегда не хватало, он давал им работу за деньги: то городить его поля, то чистить лес, то возить камень с полей! Он говорил, что и поля очищаются от камня, и камень ему пригодится для стройки, и мужикам заработок.

В 1869 г. я нашла в Боблове на месте старого Дадьяновскаго деревянного дома – новый каменный дом, с деревянным верхом в красивом чуть ли не голландском стиле с высокой красной железной крышей, с балконами, бельведером и галереей. Наверху Дмитрий Иванович жил сам с своими книгами, приборами и инструментами, а внизу, в шести комнатах помещались его семья, няни и гувернантки, впоследствии, и гости – родные.

Старинный сад с сиреневой длинной аллеей, с розами, тонами и жонкилями остался тот же. Такие же стояли ароматные, развесистые липы, старые дубы и клены и шумели широкими ветками темные сторожевые ели.

Осенью 1867 года приехала из Сибири другая сестра Дмитрия Ивановича Мария Ивановна Попова с семьей и мужем, бывшим директором Томской гимназии. Они поселились в Москве, там муж Марьи Ивановны по несчастному случаю потерял скопленные его трудом 10 тысяч рублей и остался с семерыми детьми, из которых старшей дочери было 18 лет, а младшей полгода, на одну пенсию. Дмитрий Иванович пришел им на помощь. Он дал им отдельный кусок плодородной земли на Стрелицах, с родником, всего 8 десятин, дал материалу для постройки дома и служб и новое хозяйство устроилось на этой земле.

Дмитрий Иванович, за неимением времени, уже оставил свои хозяйственные опыты в деревне, он сдал все на руки управляющему, и в Боблове отдыхал и занимался, сидя больше у себя наверху. Изредка он еще ездил с нами в лес или на покос, а иногда играл с нами, детьми и подростками, в крокет.

Крокетная площадка была разбита в саду, между яблонями. Дмитрий Иванович ничего не делал вполовину и, когда играл в крокет, то так увлекался, что не шел домой, пока не кончит партии. Я очень любила играть с ним в одной партии: тогда всегда выиграешь. Он руководил планом игры, учил, как лучше целиться, и в азарте игры прилегал головой к земле, проверяя, верно ли наставлен молоток для удара о шар. Если темнело, а партия не была окончена, он посылал за фонарями, и мы при свете фонарей кончали игру. Мы очень гордились, что Дмитрий Иванович, значение которого как известного ученого мы понимали уже, играет с нами в крокет, и горячится так же как и мы, если противник крокетирует удачно его шар.

Иногда, в дождливые вечера, Дмитрий Иванович играл с нами в московские дурачки, в шесть карт. И ни разу не случилось, чтобы он проиграл.

Помню раз зимой жена Дмитрия Ивановича взяла меня на университетский акт 8 февраля. Меня больше всего поразило на этом акте, что когда читали о научной деятельности профессоров за истекший год, то чаще всех слышалось имя профессора Менделеева. Сделал то-то… профессор Менделеев. Напечатал то-то… профессор Менделеев. Производил опыты профессор Менделеев и т. д. и т. д.

– Слушай, Наденька, и помни это, сказала мне тетка.

В 1872 году я кончила курс в гимназии и пришла сказать об этом Дмитрию Ивановичу.

Он поздравил меня и стал спрашивать, что я намерена делать после гимназии.

– Я хочу рисовать, – сказала я неуверенно. – И хотела бы учиться дальше. Я ничего не знаю.

– Вот видишь, то рисовать хочешь, то учиться, – сказал он протяжно, и быстро прибавил: – Чему учиться?

– Я люблю… Науки. Я бы все хотела знать.

Дмитрий Иванович рассмеялся.

– Все хотела знать… Науки любит… Разобраться тебе надо в себе, матушка, что ты любишь и чего хочешь. Всему учиться сразу нельзя. Надо что-нибудь одно делать. Разобраться надо…

Это разобраться я помню до сих пор. И хорошо бы, если бы в юности всякий получал этот совет разобраться в себе и следовал ему.

– Я бы хотела быть развитой, дяденька.

Дмитрий Иванович усмехнулся.

– Развитой? Беды!.. Да, вот столяр развитой.

Лицо мое выразило величайшее недоумение.

– Столяр?! Развитой?!

– Да, матушка, столяр развитой человек, потому что он знает вполне свое дело, до корня. Он и во всяком другом деле, поэтому, поймет суть и будет знать, что надо делать.

А я думала тогда, что развитой человек тот, кто Милля и Спенсера понимает.

Дмитрий Иванович точно читал в душе у меня.

– Он, матушка, и Милля поймет лучше, чем ты, если захочет, потому что у него есть основа… Ну, ступай… Мне некогда… С богом… Подожди. Постой. Вот еще что тебе скажу. Самолюбива не будь, если хочешь дело делать. Самолюбивый человек все будет вертеться на своем «я» и не пойдет вперед, а не самолюбивый будет прогрессировать быстро, потому что не будет обижаться, а мотать все замечания себе на ус… Ну… С богом!.. Христос с тобой.

Воспоминания юношеские

1872–1882 гг.

Теперь перехожу к воспоминаниям о жизни Дмитрия Ивановича в дни моей молодости, которая вся прошла вблизи него. Летом я гостила у него в деревне, в Боблове, весной мы жили в университете с ним, когда семья его уезжала в деревню. Зимой я часто бывала у него на вечерах, которые он устраивал для молодежи и по средам, когда у него собирались ученые и художники. В этот же период произошла и важная перемена в его жизни: его женитьба во второй раз. Но прежде я хочу коснуться общей характеристики Дмитрия Ивановича: его наружности, характера и образа жизни. Здесь будут уместны, записанные мною в разговорах с ним, некоторые его мнения и мысли.

Наружность и черты характера Дмитрия Ивановича

Наружность его известна многим по его портретам.

Самое характерное в нем было: грива длинных пушистых волос вокруг высокого белого лба, очень выразительного и подвижного, и ясные, синие проникновенные глаза. Студенты, слушавшие его, когда он был профессором университета до 1891 года, рассказывали, что, когда приходили на экзамен, то Дмитрий Иванович, прежде всего, внимательно и остро окидывал их взглядом, точно в душу заглядывал, и потом уже начинал спрашивать. При этом отметки он ставил не за знание на память, а за то, понимает ли, и за способности; как он сам говорил.

Глаза Дмитрия Ивановича были до последних дней его жизни ярко-синие, и иногда последние годы смотрели так ясно и добро, как глаза человека не от мира сего.

В фигуре его, при большом росте и немного сутуловатых широких плечах, выделялась тонкая длинная рука психического склада, с прямыми пальцами, с красивыми крепкими ногтями, и с выразительными жестами. Походка у него была быстрая, и движения тела, головы и рук были живые и нервные и в разговоре, и в деле: при отыскивании книг, инструментов, справок.

Черты лица его, особенно нос, были правильны. В форме носа, в правильном профиле, в мягких усах, в русой, слегка раздвоенной бороде, в чистом цвете лица и гладкой коже сказывалась его великорусская порода из Тверской губернии. Губы у него были крупные, полные и красиво очерченные. Самое лучшее в них был разрез рта, линия разреза была твердая, но сочная. Это был склад губ человека с добрым сердцем, но с характером и волей.

И рот, и разрез губ у него очень похожи на портрет И.Н. Крамского, написанном в конце семидесятых годов, но глаза на портрете не похожи совсем, в них что-то больное и вялое, и взгляд не его, какой-то косой.

Несмотря на то, что у Дмитрия Ивановича было такое типичное русское лицо, в нем многие находили сходство с Гарибальди, хотя тот был сицилиец, а он наполовину тверитянин, наполовину сибиряк. Сходство это подмечено было и итальянским профессором Назини.

Манеры, разговор и жесты Дмитрия Ивановича были очень оригинальны и своеобразны. При разговоре он всегда жестикулировал. Широкие, быстрые и нервные движения рук отвечали всегда его настроению. Когда его что-нибудь расстраивало и внезапно огорчало, он обеими руками хватался за голову, и это действовало на очевидца сильнее, чем если бы он заплакал. Когда же он задумывался, то он прикрывал глаза рукой, что было очень характерно.

Тембр голоса у него был низкий, но звучный и внятный, но тон его очень менялся и часто переходил с низких, глухих нот на высокие почти теноровые. И эта изменчивость и жестов, и самого голоса придавала много живости и интереса его словам, разговорам и речи. Самое выражение его лица и глаз менялось, смотря по тому, о чем он говорил. Когда он говорил про то, чего не любил, то морщился, нагибался, охал, пищал, напр. в словах: церковники, латынщина, тенденция. Но когда напр. он говорил о боге, как о верховной стихии, о движении, голос его звучал ясно и низко, голова поднималась, глаза сверкали.

Дома Дмитрий Иванович всегда носил широкую суконную куртку без пояса, самим им придуманного фасона, нечто среднее между блузой и курткой, всегда темно-серого цвета.

Мне редко приходилось видеть его в мундире или во фраке. Лентам и орденам, которых у него было очень много, до Александра Невского включительно, он не придавал никакого значения, и всегда сердился, когда получал звезды, за которые надо было много платить.

Мне больно было видеть его в гробу в шитом золотом мундире. Это так не шло к нему, эта бюрократическая форма, хотя спокойное, но строгое и величавое выражение лица его в гробу заставляло забывать обо всем внешнем, житейском.

Одежде и так называемым приличиям в том, что надеть, он не придавал никакого значения во всю свою жизнь.

В день обручения его старшего сына ему сказали, что надо непременно надеть фрак.

– Коли фрак надо, наденем, сказал он добродушно, и надел фрак на серые домашние брюки.

Но фрак шел к нему вообще, синяя и красная ленты звезд выделяли его седые в последние годы волосы и белое, чистое лицо.

Рассказывали, что перед представлением Дмитрия Ивановича покойному Государю Александру III, Государь очень интересовался, обстрижет ли Менделеев свои длинные волосы, но он не обстриг. Он стригся только раз в году весной, перед теплом.

В обращении Дмитрий Иванович был очень оригинален и своеобычен и, когда был в духе, то бывал, очень любезен и мил.

По старинному обычаю, прежде еще по приказанию моей матери, когда я приходила поздравлять его с днем именин, рожденья, с новым годом, если он был в хорошем расположении духа, он говорил, улыбаясь:

– И вас также… Не стоит благодарности. – А, если не в духе, то бормотал: – Ну, чего там поздравлять. Не с чем, матушка… Пустяки все толкуете… – И морщился при этом.

Кто мало знал Дмитрия Ивановича и судил поверхностно, считал характер его невыносимо тяжелым. Он не любил противоречий, это правда, и не любил, чтобы перебивали речь, потому что перебивалась нить его мысли. Как очень нервный человек, он легко раздражался и кричал даже, но и раздражение, и крик этот больше всего были похожи на береговой ветер у моря, который только сверху рябит морскую поверхность, а в глубине море остается тихо, ясно и спокойно.

Рассказывают, что раз, когда Дмитрий Иванович был уже управляющим Палатой мер и весов, он пришел в Палату нервный и раздраженный, и всех сильно разбранил, придираясь к случаю, начиная со старших служащих и кончая сторожами, причем далеко раздавался его громкий голос. Все были смущены, многие боялись его, и присмирели. А Дмитрий Иванович, придя в свой рабочий кабинет в Палате, сказал, добродушно улыбаясь, как ни в чем не бывало: «Вот, как я сегодня в духе».

Иногда случалось, что бывавшие у него по делу, служившие или работавшие у него, выскакивали от него из кабинета, как мячики, и точно ошпаренные, так им попадало. Дмитрий Иванович не любил неуверенности, необдуманности, торопыжничества в работе и, как сам строго относился к своей работе, так требовал и от других. От лаборантов, на своих лекциях, он требовал чистоты работы и точности при опытах. На его лекциях, когда он читал их на Высших Женских Курсах, мне было всегда интересно видеть, как по мере его чтения опыты, постепенно подготовлявшиеся лаборантом, выходили как по волшебству. Он говорил, напр.: «Может и кислород гореть в водороде», – оборачивался и кислород горит. Трудный опыт происходил блистательно у кудесника-лаборанта, которому, конечно, для такого волшебства приходилось много трудиться и проходить строгую школу у своего профессора.

Раз при мне один из лаборантов принес к Дмитрию Ивановичу на просмотр свою написанную работу, в которой сделал какие-то ошибки.

Дмитрий Иванович распек его жестоко, так что тот весь раскраснелся, но когда хотел уходить, то Дмитрий Иванович сказал ему мирным тоном и самым добродушным голосом:

– Куда же вы, батюшка? Сыграемте же партию в шахматы.

Одно время я занималась у Дмитрия Ивановича корректурой и некоторыми доступными мне вычислениями, когда он работал над своим «Толковым тарифом». Я приходила каждый день и работала до вечера. И тут мне часто сильно доставалось то за ошибки, то за неверные приемы работы, то за то, что спрашиваю о том, о чем сама могу догадаться.

Помню, раз он сам засмеялся, когда сказал мне:

– Я с тобой не разговариваю, матушка, я браню тебя.

Но, всегда все, работавшие под руководством Дмитрия Ивановича, не смотря на его окрики и резкости иногда, любили его потому именно, что это не была злоба мелкой натуры, а нервность и впечатлительность большого ума, который сам-то все так быстро и широко схватывал и только потому искал сотрудников, что на все у него не хватало времени и возможности. Помню, раз ему нужны были какие-то перемножения на многозначные цифры и он предложил мне делать их наперегонки с ним, кто скорее – он или я, и пока я делала два, он сделал семь умножений.

Иногда в дурном духе он накричит на лаборанта, на работающего у него, на прислугу, а потом сейчас же идет мириться и улыбается своей мягкой, доброй улыбкой.

Дмитрий Иванович при своей всегдашней серьезной деятельности очень не любил, когда его отрывали от дела, и бесцеремонно высказывал это тем, кто имел несчастие ему помешать; особенно же доставалось репортерам.

Его прием репортеров бывал часто забавен: он ворчал на них, иронизировал, ругался иногда, и это бывало так комично, что семья сбегалась в соседнюю комнату послушать вежливые и робкие вопросы репортера и ворчливо сердитые, но часто остроумные реплики Дмитрия Ивановича.

Во время так нашумевшего забаллотирования Дмитрия Ивановича в нашу Академию Наук говорили, что немецкая партия Академии его не выбрала именно из-за его беспокойного для них, энергичного характера.

Нервность, горячность, подчас раздражительность – это черты, детали его характера, но основа его, фон – было широкое, любящее сердце. Он сердечно привязывался ко всем своим лаборантам и многим сотрудникам по работам в его лаборатории в университете, а впоследствии к сослуживцам в Палате мер и весов. Он входил в интересы их личной жизни и старался каждому помочь, чем мог. Он особенно был привязан к покойному Л.Л. Кирпичеву, который работал у него, когда он делал исследования над упругостью газов. У него работали тогда несколько лет подряд Н.Н. Каяндер, Е.К. Гутковская, а также В.А. Гемилиан, Ф.Я. Капустин, Богусский, г-жа Гросман. Дмитрий Иванович всегда любил также постепенно сменявших друг друга лаборантов своих: Г.Г. Густавсона, Г.А. Шмидта, Д.П. Павлова, уже покойного, В.Е. Тищенко. Печатая свои многочисленные работы, он в предисловии всегда упоминал обо всех своих сотрудниках и всех благодарил. Даже про меня он упоминал раза два в «Толковом тарифе» и в «Заветных мыслях».

Здесь будет кстати сказать, что Дмитрий Иванович относился всегда с большим сочувствием к так называемому женскому вопросу: к женскому высшему образованно и труду, и доказывал это на деле. Еще в конце 60‑х годов он читал лекции по химии на первых Высших Женских Курсах на Владимирской, и устроил первую химическую лабораторию для практических занятий слушательниц у князя Кочубея.

В его университетской лаборатории работали: Е.К. Гутковская и Гросман.

В Палате мер и весов у него работали на штатных местах несколько женщин с высшим и средним образованием, и он очень ценил их работоспособность.

Нечего и говорить о том, как сильно и глубоко любил Дмитрий Иванович свою семью, своих детей. Он говорил часто: «Чем бы, и как бы серьезно я ни был занят, но я всегда радуюсь, когда кто-нибудь из них войдет ко мне». Он говорил также: «Много я в моей жизни испытал, но лучшего счастья не знаю, как видеть около себя своих детей».

Но Дмитрий Иванович всегда любил, о чем я уже писала, и чужих детей всех возрастов. Дети служащих и сторожей в Палате мер и весов всегда бежали к нему, как только видели его во дворе; они знали, что у него найдется для них и ласка, и гостинцы в кармане: яблоки или конфеты. Каждое Рождество в продолжение многих лет Дмитрий Иванович на свой счет устраивал для детей служащих, сторожей и рабочих в Палате мер и весов, красивую елку с игрушками всем детям.

К служащим в доме его, гувернанткам и прислугам он тоже относился заботливо и сердечно. Они все долгими годами жили у него. Он всегда принимал к сердцу и невзгоды, и радости их.

Несколько лет назад, как-то при мне Дмитрий Иванович пришел к обеду и сказал жене:

– А у нас семейная радость. Михаила (его слуга) женится. Он, вообще, любил больше семейных служащих и семейным в Палате мер и весов прибавлял по несколько рублей жалованья.

Дмитрий Иванович любил также и животных: кошек, собак и птиц. Младшая дочь, когда была маленькая, чтобы доставить ему удовольствие, на время дарила ему свою любимую канарейку, и он забавлялся с птичкой и следил за тем, что она делает. Он очень любил также белого попугая, привезенного его сыном моряком из Индии. Он любил кормить его кедровыми орехами и разговаривать с ним о чае.

Некоторые считали Дмитрия Ивановича скуповатым, но он не был ни скуп, ни жаден, он только понимал цену деньгам, был бережлив и в некоторых случаях даже расчетлив. Он с детства видел, как бились его мать и отец с маленькими средствами, как работала мать для добывания денег для семьи и, конечно, заработав все своим трудом, понимал и ценил труд и деньги; но ни у него, ни в семье их не было никогда скопидомства и грошовых расчетов. Покупать вещи, книги, картины, рисунки, посуду, одежду, все это он любил хорошее, первосортное, но терпеть не мог ни в чем так называемого мещанства и буржуазного вкуса.

Очень характерной чертой Дмитрия Ивановича во все время, как я его знала, было то, что он не любил, когда при нем про кого-нибудь говорили дурно, и всегда прекращал этот разговор. Он не любил еще, чтобы его благодарили, и убегал от выражений благодарности или кричал на благодарившего:

– Да перестань… Глупости это все… И что там благодарить. Глупости, глупости!..

Некоторые говорили про Дмитрия Ивановича: «У него тяжелый характер». Другие говорили: «У него беспокойный характер». И третьи называли его львом в берлоге, который рычит, когда к нему войдешь. Но кто знал его близко и любил, тот знал, сколько доброты и мягкости было в душе этого большого человека.

Образ жизни Дмитрия Ивановича

С тех пор, как я знаю Дмитрия Ивановича, и до самых его последних дней он приблизительно вел дома все одинаковый, простой и труженический образ жизни.

Сон у него был вполне в зависимости от работы в данное время. Иногда он всю ночь работал и вставал тогда очень поздно, иногда рано ложился, но и вставал рано.

Спал Дмитрий Иванович очень крепко и почти без сновидений, и крепкий сон очень восстановлял его силы. Он рассказывал, что раз заграницей, ночью в поезде случился пожар; началась беготня, шум, крики, поезд остановили, но Дмитрий Иванович спал так крепко, что ничего не слышал. Когда он проснулся утром, его сосед англичанин рассказал ему про пожар.

– Что же вы меня не разбудили? – сказал Дмитрий Иванович.

– Зачем? Наше купе еще не горело, – ответил англичанин.

В общем Дмитрий Иванович вставал поздно; когда не читал лекций в университете, – часов в 11–12, а иногда и позже, потому что часто ложился не ране 3–4 часов ночи. Он любил работать ночью, когда тихо, дети и семья спят и ничто его не беспокоит. Утром еще в кровати он неизменно выпивал кружку теплого молока, которую ему ставили на столик около него, и потом вставал с постели.

Когда Дмитрий Иванович жил в университете, он спал в большой комнате, на деревянном желтом лакированном диване с тоненьким тюфяком, а позднее, на частной квартире на Кадетской линии и на казенной квартире в Палате мер и весов, он спал уже на кровати, но с одним волосяным матрацем. В обеих последних квартирах спальни его были маленькие квадратные комнатки: он любил маленькие комнаты. Встав и умывшись, он уходил сейчас в свой кабинет и там пил одну, две, а иногда три больших, в виде кружки, чашки крепкого постного, не очень сладкого чаю. С чаем он съедал или серединку подковы с маком, намазанной маслом, или два, три бутерброда с икрой, сыром, с ветчиной или колбасой. Поздоровавшись с семьей, он сразу садился работать и работал часов до 5–5 ½. Последнее время он никогда почти не завтракал. Если погода была порядочная, он выходил погулять на ¼, или на ½ часа. Он не любил гулять без цели и всегда ходил купить что-нибудь: сладкого, фруктов, рыбу, которую он любил, или игрушки, когда дети были малы, или книги для них.

Обедал он неизменно в 6 часов. Он любил всегда, если у них бывал кто-нибудь за обедом из родных иди близких знакомых. Он был очень радушный хозяин.

Ел Дмитрий Иванович всегда необыкновенно мало: немного бульона, или ухи, кусочек рыбы или котлету, несколько ложек какой-нибудь каши. У него были свои излюбленные кушанья, им самим для себя придуманные: отварной рис с красным вином, ячневая каша, гречневая каша крутая, или размазня, поджаренные на масле лепешки из вареного риса или геркулеса. И этот пищевой режим, эта умеренность продлила его жизнь почти до 73 лет. Вина он пил всегда мало: по полстаканчика легкого красного кавказского вина или бордо. Иногда он пил немного сидру, иногда любил пить домашний квас. Последнее время он совсем почти не пил вина.

За обедом Дмитрий Иванович бывал иногда очень мил и разговорчив, часто говорил о том, над чем работал в это время. Сладкого блюда он никогда почти не ел и часто уходил из-за стола ранее конца обеда. Он целовал жену в лоб и шел к себе в кабинет, откуда присылал с приходившими к нему детьми сладкого или фруктов для всех. У него всегда были запасы десерта для семьи. Если в гостях бывал мужчина, Дмитрий Иванович ждал, но довольно нетерпеливо надо сказать, когда тот кончит третье блюдо, и говорил, забавно морщась, если был в духе:

– Ну, пойдемте ко мне… Довольно вам с дамами тут любезничать. Пойдемте, пойдемте, батюшка.

После обеда, для отдыха Дмитрий Иванович любил читать, или ему читали вслух романы с приключениями, особенно из жизни краснокожих индейцев, а также уголовные романы, из которых всех выше он ставил Рокамболя. «Терпеть я не могу этих психологических анализов, говорил он. То ли дело, когда в Пампасах индейцы скальпы снимают с белых, следы отыскивают, стреляют без промаха… Интерес есть… Или Рокамболь… Думаешь, он убит… А он, глядишь, воскреснет, и опять новые приключения… Фантазия какая богатая»… Любил он также Жюля Верна, которого перечитывал по многу раз.

Но конечно, как человек пытливый и не узкий специалист ученый, он читал и Шекспира, которого высоко ставил, и Шиллера, и Гете, и Гюго, и Байрона, и наших всех классиков, начиная с Жуковского и Пушкина. Из иностранных поэтов он боле всех любил Байрона, и особенно «Тьму», которую иногда перечитывал, а из русских – Майкова и Тютчева. Вероятно, эти два спокойные созерцательные поэта отвечали часто его настроению. У Майкова он более всего любил и перечитывал иногда «Три смерти», а у Тютчева любимым его стихотворением было Silentium, которое он знал даже наизусть и к случаю иногда недурно декламировал. Вот оно:


SILENTIUM

Молчи, скрывайся и таи

И чувства и мечты свои!

Пускай в душевной глубине

И всходят и зайдут оне,

Как звезды ясные в ночи;

Любуйся ими и молчи!

* * *

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймет ли он, чем ты живешь?

Мысль изреченная есть ложь.

Взрывая, возмутишь ключи:

Питайся ими и молчи!

* * *

Лишь жить в самом себе умей:

Есть целый мир в душе твоей

Таинственно волшебных дум;

Их заглушит наружный шум,

Дневные ослепят лучи:

Внимай их пенью и молчи!

Ф. Тютчев


Иногда Дмитрий Иванович раскладывал пасьянс, пока ему читали вслух. Он всегда сердился, если ему указывали, куда лучше положить карту, он во всем любил самостоятельность.

Отдохнув после обеда, он опять садился заниматься, и работал до глубокой ночи.

Иногда по вечерам Дмитрий Иванович любил с приходившими к нему партнерами поиграть в шахматы. Он играл очень хорошо, но проигрывать не любил, и очень редко получал мат. Он играл обдуманно и весь уходя в игру. Моя мать Екатерина Ивановна Капустина любила рассказывать, что, когда она была уже замужем и жила в Омске, мать их приезжала к ним погостить с шестилетним тогда Дмитрием Ивановичем. Занимая ребенка, Екатерина Ивановна играла с ним иногда в модную тогда игру в карты «тинтере» или «палки», где главную роль играл счет, и маленький будущей ученый всегда обыгрывал свою замужнюю сестру.

Часов в 9 вечера Дмитрий Иванович пил чай в кабинете у себя из своей большой чашки, как всегда, очень крепкий, с куском булки с маслом или поджаренными лепешками из геркулеса, или из ячневой, или рисовой крупы. Лепешечки эти ставились ему в кабинет на столе на тарелке под стеклянным колпаком. А на ночь, в постели, Дмитрий Иванович опять выпивал кружку теплого молока. И так шла его труженическая жизнь изо дня в день, из года в год.

Когда Дмитрий Иванович еще читал лекции в университете, то выбирал для них всегда утренние часы, чтобы осталось больше времени для его научных работ. Только в последние годы он стал читать лекции среди дня и позднее.

Из дома Дмитрий Иванович выезжал изредка только по делу. В гости он не ездил почти никогда. Прежде бывал только на ежегодных обедах Передвижников и на университетских обедах 8 февраля.

В театры он ездил очень редко. Помню, что ездил смотреть Сальвини и Стрепетову и слушать Тангейзера. Был он также на «Евгении Онегине» и на «Игоре» Бородина, главным образом потому, что автор «Игоря» был друг его юности. Поехал он раз слушать Зембрих, но убежал после первого акта.

Он не любил частых выездов в театры, потому что считал рассеяние помехой в работе. Он находил, что привычка часто ездить по театрам мешает сосредоточиться, приучает искать развлечения извне и заставляет наполнять жизнь «пустяками и глупостями», Мне часто доставалось в моей молодости за театр.

– Опять в театр!.. Сердито ворчал он. Глупости это, матушка. Пустяками занимаешься…

На выставках картин Дмитрий Иванович наоборот очень любил бывать и посещал почти все.

Он любил картины и изобразительное искусство, понимал живопись и ценил ее.

Чтобы показать, как Дмитрий Иванович серьезно и глубоко относился к живописи и к изобразительному искусству, я приведу здесь заметку его о пейзаже по поводу картины А. Куинджи Днепровская ночь, напечатанную в газете «Голос» 13 ноября 1880 г. в № 314:

Перед картиною А.И. Куинджи

Пред Днепровскою ночью А.И. Куинджи, как я думаю, забудется мечтатель, у художника явится невольно своя новая мысль об искусстве, поэт заговорит стихами, в мыслителе же родятся новые понятия – всякому она даст свое. Позвольте же и мне, естествоиспытателю, передать внушенное этою картиною. Мысли мои изложены отрывочно, но стройно уложились в моей голове и отвечают давно занимающему меня вопросу – о причине влияния пейзажа на зрителя. Сперва казалось мне, что это дело личного вкуса, как понимаете или чувство красот природы. Полное убеждение в несостоятельности такого толкования, давно уже отвергнутого мною, получилось, когда я услышал отзывы о картине Г. Куинджи: они все однородны; и красоту ночи, лунного блеска на реке и воздушной синевы поняли в картине даже те, кто в действительности не приметил бы красот днепровской лунной ночи. Рождались в голове не раз и другие толкования, но не перечисляю их – они не удовлетворяли. Теперь сложилось что-то удовлетворяющее, и думаю, что можно поделиться им.

В древности пейзаж не был в почете, хотя существовал. Даже у великанов живописи XVI столетия пейзаж, если был, то служил лишь рамкою. Тогда вдохновлялись лишь человеком, даже богов и бога выражали человеком; в человеке одном находили бесконечное и божественное, вдохновляющее; тогда поклонялись уму и духу людскому. В науке это выразилось тем, что ее венцом служили математика, логика, метафизика, политика. В искусстве людское самообожание выражено в том, что художников занимал и вдохновлял только человеческий образ. Думаю и пишу, однако, не против математики, метафизики или классической живописи, а за пейзаж, которому в старине не было места. Время сменилось. Люди разуверились в самобытной силе человеческого разума, в возможности найти верный путь, лишь углубляясь в самих себя, в людское, становясь аскетом, или метафизиком, или политиком, и было понятно, что, направляя изучение на внешнее, попутно станут лучше понимать и себя, достигнуть полезного, спокойного и ясного, потому что к внешнему можно отнестись и правдивее.

Стали изучать природу, родилось естествознание, которого не знали ни древние века, ни эпоха Возрождения. Наблюдение и опыт, индукция мысли, покорность неизбежному, его изучение и понимание скоро оказались сильнее и новее, и плодотворнее чистого, абстрактного мышления, более доступного и легкого, но нетвердого, свертывающего поминутно даже с верной дороги на лживую. Стало понятно, что человек, его сознание и разум – только для целого, легче постигаемого во внешней, чем во внутренней людской природе. Пришлось из царского своего величия потерять кое-что, выгадывая в правде и силе. Природа стала не рабом, не рамкой – подругой, равной человеку, женою мужу. И мертвая, бесчувственная ожила пред глазами людей. Началось везде движение, во всем запас энергии, везде высший, естественный разум, простота и целесообразность, или красота внутреннего смысла. Венцом знания стала наука индуктивная, опытная, пользующаяся знанием внешнего и внутреннего, помирившая царственную метафизику и математику с покорным наблюдением и с просьбою ответа у природы.

Единовременно, – если не раньше, – с этою переменою в строе познания родился пейзаж. И века наши будут когда-нибудь характеризовать появлением естествознания в науке и пейзажа в искусстве. Оба черпают из природы, вне человека, Старое не умерло, не брошено и не забыто, а новое родилось и усложнило число понятий, упростив и уяснив понимание прежнего. Бесконечное, высшее, разумнейшее, божественное и вдохновляющее нашлось вне человека, в понимании, изображении, изучении и образе природы. Самопознание от этого возросло. Еще крепка, хотя и шатается старая, вера в абсолютный человеческий разум, еще не выросла новая – в целое, где человек есть часть законная, оттого и кажется иным, что исчезающее ничем не заменяется, но сила естествознания и пейзажа убеждают в могуществе народившегося. Как естествознанию принадлежит в близком будущем еще высшее развитие, так и пейзажной живописи между предметами художества. Человек не потерян, как объект изучения и художества, но он является теперь не как владыка и микрокосм, а как единица в числе.

Д. Менделеев

У Дмитрия Ивановича было еще одно любимое занятие для отдыха – это клеить. Клеил он очень хорошо чисто и аккуратно. Он наклеивал собранные им коллекции фотографий и гравюр с русских и иностранных известных картин на листы бристольского картона или толстой бумаги, клеил футляры для альбомов и брошюр, коробки, шкатулки, маленькие дорожные ящики, которые он заказывал из фанерок, потом обклеивал сам кожей, и выходили очень прочные ящики. У меня есть склеенная им дорожная складная доска для шахмат, где фигурки картонные и устроены так, что вставляются в квадратики и ни от какой тряски выпасть не могут. В 1902–1903 гг. перед снятием катаракты, когда Дмитрий Иванович очень плохо видел, и одно время не различал даже фигурок на игральных картах, он клеил на ощупь, оклеивал коробки и футляры материей, и работа выходила очень чистая, лучше, чем бы у другого зрячего.

Рамки для всех почти портретов знаменитых людей, которые висели в его кабинете, он обделал и оклеил сам, начиная с изображения Иисуса Христа в профиль, считающегося историческим. Все эти гениальные люди в его кабинете смотрят из рамок, сделанных руками тоже гениального человека[2].

Изображение Иисуса Христа (старинная гравюра) было помещено Дмитрием Ивановичем выше всех портретов на задней стене кабинета в Палате мер и весов, налево от входа, сзади его кресла и письменного стола, за которым он работал так много лет. Под Спасителем висела большая гравюра на меди: Петр Великий с медальоном внизу Александра II. Направо от этой гравюры помещены: Дидеро, военный гений Суворов, художник Рафаэль, Бетховен и прекрасный портрет карандашом химика Лавуазье, работы второй жены Дмитрия Ивановича Анны Ивановны Менделеевой. На лево висели: Декарт и Жерар, тоже ее работы, Шекспир, Данте и Глинка. С двух сторон всей этой группы портретов висел рисунок соусом под стеклом: сосна Шишкина – «На севере диком стоит одиноко сосна»… И итальянский этюд масляными красками Иванова.

Над дверью по этой же стене помещены портреты, все работы А.И. Менделеевой: молодого Ньютона, налево от него Галилей, направо: Коперник, Грагам, Мичерлих, Розе, Шеврель и Ньютон позднейшего времени.

Направо от двери на фанерках большого книжного стеклянного шкафа, справа висели портреты ученых: Велера, физика Краевича, друга Дмитрия Ивановича по Педагогическому институту, Воскресенского, его профессора там же, которого он очень ценил и уважал. Слева висели портреты химиков: Фарадея, Вертело и Дюма.

Над столом на высоких полках красного дерева висели фотографии жены, детей и внучки Дмитрия Ивановича в разных возрастах и положениях, и фотографическая группа ученых, между которыми находился и он сам.

На стене против стола слева висели копии, работы А.И. Менделеевой, со старинных портретов отца и матери Дмитрия Ивановича. Мать изображена в старинной прическе с букольками на висках, с короткой талией и в чепец с голубыми бантами, отец написан в профиль. Чертами лица Дмитрий Иванович походил на отца, выражением глаз и лица на мать.

Под этими портретами висли семейные группы и группа художников передвижников, друзей Дмитрия Ивановича. На середине стены помещался портрет А.И. Менделеевой масляными красками, работы Браза, в натуральную величину, но мало похожи. Над ним портрет тоже масляными же красками, работы А.И. Менделеевой, ее отца Донского казака И.Е. Попова, который готовился быть доктором, но попал на действительную службу ни Кавказ, и масляными же красками, ее же работы портрет в профиль Дмитрия Ивановича. Она писала его одновременно с художником Ярошенко в 1883 году.

На этой же стене налево висела большая фотографическая группа профессоров физико-математического факультета, периода до нового устава 1884 года, самой блестящей поры С.‑Петербургскаго университета, когда профессорами были такие ученые, как Менделеев, Бутлеров, Меншуткин, Чебышев, Сомов, Фаминцын, Петрушевский, Богданов, Бекетов, Вагнер и ректором был Андреевский. Под этой группой висел большой портрет масляными красками, работы Ярошенко, второго сына Дмитрия Ивановича ребенком пяти лет. Он в белой русской рубашке сидит в большом кресле и весело и задумчиво смотрит большими светлыми глазами.

Под этим портретом вдоль двух больших окон кабинета между шкафами с книгами стоял все тот же когда-то тиковый диван, обитый теперь зеленым трипом. На этом диван Дмитрий Иванович отдыхал иногда в последние годы перед обедом и на нем – же лежал первые дни своей смертельной болезни. Против дивана была дверь в его спальню, где он скончался. Около письменного стола стояло еще кресло, обитое трипом, для посетителей, а сам Дмитрий Иванович сидел на обыкновенном буковом венском кресле, на спинке которого висел вышитый коврик. На столе лежали и стояли книги всех форматов и величин, корректуры, бумага, стеклянная чернильница, несколько ручек для пера, карандаши, стеклянная с серебряной крышкой коробка для табаку с кусочками сырого картофеля, чтобы табак не сох. Дмитрий Иванович курил крученые папиросы, свертывал их сам и не употреблял мундштука, так что второй и третий пальцы его правой руки всегда были желтые от табачной копоти. Табак он курил хороший и дорогой. Он часто повторял, что ни за что не бросит куренья. – «Все равно умрешь, кури, не кури, говорил он. Так уж лучше курить».

Любил он еще хороший чай, который выписывал цибиками прямо из Китая.

Первое впечатление, при входе в его кабинет, были книги, книги и книги. Они стояли в строго систематическом порядке и все почти были у него переплетены. Уже после его кончины на одной из полок я заметила переплетенные тома Протоколов заседаний 1‑й Думы. До созыва второй он не дожил. Книги и портреты гениальных людей – вот все, что украшало и наполняло эту большую заставленную комнату. Когда приходившие смотрели на портреты всех человеческих гениев, собранных Дмитрием Ивановичем, то ясно бросалось в глаза, кого из них он больше любил и ценил.

Так жил Дмитрий Иванович, без малейших буржуазных привычек. Только в гостиной и в столовой у семьи была красивая резная и стильная мебель, но и то вся роскошь состояла главным образом в картинах и эскизах художников.

Не было у него никакой избалованности в привычках, никаких дорогих прихотей: и жил, и умер он в строгой простоте.

Мысли и мнения Д.И. Менделеева